Машину мне снова выдали в гараже «Националя» — все тот же чёрный ЗИС-110Б, вымытый, заправленный.
Вера, увидев машину, остановилась.
— Кристофер. Это правительственный автомобиль!
— Знаю. Я на нем уже катался
— Я думала, это слухи…
— Нет, садись.
— Я не могу!
— Почему? — я взял девушку за руку, она под воздействием шампанского послушно подошла к пассажирской двери, чуть приоткрыла ротик. Ох, как меня тут скрутило! Это не волейболистка и не Оля… Недоступность манит и цепляет.
— Доложат
— Напишешь рапорт. Или что вы там подаете. В «целях недопущения провокаций…».
Вера прыснула.
— Короче, ты была вынуждена, понимаешь?
— Понимаю.
Мыскина села элегантно, сначала опустила попу, потом не раздвигая ноги, перенесла их внутрь. Я захлопнул дверь, нацепил солнцезащитные очки. Снаружи было яркое солнце.
Мотор завёлся с первого раза и загудел басом. Я опустил стекло, положил локоть на дверь и выехал на Горького.
Москва в апреле была чудо как красивой.
Небо промытое, высокое, с рваными облаками. Асфальт после поливалки блестел. На бульварах уже проклюнулась та первая зелень, которая ещё не листва, а изумрудный туман по веткам.
Народу на улицах было много, и весь он на нас оборачивался. Прямо поездка с Олей №2. Осталось только на радио найти джаз и… Увы, музыки не нашлось. Советские радиостанции вещали про стройки и надои.
— Направо на Стрельбищенский, — командовала Вера, придерживая волосы. — Потом прямо. Кристофер, тут сорок.
— Тут пусто.
— Тут сорок.
Я прибавил до шестидесяти, ЗИС задрожал. Вера тоже.
— Живи быстро, умри молодым
— Это совсем не советский лозунг!
Эх, приеду в Штаты — куплю себе мотик. Вот богом клянусь, стану байкером. Чтобы вот так лететь, а красотка сзади прижимается пятым размером…
Вера сидела, откинувшись, подставив лицо ветру, и минут через десять я заметил, что она перестала держать волосы. Просто отпустила, и всё, и пусть. Будь что будет.
Комбинат «Правда» на одноимённой улице оказался громадиной.
Серый, длинный, с ленточными окнами, с торцом-башней — не дворец, а завод, и завод немаленький. Я подкатил к главному подъезду, встал у самого крыльца и от души нажал на клаксон.
Три раза. Долгих.
Эффект превзошёл ожидания. Из дверей полезли: сначала двое в халатах, потом вахтёрша, потом какие-то девушки с бумагами, потом мужчины в пиджаках. За минуту на крыльце собралось человек сорок, спустя четверть часа, там было уже под полусотню сотрудников. И все смотрели на машину.
Вера схватила меня за рукав.
— Что ты делаешь⁈ Поскромнее нельзя?
— Нельзя.
— Кристофер!
— Вера. — Я заглушил мотор. — Приехал американец-миллионер. Ты правда думаешь, что тут про меня не знают?
Я вылез, обошёл машину, открыл ей дверь. И, повернувшись к крыльцу, широко улыбнулся и заговорил по-английски — громко, с калифорнийским придыханием, каким у нас разговаривают продавцы автомобилей:
— Хелло! Прекрасный день, друзья! Кристофер Миллер, «Хёрст Корпорейшн». Рад, безумно рад видеть вас всех!
И помахал рукой.
По крыльцу прошло движение. Кто-то помахал мне рукой, одна из девушек прыснула в ладонь.
Вера выпрямилась, застегнула жакет и стала переводить — ровным голосом, без всякого выражения, и на меня не смотрела. По скулам шли красные пятна, ей было неудобно. А мне отлично. От солнца, от шампанского, от замечательной прогулки по Москве.
Сверху по ступеням спускался человек.
Лет пятидесяти, крупный, лобастый, с гладко зачёсанными тёмными волосами и цепким взглядом, в хорошем костюме. Двигался он не торопясь, но толпа перед ним расступилась сама.
— Шепилов, — сказал он по-русски и протянул руку. — Дмитрий Трофимович. Главный редактор.
Вера перевела. Я пожал руку и ответил по-английски, что счастлив и все такое.
Шепилов посмотрел мимо меня на машину.
— Скажите, а откуда у вас правительственный автомобиль?
Вера перевела вопрос и внимательно посмотрела на меня.
— Скажи ему: дали в гостинице. Как почетному гостю. Кстати, живу в номере, где останавливался Ленин. Очень гостеприимно!
Она все перевела, Шепилов замер лицом. Вот прямо закаменел.
— В гостиницах такие не дают, — заметил главред.
— Скажи ему: я тоже удивился. Но это же «Националь»!
Вера перевела и это.
Шепилов подержал паузу, переварил все и сделал приглашающий жест.
— Прошу со мной. У нас тут много интересного.
Внутри пахло краской и какой-то химией, которую я не опознал.
Мы шли длинными коридорами, и Вера, отстав на полшага, наклонилась к моему уху и зашипела по-русски:
— Ты же свободно говоришь по-русски! Зачем этот цирк?
Я открыл рот ответить, но не успел.
Потому что Шепилов уже начал свою экскурсию.
Он рассказывал на ходу, оборачиваясь, и делал это хорошо, без бумажки, как человек, который водил тут не одну делегацию.
Комбинат построен в тридцатых. Занимает целый квартал. Только в главном корпусе работает больше пяти тысяч человек. Тираж газеты — шесть миллионов экземпляров ежедневно. Самый большой в мире.
Я переспросил через Веру, не ослышался ли.
Не ослышался.
— И самое главное вот что, — сказал Шепилов, останавливаясь у окна в цех. — Мы не развозим газету поездами. Мы развозим матрицы.
И объяснил.
Номер собирается здесь, в Москве. С готовых полос делают картонные матрицы. Матрицы грузят в самолёты и рассылают по стране — в Ленинград, Киев, Свердловск, Новосибирск, Ташкент, Хабаровск, всего в несколько десятков городов. Там с них отливают стереотипы и печатают на местных мощностях. В итоге в Хабаровске человек читает ту же полосу, что и в Москве, и читает её в тот же день.
Я слушал и считал. Да… Это было мощно.
У нас в Штатах такого нет ни у кого. У «Нью-Йорк Таймс» тираж пятьсот тысяч. У всех моих восемнадцати ежедневных, вместе взятых, до этих шести миллионов далеко.
И вот тут меня царапнуло.
Потому что вся эта чудовищная машина — пять тысяч человек, самолёты, матрицы, десятки городов — работала на то, чтобы каждое утро шесть миллионов человек прочли одно и то же. Слово в слово. От Бреста до Владивостока.
Технически это было великолепно. Но идеологически… Крушение Союза показало несостоятельность системы пропаганды.
Дальше повели по цехам.
Наборный: длинные ряды линотипов, грохот, горячий свинец, запах гари. Наборщики в фартуках, руки чёрные. Одна женщина набирала вслепую, не глядя на клавиатуру, и я застрял возле неё минуты на три. Достал фотоаппарат, взглядом спросил у Шепилова разрешения. Тот кивнул. Я ее щелкнул, потом тайком сфотографировал наклонившуюся Веру — она спрятавшись за линотип поправляла чулок. Ну думала, что укрылась, ан нет…
Дальше был стереотипный цех: матрицы, прессы, отливка полукруглых форм, пар.
Ротация: машины в два этажа высотой, бумажные рулоны в человеческий рост, бесконечное белое полотно, которое влетает в машину чистым, а вылетает готовой газетой, сфальцованной и посчитанной.
Я стоял и смотрел, и Шепилов это заметил.
— Нравится?
Повернувшись к Мыскиной, я произнес:
— Скажи ему: я ведущий американский издатель. Мне такое только снится.
Редколлегию собрали в кабинете на третьем этаже.
Длинный стол, зелёное сукно — я начинал думать, что сейчас в СССР всё зелёное сукно с одного склада, — графины с водой, стаканы, блокноты. Человек пятнадцать. Мужчины в пиджаках, при галстуках, две женщины, тоже строго одетые. Обе неодобрительно посмотрели на распущенные волосы Веры. Все пожилые, молодых нет вообще.
Шепилов сел во главе, меня посадил справа, Веру рядом.
— Мы подумали, — сказал он, — что скучно просто водить гостя по цехам. Мистер Миллер сам газетчик. Давайте поговорим по-нашему, по-редакционному. Товарищи, у вас есть вопросы к Кристоферу?
И вот тут я понял, что меня привезли не на экскурсию.
Первым поднялся лысый, с орденской планкой на лацкане.
— Мистер Миллер. В вашей стране сейчас, по данным вашей же статистики, около полутора миллионов безработных. У нас безработицы нет с тридцатого года. Как вы это объясняете?
Вера перевела. Я ответил через неё.
— Объясняю просто. У нас человека можно уволить, а у вас нельзя. Из этого вытекает всё остальное — и хорошее, и плохое. У вас никто не боится потерять место, поэтому никто и не старается его удержать. У нас боятся все, поэтому производительность вдвое выше. Что лучше — вопрос вкуса. Я вам на него отвечать не буду, я в вашей стране гость, пока только приглядываюсь.
Шепилов чуть улыбнулся, кивнул стенографистке, та начала записывать.
Встала усталая женщина в очках, с проседью в волосах.
— Расовая сегрегация. В южных штатах негры ездят в отдельных вагонах, учатся в отдельных школах, их линчуют, и убийц оправдывают. Как это уживается с вашими разговорами о свободе?
— Никак, — сказал я.
Пауза вышла отчётливая. Вера перевела и посмотрела на меня.
— Никак не уживается, — повторил я. — Это позор, и я это писал в своих изданиях, у нас вышел большой материал в Ловеласе про гетто. У меня в редакции работают чернокожие сотрудники, у меня в музыкальном лейбле играют чернокожие музыканты, и я публиковал материалы против сегрегации тогда, когда за это можно было очень крупно получить по голове. Так что тут вы меня не поймаете. Я согласен с вами полностью и говорю это громче вас.
По столу пошло движение, журналисты довольно переглянулись. Это был явно хороший материал, тут можно будет оттоптаться по Штатам.
— Корея, — сказал кто-то с середины. — Американская агрессия против корейского народа.
— Про Корею я вам скажу вот что. Война эта дурацкая и не нужна ни одной стороне, кроме тех, кто на ней зарабатывает. Через пару недель вас жду любопытные новости, которые вы обязательно будете освещать. Думаю, в Корее все идет к концу. Запомните этот разговор.
Шепилов поднял голову и посмотрел на меня внимательно.
— Хиросима, — сказал тот, что с планкой.
— Мне было четырнадцать лет, — пожал плечами я. — Меня не спросили. И, если хотите знать моё мнение, второй бомбы точно не требовалось. Да и насчет первой большие вопросы. Давайте я вас спрошу. Легче ли воевалось СССР с Японией после применения атомной бомбы?
Мне ответил сам Шепилов. Осторожно так:
— Думаю, это сократило длительность кампании в Маньчжурии на несколько недель и спасло тысячи жизней советских солдат
Снова женщина:
— А правда, что у вас в Америке журналист не может написать против хозяина газеты?
Вот это был хороший вопрос. Куда лучше предыдущих.
— Правда, — сказал я. — Не может. Точнее, может — один раз. Потом ищет другую работу.
— Значит, свободы печати у вас нет!
— У нас есть кое-что получше. У нас есть много разных хозяев. — Я развернулся к ней. — Я вам объясню разницу, а вы решайте сами. У вас главная правительственная газета одна, и одна правда. У нас газет тысячи, и каждая врёт в свою сторону. Хозяин «Чикаго Трибюн» ненавидит демократов, хозяин «Нью-Йорк Пост» ненавидит республиканцев, я в своих изданиях гоняю тех и других. Читатель берёт три газеты и складывает из трёх вранья одну правду. Некрасиво, зато работает.
— Сомнительная история — покачал головой Шепилов
— Допустим. А у вас таких сомнительных историй нет? В январе вы клянете в передовицах врачей-вредителей, а уже в апреле, ой, извините, обознались, вредителями были доносчики… Это ли качественная журналистская работа?
— Мы были заложниками плохой работы органов МВД! — резко ответил Шепилов. Куда свернул разговор главреду явно не понравилось. Ибо я бил не в бровь, а в глаз.
И вот тут кто-то — я даже не понял кто — обронил с другого конца стола:
— А сенатор Маккарти?
И это спасло ситуацию. Конфликта не случилось, я принялся рассказывать о ситуации в Конгрессе.
— Про сенатора Маккарти я расскажу вам подробно. Потому что пострадал от него лично.
За столом начали слушать очень внимательно.
— Двадцатого февраля этого года я сидел перед его подкомиссией в Сенате, в зале триста восемнадцать. Тема слушаний называлась так: расследование возможной коммунистической инфильтрации в американскую массовую печать. Меня вызвали свидетелем. По их правилам свидетель сегодня — обвиняемый завтра.
— За что вызвали?
— За то, о чём вы меня только что спрашивали. За статьи против сегрегации. За чернокожих на моих обложках и в моей студии. За то, что я печатал автора, которого сенатор публично называл коммунистическим пропагандистом. Всё это по их логике складывалось в одно слово: подозрительный.
Я налил себе воды.
— Рядом с ним сидит молодой юрист по фамилии Кон, и он опаснее самого сенатора, потому что сенатор кричит, а этот продумывает всю стратегию.
Пришлось рассказать всю подоплеку, за исключением моих переговоров в Белом доме. Это я оставил за кадром.
— Значит, вы против сенатора, — сказал человек с планкой удовлетворённо.
— Я против охоты на ведьм. Где бы она ни была!
— И, значит, вы признаёте, что в вашей стране преследуют за убеждения…
А я вдруг разозлился.
Не на него — на себя, потому что почувствовал, куда меня ведут, и понял, что дальше молчать не смогу.
— Да, у нас есть подлецы, дураки и охотники за ведьмами, у нас есть сегрегация, у нас есть безработица, и я про всё это пишу. Пишу, и мои газеты не закрывают. И когда я схлестнулся с самым опасным человеком в американской политике — я остался жив, свободен и при своём деле.
Пауза.
— А теперь спросите себя, — сказал я, — что было бы с редактором, который в этом здании написал разгромную передовицу про кого-нибудь из вашего Президиума.
Никто не ответил. Температура в кабинете редколлегии сразу упала ниже нуля. Заморозки! Лица злые, глаза — прямо как дуло пистолета. Даже Вера была недовольна. Ну все, теперь хана моим подкатам.
— Давайте закончим на позитивной ноте — тяжело вздохнул Шепилов — Везде есть свои трудности, противостояние двух систем — капиталистической и социалистической — никуда не пропадет, но история Второй мировой войны показывает, что США и Советский Союз могут сотрудничать ради общих целей.
С этим все дружно согласились.
Дальше главред побарабанил пальцами по столу и сказал:
— В целом, отличная фактура. Товарищи, это интервью может вызвать большой интерес. Как у нас, так и на Западе. Американский издатель, миллионер, обличает сегрегацию и рассказывает, как его травил сенатор Маккарти. — Он повернулся ко мне. — Мистер Миллер, мы дадим это в завтрашний номер. Полосу выделим.
Вера перевела, и я кивнул.
— Хорошо. Только согласуйте, пожалуйста, с товарищем Берией.
Тут то народ снова струхнул. Только ожили, на лицах появились улыбки, как минусовые заморозки вернулись обратно. Кто-то отодвинул стакан, и в наступившей тишине стук стекла по сукну прозвучал неприлично громко.
Шепилов не изменился в лице. Но зрачки у него дрогнули.
— Разумеется, — сказал он ровно. — Мы всё согласуем в установленном порядке.
— Буду признателен.
Он поднялся, и все поднялись следом.
Уже в коридоре Вера догнала меня, взяла под руку и притянула к себе.
— Ты с ума сошёл, — прошептала она. — Зачем ты это сказал?!?
— Чтобы напечатали без правок.
— Да не будет этого!
Надо бы запретить им резать интервью, но плохой пиар лучше никакого.
— А цирк с машиной и «хелло»? — Мыскина не отставала. — Ты же свободно говоришь по-русски, ты мог всё это сказать сам, без меня, глядя им в глаза. Зачем тебе переводчик?
Я наклонился к её уху.
— Затем, — прошептал я по-русски, — что во-первых, ты мне нравишься, с тобой отлично работать.
Вера снова сильно покраснела
— Во-вторых, молодой парень со свободным русским подозрителен. Такого будут проверять, а не печатать. Запросят корпункт Правды в Нью-Йорке, будут гонять туда-сюда бумаги.
— А кто интересен?
— Молодой толстосум из-за океана. Который приехал на правительственном фаэтоне, кричит «хелло», не знает ни слова по-русски, сделал первый миллион в двадцать четыре и публично умыл сенатора Маккарти. Вот он интересен всем. Про него хочется читать.
Вера шла молча шагов десять.
— Ты страшный человек, — сказала она наконец.
— Ты еще не знаешь насколько…