О новом правителе Боярин Влас Кондратьевич Ознобишин узнал в начале июля, после того, как князь Аничков присягнул Великому князю Платонову, причём не от самого государя, друзей или Боярской думы, а от собственного приказчика, прибежавшего с пристани после полудня. С двух барж, приведённых буксирами к казённому причалу, на берег сходили солдаты в незнакомой форме, а следом свели десяток лошадей и выкатили полевую кухню. Никто из восьми родов, державших в Самаре хлебные конторы и землю по левому берегу, об этом заранее не знал. В конце июня вышло так же. Их созвали в Думу, объявили о переходе Самары под руку Угрюму и позволили стать свидетелями эпохального события. Раз князь не спросил их тогда, спрашивать теперь было тем более незачем.
За расчёты Ознобишин сел в тот же вечер: от результата зависело, как себя вести. Приезжих оказалось столько, сколько нужно, чтобы город не спорил: рота в двести солдат, занявшая пустые пакгаузы у зернового ковша, дюжина гвардейцев Великого князя при самом ландграфе, двое боевых магов и с ними ещё один, тихий, которого угрюмские звали артефактором. Считал он их по головам и привычно, как мешки на весах, закладывал поправку на усушку, только к солдатам усушка не применяется. Самарская дружина тоже насчитывала пять сотен человек, только жалованья им не платили второй месяц. Сравнивать силы было незачем: голодные вояки за спасибо в бой не пойдут, а против роты с магами их не выставишь и подавно. Нет, конечно, можно собраться вместе с остальными дворянами в Боярское ополчение, но это ж рисковать своей шкурой…
Влас Кондратьевич за небольшую мзду поручил паре корреспондентов навести справки о новом ландграфе и через два дня получил ответ. Новым ландграфом оказался некий Никита Васильевич Савельев — щуплый мужчина лет тридцати, с внимательными глазами. Дворянство у него было служилое, а не потомственное, ненаследуемое, полученное из рук Платонова полгода назад. Служил он у Великого князя по торговой части и открывал для него конторы в чужих княжествах: через них выкупали должников, нанимали мастеровых и устраивали переселенцев. Таких контор от Нижнего до Тулы набралось с десяток. Ещё раньше он был обыкновенным купцом средней руки, разорился после пожара на рынке, и из долгов его вытащили за чужой счёт.
Все неравнодушные сошлись у графа Шихобалова. Его дом стоял выше прочих, и из окон была видна вся постепенно оживающая гавань. Полученную справку прочитали вслух дважды, будто от того текст её мог измениться.
— Приказчик, — сказал хозяин дома и отложил лист. — Влас Кондратьевич, ты пойми, что это значит. Хотели бы нас согнуть в бараний рог, прислали бы военного с именем, а раз прислали торгового человека, значит, пришли за деньгами.
— В Симбирске нам за то же самое сулили подтверждение новых вольностей отдельной грамотой, — горестно отозвался Аристов от окна. — Я эту грамоту в руках держал.
— Держал, да что толку: без печати бумага, — Шихобалов усмехнулся. — Симбирск теперь далеко, а нам прислали лавочника, и это, господа, не худшее из того, что могло достаться. С лавочником хотя бы можно сторговаться.
Сложив справку вчетверо и убрав её в ящик стола, хозяин дома кивнул Аристову на графин, и Влас Кондратьевич тоже промолчал, хотя уверенности остальных не разделял. Наливка была прошлогодняя, вишнёвая, и за весь вечер бояре сошлись только на том, что она удалась.
Влас Кондратьевич не обманывался насчёт того, за что они держатся. Речь шла не о старшинстве в Думе и не о том, кому первым кланяются на пристани. В угрюмских землях с января начал действовать указ, и порядок был прост: приходила комиссия, мерила землю и отдавала мужику вольную. Тот после этого переставал быть боярским холопом, и вместе с ним уходила земля, потому что кормила она лишь до тех пор, пока её кто-то пахал на господина. Доход всех восьми родов держался на этом и больше ни на чём, а знатный род без дохода перестаёт быть таковым за одно поколение. Киндякову нужны были причалы, весы и хлеб, ему не было никакого дела до чужих крепостных, и потому с Симбирском половина Думы и торговалась азартно весь июнь, а теперь об этом вслух не вспоминали. Надо было соглашаться сразу…
Сопротивление сложилось быстро и приняло привычную форму. Написали три челобитные: о сохранении прежнего порядка землевладения, о подтверждении вольностей, дарованных давним предком нынешнего князя, и о том, что князь присягал за себя и за город, но не за боярские вотчины, а стало быть, земельные дела следует решать особо. Грамоту о вольностях достали из ларца, смахнули с неё пыль, а к челобитным приложили копию, заверенную городским стряпчим.
Савельев принял все три бумаги, прочитал при боярах, поблагодарил за обстоятельность и на следующее утро прислал ответ. В нём он поблагодарил всех за активную общественную позицию и неравнодушие к делам державы, однако сообщил, что указ начнёт действовать в самарских землях с первого сентября. Комиссии выедут из Угрюма в августе, в помощь им выделят группу землемеров. Помещикам полагалась казённая компенсация по оценке Земельного приказа. Вольности в этой бумаге не упоминались вовсе, а для введения указа согласия Думы не требовалось.
Обжаловать дозволялось одно: казённую оценку земли. Порядок такого обжалования прилагался отдельным листом. Влас Кондратьевич отметил про себя, что спорить им разрешили ровно о том, что занимало их меньше всего. Ландграф по факту ни в чём не отказывал и не обещал. Он лишь исполнял, а решение принимал гораздо выше него.
Заодно выяснилось, что сотрудник Казённого приказа, приехавший вместе с ландграфом, погасил долг по жалованью всей самарской дружине.
Через несколько дней выяснилось, что всё это время Савельев разбирался не с боярскими правами, а с тем, откуда каждый род получал деньги.
Весовая контора принадлежала городу, но управлял ею Шихобалов и взимал плату с каждой подводы и каждого грузовика с зерном, привезённым на продажу. Право управлять конторой полагалось передавать по итогам торгов, однако договор, заключённый ещё при покойном деде Аничкова, десятками лет продлевали, ни разу их не проведя. Савельев признал последнее продление незаконным, расторг договор и назначил открытые конкурсные торги на осень.
Три зерновых склада Аристова оказались самовольными постройками на городской земле. Ни права собственности на участок, ни договора аренды у рода не было, и около ста лет он пользовался землёй бесплатно. Савельев вернул участок городу, а на склады и хранившееся в них зерно наложил арест до решения Земельного приказа.
Ознобишины с дедовых времён держали паромную переправу через Волгу, брали плату за перевоз и считали это право наследственным. Подтверждала его лишь недатированная выписка без подписи и печати; самой жалованной грамоты в городских книгах не оказалось. Савельев отменил привилегию и передал переправу городу.
Ландграф действовал не наугад: ещё до приезда он знал, какие городские доходы оказались в руках бояр, а за первую неделю проверил основания, на которых каждый род ими распоряжался.
Все три распоряжения исполнили в один день. К весовой конторе, складам и переправе одновременно отправили чиновников с солдатами. Вторые охраняли первых, а двое магов дежурили у складских ворот на случай сопротивления. Гвардейцы вообще ничего не делали, и именно это пугало сильнее всего, потому что все понимали, чьи они и зачем при ландграфе состоят. Обошлось без драки, без выломанных дверей и без единой громкой фразы.
Прочие бояре замолчали в тот же день, и челобитных больше не писали. Влас Кондратьевич подписал протянутую ему опись третьим и вышел на крыльцо управы. Внизу работала гавань: бандитских лодок в протоках не осталось: платить за них перестали, и речная вольница разошлась за неделю, не дожидаясь, пока с ней возьмутся разбираться всерьёз. Чужие буксиры под угрюмским флагом растаскивали баржи, простоявшие на рейде с весны, у обгорелых свай стучали топорами плотники, и посреди всего этого распоряжался человек, которого они у Шихобалова сочли безвредным лавочником.
Своё войско Максимилиан Платонович Киндяков разглядывал с кормовой надстройки головного судна, и смотреть было на что. Флот стоял в двенадцати километрах ниже Казани и растянулся по волжскому колену на добрых три километра: два теплохода, девять буксиров, четырнадцать барж под людей, артиллерию и груз, катера охранения. На баржах сидели без малого две с половиной тысячи человек: почти две тысячи солдат из трёх его городов, остальные — наёмники из рот, набранных в Нижнем, Пензе и Арзамасе на месяц с уговором о доле в добыче. При войске шли восемь полевых орудий, четыре миномёта, дюжина станковых пулемётов, девять боевых магов, из них два Магистра, а сверх того обоз, рассчитанный на сорок дней осады, с сухарями, крупой, фуражом, и лазаретом на полтораста коек.
Шанцевый инструмент в опись вписал кто-то из штабных, и лопат по ней выходило достаточно на каждого второго. Составлявший опись явно представлял себе войну длинной линией окопов, а не штурмом. Копать войску было пока негде: под баржами лежала Волга.
Внизу офицер одной из наёмных рот, здоровенный малый с перебитым носом, орал на своих за пулемётные ленты, брошенные на палубе под открытым небом. Орал он не зря: наёмная рота приходит со своим оружием, а покупает его подешевле, и пулемёты у неё стояли старые, под матерчатую ленту, каких в большинстве княжеских войск не держали уже лет двадцать пять. От дождя такая лента разбухает, патрон садится в ней косо и уходит в приёмник с перекосом, а пулемёт замолкает на первой же очереди.
Пахло смолой, потом и подгоревшей кашей, а над всем этим стоял ровный низкий гул, какой бывает только там, где разом работает много людей. Хозяйство это князь не первый год собирал по частям: суда брал с торгов, мастеров переманивал у соседей, горючее копил с прошлого лета, терпя за спиной насмешки над своим крохоборством. Теперь у него имелась армия, и шла она ровно туда, куда он указал.
К шестому июля управляющий Мокшанов ещё на ходу вывел в книжице итог: поход съел четверть годового дохода всех трёх городов. Почти треть этих денег ушла на одно горючее. Собирали эту сумму не один год: в княжестве не начинали новых строек и не прибавляли жалованья, и Игнатий напоминал об этом при всяком удобном случае. Наёмные роты были наняты всего на месяц, потому что зимовки под чужими стенами казна не выдержала бы, и выходило из этого одно: город следовало брать до осенней распутицы или не брать вовсе.
Князя обрадовала весть, догнавшая войско тремя днями ранее у Тетюшей. Пока армия шла вверх, казанский спор о престоле разрешился в обход наследников: город подмял под себя генерал, командовавший тамошним гарнизоном. Максимилиан Платонович прочёл донесение дважды и во второй раз усмехнулся. Драться с законными претендентами означало нажить на всю жизнь кровников в каждом знатном доме Поволжья, а свергать самозванца было делом чистым и даже похвальным: за него не вступится ни один государь Содружества, потому что он и вовсе не государь.
«Задача упростилась, — отписал он тогда в Угрюм по магофону. — Мне даже жаль, что не я это устроил».
Ответ пришёл к вечеру и был короче послания: подобное везение достаётся тем, кто заранее знает, чего хочет. Как это понимать, Максимилиан Платонович так и не решил.
Подкрепление пришло восьмого, за час до заката, на катере с баржей на буксире.
Киндяков стоял у сходни и по своему обыкновению считал. Люди сходили по одному, не толкаясь, с оружием и мешками; на всех были балаклавы с прорезями для глаз, скрывавшие лица. Он насчитал двадцать. Пересчитал, не поверив себе. Как так двадцать⁈ Князь оглядел реку до поворота, ожидая увидеть многочисленные суда, идущие следом за катером. Река была пуста, и на ней держались только чайки да плоскодонка перевозчика.
За высадкой наблюдали молча. С ближней баржи перегнулись через борт наёмники, на палубе теплохода замерли караульные, а один из них что-то сказал соседу вполголоса. Оба коротко хохотнули и тут же смолкли. Максимилиан Платонович услышал этот смешок отчётливее, чем плеск воды за бортом.
Выгрузка заняла больше времени, чем высадка, и занимались ею тоже сами приезжие. Ящики снимали с баржи лебёдкой по одному, и стрела под ними гнулась так, как гнулась бы под орудийным стволом. Ящиков было немного, места они занимали мало, а весили столько, что перевести их привычным счётом в подводы и лошадей не удавалось.
Кроме бойцов, на берег сошли двое. Первым был пожилой маг в опрятном дорожном костюме, с чемоданчиком в руке. Говорил он спокойным баритоном, и князь мысленно отнёс его к лекарям. Следом сошёл сам Великий князь Угрюмский, и никакой армии за ним не следовало.
— Я понаблюдать, — сказал он вместо приветствия и махнул рукой.
— Прохор Игнатьевич, — начал князь, когда они остались вдвоём в каюте, — простите моё занудство, я привык считать деньги. Как мы и условились, я собрал армию, со всем, что положено, и не пожалел на неё ни рубля. Обоз рассчитал только на своих, тоже по уговору. Вы обещали достаточно сил…
Невысказанный вопрос повис в воздухе.
Платонов слушал и вежливо ждал продолжения.
— Двадцать человек, — многозначительно сказал симбирский князь и замолчал. — Скажите мне прямо: это всё? Если я чего-то не понимаю, объясните что.
На самом деле князь думал о другом: он собрал армию, какой ему больше никогда не собрать, а взамен получил жалкие двадцать человек. Ради такой сделки не стоило тратить и часа на переговоры. С другой стороны, ведь как-то этот безумный юнец сокрушил стены Мурома в одиночку, пережил Гон, отбил Детройт от Абсолюта…
Ответ был короток.
— Вы просто не знаете, чего стоят эти двадцать, — сказал Платонов, не поднимаясь из кресла. — Завтра на рассвете они откроют вам город. Тогда и начнёте штурм.
Чужое недоверие не задело и не озаботило Великого князя, и объяснять он ничего не стал.
В коридоре князя ждал Мокшанов с раскрытой книжицей и вопросом, который в устах управляющего звучал совершенно невинно.
— С гостями что решим? По нашей норме на них выходит двадцать два пайка в сутки.
— Спроси у них, что им нужно, и дай.
— Спрашивал уже, — сказал Мокшанов, закрывая книжицу. — Котёл у них свой, кашу у обозных брать не стали. Спросил, чего подвезти, — говорят, ничего не надо. Даже про соль не заикнулись. Одиннадцать лет служу и первый раз такое слышу от людей, которые воевать приехали за чужой счёт. Я их, Ваша светлость, начинаю побаиваться.
Киндяков вернулся в каюту и просидел там до полуночи, перебирая всё, что знал об этом человеке, и всё, о чём мог только гадать.
Ночью он спустился к берегу, чтобы самому посмотреть на них.
Стоянку эти два десятка разбили в полукилометре ниже последней баржи, у самой воды, и устроили её так, что подойти незамеченным не удалось: часовой окликнул князя за тридцать шагов, вежливо и без всякого почтения. Разговаривали они мало и вполголоса; ни один за всё время не снял маски с прорезями, хотя ночь стояла тёплая.
Вдоль воды лежал груз: ящики в человеческий рост, наглухо увязанные тюки, длинные чехлы, в которых угадывалось оружие потяжелее винтовки, и всего этого хватило бы на три подводы. Один из бойцов без рывка поднял и понёс ящик, который у Максимилиана Платоновича носили бы вчетвером с матами и охами. Князь поискал глазами пожилого мага, нашёл его в стороне у костра и решил, что тот и подсобляет своим: наделять два десятка человек такой силой магу его лет было бы вполне по плечу. Выходило, что Платонов возит с собой самого дорогого грузчика на Волге. Чужие чудеса, по его опыту, всегда объяснялись чем-нибудь скучным, и ничего, что подтверждало бы обещание Великого князя, он тут пока что не увидел.
Спать Киндяков лёг за полночь и не уснул. В темноте расчёт не изменился: если на рассвете эти люди ничего не сделают, брать город придётся по-настоящему, своими силами: месяц стоять под стенами, вести подкоп и нести потери, на которые он не рассчитывал. Почему отступать уже поздно, он понял ещё до Тетюшей, глядя в книжицу управляющего.
Мешало ему уснуть ещё одно соображение, которое он гнал от себя весь вечер. Весной он уже пытался просчитать этого человека и был уверен, что не ошибся. Чем всё кончилось, напоминать ему не требовалось. Повторять одну и ту же ошибку было бы глупо, а глупцом Максимилиан Платонович себя не считал никогда.
К трём часам он принял решение. Пусть эти двадцать сделают по-своему, а он посмотрит. Веры в чужое обещание у него так и не прибавилось, зато другого способа взять Казань до осени не существовало.
Пётр Чемесов возвращался домой затемно и последние два квартала шёл быстро, стараясь не оглядываться.
Патруль остановил его у Проломной, на углу, где раньше по вечерам торговали пирогами. Солдат посветил в лицо фонарём, прочитал пропуск по слогам и сверил фамилию со списком в потрёпанной тетради, а второй стоял чуть поодаль, готовый схватиться за оружие. Пропуск был выправлен на неделю и стоил Чемесову двух алтынов в комендатуре. Отпустили его одним кивком, и он пошёл дальше, слыша, как за спиной хлопает калитка соседнего двора: соседи вслушивались в шаги патрулей и тоже старались не показываться. С девяти вечера в Казани не полагалось ни ходить по улицам, ни собираться больше чем по трое, и правило это соблюдали свято, потому что за нарушение арестовывали сразу и без разбора. Сговориться в темноте горожанам было куда легче, чем взбунтоваться днём, и наверху это понимали.
Кто распорядился о комендантском часе, город знал точно. Генерал Тарас Свияжин принадлежал захудалому дворянскому роду, о котором в Казани не слыхали лет двести, и всю жизнь тянул службу в гарнизоне: сперва был ротным, потом заведовал складами, а под конец стал начальником гарнизона. Ни родства с покойным князем, ни земли, ни денег за ним не стояло. Зато за ним стояли четыре тысячи гарнизонных штыков, знавших его в лицо. Вместо имения ему достался от предков сильный дар: был он боевым магом ранга Мастера третьей ступени, каких в княжестве наперечёт. Пока в городе две недели делили старшинство, генерал занял арсенал, мост и казначейство. На том спор и кончился. Часть дворянства, разглядев, куда дует ветер, объявила его защитником порядка и получила обещания должностей.
По домам ходили с обысками, забирая оружие и магофоны, а заодно всё, что приглянулось тем, кто составлял опись. За неделю в городе исчезли двое соседей Чемесова: один по доносу приказчика, другой без всякого доноса. Знакомый купец, у которого Пётр Захарович третий год брал сырьё для своей мыловарни, сидел в подвале комендатуры и, по слухам, уже подписал бумагу о добровольном пожертвовании на нужды войска. Свою скобяную лавку Пётр закрыл сам, не дожидаясь, пока к нему придут пересчитывать гвозди. Мыловарню он не закрывал: мыло с неё покупала комендатура, и это пока держало его на плаву. Оставалось надеяться, что и следующая власть окажется такой же чистоплотной.
На Сенном базаре, куда он выбрался в среду за содой и жиром, работала лишь половина рядов. У коновязи за столом сидел писарь из комендатуры. Он записывал желающих послужить новой власти, а рядом на столбе висели два объявления. Первое — то самое, о девяти часах; второе, вывешенное ещё до обысков, звало добровольно сдать оружие и обещало не преследовать сдавших. На втором кто-то приписал углём короткое слово из трёх букв, и стирать его никто не спешил.
О Мамлеевых говорили шёпотом, повторяя одни и те же слова. Вдова покойного князя, двое его сыновей, младший брат с женой и племянники сидели в старой тюрьме у кремлёвской стены с первого дня. Пока они были живы, каждый в городе понимал, что генерал сидит на чужом месте, и уж он-то, надо думать, понимал это лучше прочих. Из этого следовало простое: рано или поздно семью выведут к стенке, и неизвестным оставался лишь день, который в комендатуре пока не называли.
Отдельно от всего города жил квартал Гильдии Артефакторов. Тяжёлые ворота артефакторского двора стояли закрытыми с первой недели, над стеной по ночам держалось белое свечение, а по утрам из малой калитки выходил один и тот же человек в сером, уходил за молоком и возвращался с бидоном, ни с кем не заговорив. Патрули в квартал не заходили и обходили его стороной, делая два лишних поворота. Мастерские при этом работали, и трубы над ними дымили, будто в городе не случилось ничего экстраординарного.
Своих Пётр Захарович навещал через день. Собирались втроём, чтобы не превышать дозволенного числа: тесть его Обносов, он сам и свояк Ларионов, женатый на младшей сестре его жены. В четверг сидели у старика, за самоваром, при задёрнутых занавесках.
— Присягайте, пока берут, — говорил Ларионов, молодой и румяный, получивший при новой власти место в одном из Приказов. — Через месяц будет поздно, а через два вас позовут не присягать, а объясняться. Я за вас слово скажу, меня там слушают.
— Ты за себя скажи, — отвечал Обносов, у которого на прошлой неделе забрали знакомого и с тех пор ничего о нём не сообщали. — Я, друг мой милый, при трёх государях жил. Все трое обещали порядок, и все трое начинали с обысков. Присягнёшь, а он через полгода слетит, и что тогда? Тогда придут другие и спросят с тебя за поспешность.
— С меня спросят за это, — не сдавался Ларионов, — а с вас за молчание.
— Со мной проще, — старик отставил чашку. — Молчание к делу не подошьёшь.
Пётр Захарович помешивал чай и слушал. Ларионов боялся возвращения Мамлеевых, Обносов боялся, что они не вернутся, сам он ждал доноса от собственного приказчика, которому задолжал жалованье, и общего у них троих не было ничего, кроме страха. То же, если верить слухам, творилось и в домах побогаче. Там все эти недели сочиняли генералу общее письмо о поддержке и никак не могли договориться о порядке подписей, потому что первому подписавшему доставалась и лучшая должность. Слушая их, Чемесов всё чаще думал, что казанское дворянство погубят собственные распри, а не узурпатор.
В пятницу с реки пришёл слух, которого ждали и боялись: ниже города встало войско. Идея, что соседи захотят воспользоваться их слабостью, витала в воздухе. Правда, никто не ожидал, что это будет Симбирск. Войско, как выяснилось, немалое, с орудиями и баржами. К вечеру его подтвердили лодочники, а к ночи солдаты принялись таскать на мост мешки с песком.
Город переменился за одну ночь. Переправу закрыли для частных лодок, у въездов на мост поставили пулемёты, а по улицам пошли не парные патрули, а полные отделения, шагавшие уже без прежней ленцы. С колоколен сняли звонарей и посадили наблюдателей со снайперами. Ночью на Проломной жгли бумаги во дворе управы, и пепел носило по мостовой до самого базара. Перед осадой бумаги прячут, перед обыском — сжигают. Пётр заключил, что в управе готовятся уже не к штурму, а к обыску после падения города.
Чемесов сидел у окна, глядя на тёмную улицу, и честно пытался понять, чего ему желать. Желать было нечего: кто бы ни победил, его разорят, пусть и разными способами. Если генерал Свияжин отобьётся, город останется под властью тирана, а обыски и описи продолжатся; Мамлеевых казнят. Если победят симбирцы, город возьмут штурмом, с артиллерией, и гореть будет посад, где стояли дома и мыловарня Петра, а после пожара придут чужие забирать то, что уцелело.
Перед сном ему вспомнились закрытые ворота артефакторского двора, мимо которых патрули ходили без вопросов. Уцелеет не тот, кто угадает победителя, а тот, без кого победителю не обойтись, и до утра Чемесов прикидывал, чем в этом городе может стать незаменим мыловар.