Шестнадцатого апреля в затоне ниже Хвалынска собрались атаманы сразу нескольких речных ватаг.
Местечко было старое, рыбацкое. Изба стояла на сваях, залитых половодьем почти до пола. От мостков до чистой воды оставалось четыре взмаха весла. Лодки поставили носами к воде, чтобы можно было спешно уйти, если мирная беседа превратится в поножовщину. Внутри, в свете двух фонарей под потолочной балкой, стоял устоявшийся за закрытыми окнами запах смолы и вчерашней ухи.
Народу набралось десятка три. Семеро сидели на лавках у длинной стены, остальные встали у дверей, у остывшей печи и за спинами сидящих. Наум Бирюк занял место в торце стола. Лет под сорок, сложённый по-бурлацки, с короткой шеей и рыжими бакенбардами, он сидел вполоборота, готовый вскочить в любую секунду. Двадцать лет во главе ватаги отучают садиться основательно, а те, кто не выучил этот урок, долго не живут.
Заговорил первым однако не он.
— Двадцать пять бочек, — сутулый мужик от печи загнул один палец и на этом остановился. — Уговорено было на сотню в месяц. Привезли только четверть…
— Так и уговорено, — Бирюк на голос не обернулся. — Четверть вперёд, остальное по завершении. Я говорил это дважды. Кто не слушал, пусть теперь не удивляется.
От дверей отделился коренастый мужчина в мокром до колен армяке. Звали его Сафрон Мокеев, и по тому, как перед ним расступились, было видно, что под ним ходит не одна утлая лодка.
— Двадцать пять бочек на две сотни ртов, Наум, — начал он, подходя к столу. — Ты это посчитал раньше меня, я тебя знаю. И раньше меня понял, что мимо нас каждую ночь идёт то же самое горючее, только не бочками, а баржами.
— Понял, — согласился Бирюк.
— И всё равно мы их пропускаем.
— Верно, — равнодушно кивнул Наум.
— Почему?
Бирюк наконец поднял глаза.
— Потому что таков уговор.
Сафрон упёрся кулаками в столешницу и наклонился так, что фонарь высветил ему когда-то сломанную скулу.
— Уговор заключал ты. Не я.
— У тебя свой собственный, — Бирюк говорить громче не стал, но в голосе прошелестела угроза, точно заточка плавно вынимаемая из скрытых ножен, — со мной… И пока ты ходишь под моей рукой, ты будешь его держать. Коли выйдешь, тогда и будешь сам решать.
По лавке прошло движение. Двое переглянулись и подались вперёд, третий, наоборот, откинулся к стене и сложил руки на пузе.
— Князь платит за одно дело, — бросили из глубины, — а чем мы заняты в остальные ночи, его не касается. Меньше знает — крепче спит.
— Скажу один раз, братцы, — Бирюк развёл ладони на столе. — чтобы после не спорили и не обижались. На баржи, не принадлежащие Аничкову, никто из моих не полезет. Кто пойдёт, тот отвечает за себя сам: возьмут его, выкупать не стану, убьют, мстить не буду. А придут ко мне его искать, я покажу дорогу.
— Складно говоришь, — Мокеев выпрямился. — Как ты объяснишь, что нам суют четверть обещанного, когда мимо носа каждую ночь идёт тысяча тонн?
— Никак, — Бирюк перевёл взгляд на лавку и прошёлся глазами по всем, кто на ней сидел. — Я перед вами не отчитываюсь. Кому не нравится, дверь вон там.
Мокеев отошёл от стола первым. За ним поднялись с лавки двое атаманов помельче, у одного из которых лодки ходили быстрее всех на плёсе. Никто их не остановил и в спину не бросил ни единого слова.
У дверей Сфарон обернулся.
— Мешать не станешь, Наум?
— Не стану, — Бирюк холодно отмахнулся. — Ступай.
Дверь хлопнула. Слышно было, как сталкивают лодки и как в уключины вставляют вёсла.
— Троих насчитал, — уронил Бирюк в тишину. — Думал, будет пятеро.
От печи спросили осторожно:
— А если они ещё людей наберут?
— Обязательно наберут, — атаман поднялся. — Народу на реке нынче больше, чем лодок, охотники найдутся. Мои восемь как ходили под моей рукой, так и ходят. А за чужих я не в ответе.
На том «совещание» и закончилось.
Крик Дементия прошёл от носа к корме, и баржа ожила.
Место я выбрал ещё с вечера — оттуда весь правый борт головной баржи просматривался до кормового кнехта, и до любого его конца было недалеко. Идти там приходилось аккуратно. Проход вдоль борта на наливной барже — полтора шага, остальную палубу занимают кожухи горловин и трубопроводы, идущие к задвижкам; запотевший к ночи металл стал скользким, как рыбья спина. За леером[1] лежала вода, чёрная и близкая: гружёная баржа сидела низко, и до воды было — руку протяни.
Оттого наливную баржу и берут на абордаж охотнее всякой другой. На сухогруз надо лезть по верёвке, а сюда достаточно встать в лодке в полный рост и перевалиться через леер.
Тумана ватажники не разгоняли. Лодки шли ровно, двигатель гудел, и наш речной человек, немолодой камышинский бакенщик, которого подобрал Дементий, успел сказать мне негромко: «Заходят сзади наискось, чтобы течение само прижало лодку к борту».
Первая лодка обошла нас на полкорпуса и легла так, что река сама подтащила её к нам и грести на последних метрах не пришлось вовсе. Люди в ней поднялись заранее, по двое у каждого борта, и держались на качке привычно, будто тренированные акробаты, без единого лишнего движения.
Крючья на верёвках, брошенные умелой рукой, взмыли вверх. Первый перелетел через леер, когда до борта оставалось метра три, и зацепился за леерную стойку между двумя кожухами; за ним пошли остальные, четыре, шесть, восемь, и верёвки натянулись разом, притягивая лодку к железу. Её приложило бортом о борт с тем деревянным стуком, который на воде слышно дальше всякого крика. Со второго буксира донеслось то же самое, глуше и с запозданием на пару секунд.
Мне уже рассказывали про аналогичную ситуацию. Тогда на палубах стояли наёмные люди, которые едва ли сделали по паре выстрелов. Сегодня на палубах ждали гостей мои ребята. Гвардейцы разошлись по заранее распределённым местам молча, ещё после крика Дементия, и с того мгновения на барже сделалось тише, чем до тревоги. Такие душегубы ведь лезут на палубу, рассчитывая на суматошные панические крики и беготню, а неожиданная тишина нервирует куда сильнее чем звучащие с борта угрозы «перестрелять их всех к едрени-матери».
— Аким! — крикнул Дементий с носа. — Две дальние!
Гидромант Шадрин ждал этого крика с той минуты, как лодки вышли из тумана, и задача у него была своя, отдельная от нашей. Река у левого берега шла тихо, и поднимать её пришлось ему самому. Вода под двумя дальними лодками вспухла горбом и пошла вбок, и обе повело. Одну подняло и швырнуло поперёк, сбив гребцов с банок. Выправилась она уже далеко от нас, наполовину без вёсел. Вторую отнесло меньше, но к барже она вернулась косо и потеряла на этом полминуты.
Стоял он при этом у самого леера, упёршись обеими ладонями в мокрое железо, и головы не поднимал. Магистр здесь играючи создал бы настоящий девятый вал. Мастеру, к тому же лишённому нормального боевого опыта, приходилось изворачиваться. Для того его сюда и взяли. Пускай набирается уму-разуму. Задержка второй лодки стоила ему четверти запаса, но окупилась: за это время гвардия успела гостепреимно встретить первую.
Второй гидромант Тихон Плахов лодок не трогал вовсе и метался по всей барже. Работа у него была проще, чем у Шадрина, и страшнее всего остального на палубе.
У наливной баржи никто не имеет права на открытый огонь, ни они, ни мы. Одна пуля в горловину, одна искра над открытым лючком, один опрокинутый фонарь, и груз взлетит на воздух вместе с судном, командой и тем, кто это устроил. У переднего ватажника из-за пояса торчал обрез, и он ни разу к нему не потянулся: эти люди жили добычей, получаемой с реки, и знали её правила лучше меня. Поэтому за всю драку ни одно ружьё или винтовка на палубе так и не выстрелило.
Зато у Плахова не оставалось ни секунды покоя. Он гасил всё подряд, не разбирая, опасно оно или нет. Кто-то из ватажников выронил масляный фонарь. Плахов накрыл фонарь водяным колпаком ещё в воздухе, и на палубу упало мокрое стекло. Когда чей-то топор высек из кожуха длинную белую искру, Плахов залил это место раньше, чем я успел повернуть голову.
Дальше вступила в дело гвардия, начав страшную в своей эффективности работу.
Первым через леер перевалился мужик в засаленном полушубке, и встретил его гвардеец от кормовой задвижки. Багром ватажник грамотно кольнул снизу вверх, под подбородок, но не достал. Атаковать прошедшего улучшения гвардейца в ближнем бою, всё равно что ловить измазанными маслом руками кошку в тёмной комнате. Сумеречная сталь чужого дерева и железа не замечает вовсе: клинок гвардейца прошёл дубовое древко насквозь, а следом и запястье, и обрубок багра упал на палубу вместе с кистью, всё ещё его сжимавшей. Мужик посмотрел на свою руку, увидел белый срез кости и мясо вокруг неё, культю в такт сердцу выбросившую кровь, и только после этого начал орать, как резаный. Хотя почему как… Орал он недолго. Гвардеец, скользнувший мимо него, распорол противнику горло от уха до уха, и крик перешёл в булькающий свист, потому что воздух пошёл уже не через рот, а через распоротую трахею.
Кровь на мокром железе не стоит лужей, а расходится плёнкой и течёт под уклон к борту, отчего настил с той стороны почти сразу сделался таким, что упасть на нём было легче, чем пропустить удар.
Со второй лодки на борт залезли сразу трое, и вот тут стало видно, что делают с человеком снадобья Зарецкого. Мои и так были сильнее и злее любого из этих, а усиленными двигались вдвое быстрее, и хватало этого с избытком: ватажник бил туда, где мой человек стоял мгновение назад, и в это же время получал контрудар. Занесённую для удара руку рослого верзилы с топором гвардеец поймал, умело сломал в локте и швырнул хозяина через бедро о доски палубы. Тот ещё падал, когда боевой нож с хрустом вошёл ему под основание черепа, и крик оборвался на середине.
Тому, кто залез следом, клинок вошёл над ключицей и вышел из подмышки; человек осел у леера и стал смотреть, как из-под руки у него толчками выходит кровь, и промежутки между ними делаются всё длиннее. Последний отшатнулся, поскользнулся в чужой крови и сел, глядя снизу на чёрные фигуры. Глядя на бедолагу я легко мог угадать его мыслительный процесс, если это слово подходит к тому, кто решил избрать своей стезёй грабёж речных судов. «Их не взяла бы и пуля, — подумалось ему, — а он вышел на них с ножом». Смотрел он недолго, потому что топорик в руке другого гвардейца развалил его голову до самой переносицы.
Один из ватажников попробовал единственное, что тут вообще имело смысл. Он не полез в драку, а рванулся вдоль борта к дальней горловине и задвижкам. Намерения его я разгадал легко: стоит пустить топливо на воду, а дальше хватит одной искры. Его сняли на четвёртом шаге, поймав за плечо, и с такой силой приложили лицом о трубопровод, что на нём остались зубы.
Нанятый нами бакенщик сидел на корточках за кожухом, обхватив голову руками, и не мешал никому, молясь, чтобы никто не отыскал его.
Сопротивление на палубе продержалось меньше минуты, ровно столько, сколько нужно человеку, чтобы понять, куда именно он влез, и что эта неприятная субстанция пахнет далеко не фиалками.
Почти в самом начале схватки ко мне подбежали трое.
Доспеха на мне не было, знаков различия тоже, а куртка была самая обычная, непромокаемая, в какой ходит любой грузчик на причале или моряк. Для них я был кем-то из судовой обслуги, и меня это устраивало. При моём ранге железо на теле — только лишний вес: прикрыться в ту ночь мне было чем и без него.
Клинок я создал из воздуха за долю секунды, воплотив его из чистой энергии: короткий сужающийся к острию тесак в две ладони. Длинное железо в таком проходе цепляется за трубу на первом же замахе, и пока ты его выдираешь, тебя успевают достать, поэтому всякий, кто хоть раз дрался в корабельной тесноте, берёт с собой что покороче.
Первый держал нож обратным хватом и бил сверху вниз, в основание шеи. Удар был простенький, от плеча, зато в полную силу, и другого человека он возможно даже достал бы. Я шагнул внутрь замаха, встретил его локоть своим предплечьем и снизу-вверх вбил свой тесак в чужую подмышку по самую рукоять. Там под кожей идёт артерия, и вскрытая, она бьёт не струёй, а толчками, в такт сердцу; первые три легли мне на грудь и сапог. Нож он выронил на четвёртом толчке, а опрокинулся на задницу на пятом.
Второй подскочил слева, между трубопроводом и леером — глупая ошибка, ведь там он сам себя и запер. Развернуться полноценно для замаха в такой тесноте нельзя, а бить одной кистью бессмысленно. Усилием мысли, я вырвал магией чужое оружие из рук, заставив противника удивлённо вспучить глаза, и, пока он смотрел на пустую ладонь, вбил ему эту же рукоять ножа в переносицу. Хрящ ушёл внутрь, глаза залило сразу, и ослеп он раньше, чем успел это понять. Дальше я взял его за волосы, притянул к себе и провёл лезвием поперёк горла, после чего равнодушно толкнул мертвеца в сторону третьего. Умирающий бандит кричать в таком состоянии не мог, а лишь свистел и пытался зажать разрез ладонями, но это ему не помогало.
Не сводя глаз с оппонента, я наклонился и вырвал свой тесак из подмышки первого. Третий на провокацию не купился и предоставленным ему шансом не воспользовался.
Он оказался лучше двоих первых: не полез через павшего соратника, а остановился в трёх шагах, присел и приготовился ловить момент, когда я атакую, открыв бок. По тому, как он держал нож у бедра, было видно, что с этим ножом он «на ты» не первый год.
Было бы невежливо его разочаровать, поэтому я сблизился подшагом, принял выпад на плоскость тесака и наказал противника за дерзость, рубанув по вооружённой руке. Тесак вошёл в запястье с внутренней стороны и рассёк там всё, что способно держать предметы. Кисть осталась на месте, а вот сухожилия и мышцы разошлись до самой кости. Он завыл тонко, по-бабьи, и глаза у него заметались между моим лицом и собственной рукой. Нож вывалился из хватки, потому что держать его стало нечем, а через миг я вбил свой клинок под грудину снизу вверх, убедившись, что отыскал чужое сердце. Оседая, он цеплялся за мой рукав.
После этого по какой-то причине ко мне больше никто не полез.
Двое у кормового кнехта бросать своё железо не собирались, и я решил облегчить задачу гвардейцам, взяв этих на себя.
Мой талант не ломает вещь и не рвёт её. Он лишь возвращает ей то состояние, в котором она находилась до встречи с кузнецом. Нож у первого просел в кулаке полосой сырого железа и выскользнул между пальцами; у второго топор распался на обрубок дерева и кусок грубого металла, звякнувший о палубу. Оба остались с пустыми руками и простояли ровно столько, сколько нужно гвардейцу, чтобы подсечь человека и уложить его мордой в доски. Эти двое и оказались единственными выжившими пленными за ночь.
На другом буксире врагов дожали без меня, и управились быстро. Из тех, кто успел забраться, гвардия положила почти всех, ещё двое перемахнули через леер сами и ушли в воду.
Под бортом стояли две лодки, и в каждой оставалось по паре гребцов и кормчий на случай вынужденного отхода. Снизу им было отлично видно, чем кончается подъём на палубу, и от борта они пошли раньше, чем последний из своих отдал богу душу.
От моего борта до их кормы было метров тридцать, и это расстояние Хрустальная паутина прошла раньше, чем они успели сделать пятый гребок.
Заклинание не давало ни вспышки, ни грома, и в этом всё его достоинство: у наливной баржи любой огонь обойдётся дороже любого врага. Паутиной эти чары зовут не за красоту. Воздух сворачивается в частую сетку сверхтонких кристаллических нитей, в трёх плоскостях разом, ячейка с кулак, и ждать, пока в неё войдут, она не станет. Она сама ищет жертву и летит быстро, а увидеть её тяжело даже днём, и невозможно ночью.
Заметен был только её след. В тумане над рекой, будто прорезанная рубанком, появилась ровная просека шириной с сетку и помчалась к лодкам.
Треска не последовало. Дерево не ломается, когда его режут сверхострые струны, и человек не способен кричать, когда грудная клетка у него уже развалилась на куски размером с ладонь. Паутина прошла ближнюю лодку насквозь, от кормы до носа, и та осталась сидеть на воде ровно такой, какой была мгновение назад: борта, банки, две согнутые спины, поднятые для гребка вёсла. Ничто её не толкнуло, и полсекунды она простояла целой, дав мне разглядеть, что вся сложена из кубиков, как детская игрушка. Потом держаться стало не на чем, и лодка вместе с людьми осела в реку разом грудой мяса, дерева и металла.
Крик всё-таки раздался, ровно один. Одного из гребцов на второй лодке зацепило самым краем, и досталось только его правой руке. Та ушла в воду отдельными ломтями от плеча до пальцев, а сам он остался жив и орал во всю глотку пока его соратник и кормчий, отобравший весло, лихорадочно лупили вёслами по воде
Новая Хрустальная паутина догнала лодку на развороте и взяла её бортом — всю разом, от носа до кормы. Больше оттуда не крикнул никто. Осталась алая вода, и муть в ней за полминуты разошлась шагов на десять. В этом бульоне плавало то, что полминуты назад было людьми, и разобрать по кускам, где кончался один и начинался другой, не взялся бы никто.
За спиной у меня кто-то из гвардейцев сказал крепкое словцо. Я не обернулся.
Четвёртая лодка к барже так и не подошла. Её отбросило волной Шадрина на первой минуте, и, пока она выправлялась, лезть на палубу стало уже незачем. Теперь она уходила стороной, изо всех сил налегая на вёсла. Я мог бы их достать, но не стал.
Дементий стоял в двух шагах и смотрел на меня. Вслух он ничего не спросил, но вопрос читался на его лице.
— Иначе некому будет уйти, — я кивнул на туман. — Нужно, чтобы эти вернулись к своим и заодно привели нас с собой.
Он кивнул и пошёл к корме отдавать распоряжения, а я развоплотил тесак обратно в воздух.
Пленных на весь караван вышло двое, и оба держались на ногах. Допрашивали жёстко и поспешно. Разговаривали они охотно, торопливо и наперебой, выкладывая единственное, чем можно было откупиться. Я разглядел их при свете, и смотреть было не на что. Обычные мужики. Сапоги чиненые, руки в наколках и в мозолях от весла, на груди клеймо с каторги, у одного на шее оловянный складень. Служилого человека видно сразу, а в этих не было ни выправки, ни той матёрой повадки, какая остаётся у людей после нескольких лет в строю. Разбойники обычные и есть разбойники.
— Чей ты? — спросил Дементрий.
— Сафрона, — тут же выдохнул тот, что помоложе, лет двадцати, с рассечённой бровью. — Сафрона Мокеева. Шесть лодок у него. Было…
— Кто наводил? — уточнил уже я.
— А чего наводить-то, ваша милость? — он даже удивился. — Наливные снизу идут третью неделю. Кто ж про них не знает.
Дементий поднял на меня глаза, и я качнул головой. Мальчишка не хитрил и не выкручивался: они шли на первое, что везли по реке, и о том, чья это баржа, узнали бы только из накладной, которую всё равно не стали бы читать по причине безграмотности.
— Где зимовали?
— Под Балаковом, кто где. По деревням. Сафрон в Балакове дом снимал.
— Стоянка нынешняя где?
Замялись оба. Старший, мужик с обмороженным носом, назвал старую: в протоках у левого берега, за третьим перекатом, где раньше стоял бакен. Её бросили сразу после ледохода, когда залило по колено. Куда перешли потом, не знал ни один.
— Врёшь ведь, — обронил Дементий, прижимая нож к чужой щеке под самым глазом.
— Вот те крест, ваша милость, — старший дёрнулся встать, и его усадили обратно. — Нам не говорят. Мы стоим по деревням, вечером соберут, укажут, куда грести, и всё. На стоянке ночует не всякий.
Он не врал.
Значит, всё сходилось к отпущенной лодке. Куда она пойдёт ночью, значения не имело: важно было, где она встанет на день, а до рассвета ей деться было некуда.
Первая встреченная ватага оказалась ровно тем мусором, которого я и ожидал. Оставалась выяснить, разбежится ли она, потеряв людей.
Вскоре небо посерело, и туман к тому часу сел на воду плотнее прежнего, так что с палубы дальше двадцати шагов не было видно ничего. Скальду это не помеха: ворон-фамильяр видит сквозь такую пелену не хуже, чем я через оконное стекло.
Подъём, дружище.
'О-о, — отозвался фамильяр с такой скорбью, будто его тащили на плаху. — Хозяин вспомнил. А знаешь, чем я занимался всю ночь, пока ты там развлекался на челноке?
Где только слов-то таких набрался?..
Вопрос мой остался без ответа.
«Я всю ночь дышал этой вонью! Ведь палуба у вас пропахла горючим так, что у меня перья слиплись в один комок. Я теперь пахну, как заправка. Меня родная стая не примет, а голуби будут издеваться и показывать на меня крылом! Голуби, Прохор!!»
Лодка ушла в протоки. Найди её.
«Ага. Значит, ночью ворон не нужен, а утром — здравствуй, дорогой друг, слетай-ка в туман. За что мне это?»
За орешки.
«Подробности!», — потребовал Скальд немедленно.
Крупные и солёные. Сколько унесёшь.
«Так бы сразу и говорил», — ворон снялся с кожуха и ушёл в серое марево, обиженно щёлкнув клювом на прощание.
Дальше я смотрел его глазами, и лучше этого у меня на воде ничего не имелось.
Левый берег ниже Камышина — не берег, а какое-то решето. Река там разваливается на два десятка рукавов, разделённых песчаными островами в ивняке, и всё это меняется от половодья к половодью, так что вчерашняя карта врёт уже сегодня. Лодка вошла в эту сеть и сразу сменила рукав, потом ещё раз, потом ушла влево за длинный песчаный остров.
Пересев на катер, до этого момента прицепленный к одной из барж, мы пустились следом. До второго поворота шли хорошо. Дальше начались перекаты. Катер у меня тяжёлый, железный, с осадкой в метр с лишним, и на мелководье от него столько же проку, сколько от телеги на пахоте. Лодка ватажника сидит на четверть метра и уходит там, где моё железо сперва скребёт днищем, а потом садится намертво. К седьмому часу катер полз на ощупь, а Скальд шёл над лодкой и видел, как она втягивается в узкий ерик[2] за отмелью.
Сверху я её не терял из виду, А вот быстро догнать оказалось проблематично.
Мы вышли к устью ерика четверть часа спустя, и тут навстречу нам из-за косы показались две плоскодонки.
Засада! — именно такая мысль родилась в моей голове при их появлении, но правда оказалась куда банальнее. Никто никого не подстерегал. Пограничный разъезд камышинского князя шёл своим чередом, патрулируя, а мы поднялись из тумана ему в лоб, и вышло это по чистой случайности.
Там, где мой катер полчаса назад искал проход, эти прошли напрямую, и мысль пришла ироничная: реку держит не тот, у кого мощный двигатель, а тот, у кого правильная лодка.
Народу на них было человек десять, в сером камуфляже, при карабинах. Старший стоял на носу. Был он молод, лет двадцати пяти, сержант судя по лычкам, и на его глазах из белого молока выходил железный катер с вооружёнными до зубов людьми в гражданской одежде.
Соображал он быстро. Я видел, как у него дёрнулся кадык, как он перехватил оружие и вытер ладонь о штанину, а вторая рука сама поползла к ремню и остановилась на полдороге. Он посчитал своих людей, посчитал моих и понял, чем это кончится, если дойдёт до стрельбы.
Присягу он при этом не нарушил.
— Стой! — он крикнул это громче, чем требовалось, и голос дал петуха на первом же слоге. — Кто такие⁈ Здесь земля камышинского князя, и с оружием на берег нельзя!
Дементий встал ко мне вплотную и заговорил, не поворачивая головы.
— Прикажете — пройдём, Ваше Высочество. Только, если кто сбежит, к вечеру это будет во всех газетах.
— Поступим тоньше, — отозвался я так же тихо, и на этом для себя всё решил.
Потом я поднял голос настолько, чтобы меня услышали на плоскодонках.
— Сержант! Этой ночью выше по реке на нас вышли четыре лодки ушкуйников… разбойников, — поправился я, решив, что старое слово они могут и не понять, — около тридцати человек. Почти всех мы перебили, но одна ушла сюда и вошла в ваш ерик минут двадцать назад, а стоянка, надо думать, поблизости. Земля, быть может, ваша, и распоряжаться на ней я не собираюсь, но те люди мне нужны. Они должны ответить за всё.
Он молчал секунды три, и было видно, как в нём борются облегчение и служебный долг. Позади него на обоих лодках стало очень тихо: люди ждали приказа и очень надеялись, что он будет взвешенный. Один из солдат медленно, будто невзначай, снял палец с пусковой скобы.
— Кто такие были известно? — выговорил сержант наконец, и вопрос дался ему тяжелее, чем окрик.
— Ватажники Сафрона Мокеева. Двое сидят у меня на буксире, отдам вашему князю, если запросит.
— Фамилия ваша?
Назвавшись, я терял инкогнито в ту же минуту: к вечеру хозяину этого берега подали бы рапорт о вооружённом отряде великого князя Платонова на его воде, а такие бумаги всплывают потом в самое неудобное время. Промолчать было хуже. Разъезд занёс бы в журнал слова неизвестного человека с баржи, а им грош цена.
След в княжеской канцелярии стоил дороже имени: пусть у них будет записано, кто именно и в котором часу сказал им про стоянку.
— Платонов.
Обветренное лицо у него посерело, а пальцы на ремне разжались и сжались снова. Уточнять, тот ли это Платонов, он благоразумно не стал. И всё-таки договорил своё:
— Ваше Высочество, на берег я вас всё равно не пущу. Не имею права. Хоть режьте.
— Тогда схватите сбежавших разбойников, — приказал я.
Плечи у него опустились на палец.
— Разберёмся, — он обернулся к своим и махнул рукой. — Даю слово, разберёмся. Ерик я знаю, там за отмелью много рыбаков.
Обе лодки развернулись и пошли в ту сторону. Заслона за собой они не оставили, и это тоже было по уму: прикрываться от меня им было нечем, а больше не от кого.
Конец я досмотрел сверху.
Скальд показал мне поляну за ивняком. Пограничники дошли до места, развернулись в цепь и прочесали его до последнего куста. Смотреть было не на что. Утоптанная земля, чёрное пятно кострища, две жерди от навеса и борозды от лодочных килей на песке. Ушли. Отпущенная лодка успела первой, подняла своих, и за ней снялась вся ватага.
Сержант сделал ровно то, что обещал, но опоздал настолько, насколько не мог не опоздать.
Ворон покружил над поляной и сварливо сообщил, что тут даже котелка не забыли, а он рассчитывал хотя бы на него. Я направил его на поиски беглецов и остался стоять на носу катера, глядя на воду.
Виноватых здесь нет, стоянки тоже больше нет, а завтра такая же встанет на десять километров ниже, у другого острова. Берег всегда чужой, а права ступить на него у меня нет. Пока я найду того, у кого это право есть, и объясняю ему, зачем оно мне понадобилось, они снимаются и уходят. Значит, на реке я их не возьму никогда. Сержант тут ни при чём: он исполнил закон, и я на его месте действовал так же. Выходит, мешает мне не человек, а правило, по которому чужой берег для ватаг открыт, а для меня закрыт.
Правило пишет не сержант, значит, и говорить буду не с сержантом.
— Разворачивай, — бросил я Дементию. — Идём в Камышин.
От пограничников ватага может и ушла, от Скальда не ушёл никто, и к полудню ворон нашёл их в затоне за дальним островом, сильно ниже по реке. Разбираться с ними я велел ему самому: силы в этой птице с хорошего Магистра, заклинания у неё мои, а железа в их посудинах довольно, чтобы после Металлического вихря на воде не осталось ни щепки, ни человека.
Пристань в Камышине была деревянная и чинёная, а городок за ней лежал невысокий, в две улицы вдоль воды и одну поперёк. Княжеский особняк больше напоминал доходный дом где-нибудь во Владимире, и нашёлся он сразу за складами: каменное здание в два этажа, флигель, конюшня и ворота с гербом — три зелёные рогозинки на белом фоне над голубой лентой. Колоритно…
О приёме я не договаривался и о времени не спрашивал. Просто приехал и вошёл как к себе домой.
Дементий ступал за моим левым плечом, юристов я не взял вовсе. Двое караульных у крыльца дёрнулись мне наперерез, посмотрели на Дементия, посмотрели на меня, трезво оценили свои силы и остались на месте. Правильно, «князья приходят и уходят, а я у мамы один». Дворецкий, встретивший нас в сенях, спросил, как доложить, услышал ответ и побежал по лестнице, оступившись на второй ступени. Мы поднялись следом и вошли в кабинет раньше, чем он успел договорить.
Дом внутри был обжитой и небогатый. По стенам лестницы висели старые картины, изображающие виды пристани, на площадке стоял сундук, накрытый ковром, а из глубины коридора тянуло характерными ароматами: в княжеском доме готовили завтрак. Судя по запаху, яичница с беконом.
Князь Гурий Михеевич Обручев стоял у стола в домашнем халате, растерянно сжимая кружку с кофе. Лет под шестьдесят, невысокий, с торчащими вверх волосами на висках вокруг лысины на макушке. Вид человека, поднятого с постели полчаса назад. На стене за его спиной висела карта княжества, пожелтевшая по краю.
Дементий остался у дверей. За весь разговор он не открыл рта, и от него этого не требовалось: хватало того, что он там стоял и угрожающе смотрел на князя, освобождая меня от необходимости делать то же самое.
Хозяин шагнул мне навстречу и указал на кресла.
— Ваше Высочество, какая честь. Прошу, садитесь. Я признаться не ожидал вашего визита. Полагаю, секретарь мой что-то напутал, раступа. Не уведомил о нашей встрече. Давайте я прикажу подать…
— Я постою.
Он сразу понял посыл. Сесть при стоящем госте он теперь не мог, а стоять у себя дома напротив чужого человека — то же самое, что ждать в чужой приёмной. Обручев переступил с ноги на ногу и в конце концов поставил чашку на подоконник, сцепив руки за спиной, потому что девать их было некуда.
— Этой ночью на мой караван напали в двенадцати километрах выше вашей пристани, — начал я. — Одна лодка ушла в протоки на вашем берегу. Ваш пограничный разъезд не пустил моих людей преследовать бандитов, а когда дошёл до стоянки опоздал на полчаса, потому что узнал о ней от меня, а не от вашего Сыскного приказа.
— Позвольте же, — он поднял ладонь. — Мои люди…
— Ваши люди действовали неплохо, — я не дал ему договорить. — Сержант ваш не пустил меня на берег, соблюдая закон. Я приехал не для того, чтобы жаловаться на него.
Обручев моргнул. Похвалы он не ждал, и, потеряв первый заготовленный ответ, второго он подобрать не успел.
— Тогда я, признаться, не вполне понимаю…
— Неделя, — просто сказал я. — Через неделю на вашем берегу не должно быть ни одной стоянки речных бандитов. Ни в протоках, ни на островах, ни в затонах.
Он ждал продолжения. Продолжения не последовало, и в кабинете стало слышно, как во дворе конюх гремит ведром.
— Ваше Высочество, — заговорил он наконец, — у меня дружина в двести сабель, из них половина сидит по деревням. Берегов у меня общей протяжённостью сто сорок километров, если смотреть с обеих сторон Волги. Протоки я весной сам не берусь сосчитать.
— Знаю.
— Так как же…
— Это ваша забота, не моя. У меня девять земель, и берега там подлиннее ваших. Стерегу я эти берега тем, что есть, и не жалуюсь, что людей мало. Вы допустили, чтобы на ваших землях расплодились бандиты, наносящие прямой ущерб моим интересам. Если вы не способны сами разобраться с проблемой, я это сделаю за вас, но мои методы вам не понравятся.
Он прошёлся до дальнего окна и обратно, заметно припадая на левую ногу.
— С чего вы вообще решили, что это разбойники из моего княжества? — он попробовал другую интонацию, помягче. — Они с верхов, с самарских плёсов, с саратовских. Приходят, стоят неделю и уходят. Я их не звал и денег с них не беру.
— Верю.
— Тогда почему спрашивают с меня?
— Потому что берег ваш, Гурий Михеевич. Вы отвечаете за всё, что происходит на территории вашего княжества. Такова ноша государя, и другой у него не будет.
Тогда он зашёл иначе.
— А если я скажу, что на них за пять лет не подал жалобы ни один мой рыбак? Что они наших не трогают? Тут ведь у берегового человека своя арифметика, Ваше Высочество: пока ватага сидит в протоке тихо, холопы с ней уживаются, а тронь её, она вырежет полдеревни, и вдовы придут ко мне бить челом.
— Верю и этому. Ваша арифметика меня не касается. Мою я вам назвал, как и сроки.
Обручев остановился у карты и посмотрел на неё так, будто рассчитывал отыскать там спасительный ответ.
— Есть, знаете ли, такая вещь, как суверенитет, — произнёс он, не оборачиваясь. — Камышин никому не подчинён, и на моей памяти это никто не оспаривал. Обычай тоже чего-нибудь да стоит: такие дела разбирают через посредников, а не входят к хозяину без доклада и не назначают ему сроков в его собственном кабинете. Есть, наконец, Белая Палата, и там при желании спросят и с вас. Найдётся кому за меня вступиться, и не из любви ко мне: сегодня вы пришли ко мне, завтра к ним…
Он говорил ещё с минуту, и я его не перебивал. Возразить тут было нечего. Всё, что он назвал, действительно существовало и действительно работало, и к тому, что сказал я, никакого отношения не имело.
Именно на этом месте он и сломался. Не на угрозе, которой я не произнёс, а на том, что его слушают спокойно, до конца, с вежливым вниманием, и ничего от этого не меняется. Голос у него сел, и последнюю фразу, вышедшую тише первой, он договорил по инерции, потому что начал, а не потому, что верил в неё.
Он вернулся к столу и переложил какую-то книгу с угла на середину.
— Хорошо, — он выдохнул. — Допустим. А если я не успею? Что тогда?
Вот этого вопроса я и ждал.
— Через неделю узнаем, — сказал я.
Он поднял на меня глаза. Приготовился он услышать про дружину на границе, про перекрытую перевалку, про пожары в затонах — про всё то, что можно взвесить, обсудить с боярами и заранее подготовить. Ему сказали три слова, в которых не было ничего конкретного, но угрозой от них веяло такой, что собеседник сглотнул.
— Посчитаем… — повторил Обручев.
Объяснять я не стал. Не намекнул тоже.
— Всего доброго, Ваша Светлость. Не смею задерживать.
Этот укол вышел особенно острым, ведь задерживает кого бы то ни было в своём кабинете обычно его хозяин, а не гость.
Я повернулся и пошёл к дверям, и Дементий шагнул следом. Ответа я не ждал.
На лестнице позади щёлкнул замок кабинета, а уже во дворе до меня донеслось, как в доме кого-то громко зовут по имени.
[1] Леер — это туго натянутый трос, канат или металлический прут, закрепленный концами на судовых или иных конструкциях.
[2] Е́рик, Е́ричек — относительно узкая протока, соединяющая озёра, заливы, протоки и рукава рек между собой, а также с морем.