Карту я расстелил прямо на ковре.
На столе в малой гостиной стоял чайный набор. Переставлять посуду было дольше, чем устроиться на полу, а объяснять что-либо без карты я не умел. Я уселся на ковёр, придавил углы двумя книгами и сахарницей и начал разговор о войне.
Жена должна была первой узнать, куда и насколько я собираюсь уйти. К тому же безупречный ход в своей голове, будучи озвученным, иногда разваливается с первого слова, а заметить это может только тот, кто не станет поддакивать из вежливости.
Михаил, конечно, решил, что возня затеяна ради него, и, угукая, двинулся к карте по прямой, переваливаясь и держа руки на отлёте. Ходил он второй месяц и каждый раз заново этому радовался.
— Не пускай его на Волгу, — подала голос Ярослава из кресла. — Он её съест.
— Пусть попробует. Она невкусная.
Сына я усадил рядом и выдал ему пустую чайную ложку, чем купил себе минуты три, не больше.
— Показания трёх пленников у меня на руках, — начал я. — Бастионы это проглотят и не поморщатся: люди астраханского государя напали на меня по его собственному приказу. Право отвечать теперь никто у меня не отнимет.
Ярослава подобрала под себя ногу и смотрела не на карту, а на меня.
— Право-то есть, — обронила она. — Только радости в голосе что-то не слышу.
— Радости нет, потому что право и возможность — две разные вещи.
Я провёл пальцем сверху вниз, от нашей излучины до самой дельты, и палец прошёл через полстраны.
— Мне нужен не труп в постели, а город целиком. Труп я могу организовать хоть завтра, прошлая неделя уже показала, как это делается. Чтобы взять Астрахань, туда надо привести армию: полки, обоз, артиллерию и горючее на всю дорогу. Астрахань стоит в дельте, дорога к ней одна — Волга. Между мной и дельтой на этой реке сидит десяток правителей.
— Пропустят за деньги? — она сразу поняла суть препятствия.
— Пропустят торговые баржи. Увидев на своей воде мои суда с пушками и пехотой, любой из них поднимет дружину и будет прав, потому что войско на чужой земле означает ровно одно. Дальше я дерусь с людьми, которые мне ничего не сделали. Астрахань дала мне повод, и годится он против неё одной, больше ни против кого.
— Что если замаскировать солдат, как ты это уже сделал, когда шёл на Минск?..
— Там было проще: солидная часть пути проходила либо мимо союзных земель, либо среди совсем необжитых. Плюс, с собой я брал скромные силы. Здесь, думается, понадобятся более существенные.
Ярослава помолчала, разглядывая карту уже всерьёз. Спрашивала она редко и всегда по делу, за что я её, помимо прочего, и любил.
— Идти сушей?..
— Тысяча километров по трактам, распутица дважды в год, а ближайшая железная ветка лежит у меня же под боком, между Угрюмом и Муромом, и никуда южнее не идёт. Я уже об этом думал. Цена войны, как и её продолжительность, повышается кратно.
— По льду, — сказала она и села в кресле прямее. — Река встанет в декабре. По льду санным обозам не нужны ни пристани, ни фарватер, и от Нижнего до дельты можно пройти одним броском, пока никто не успел собраться.
Мысль была на первый взгляд логичная, но не учитывала банальный факт, которой княжне, никогда не бывавшей в южных широтах, знать было неоткуда.
— Волга встанет не вся, — сказал я. — У вас под Ярославлем по ней зимой катаются на коньках, а ниже Царицына лёд каждый год разный, и в самой дельте его иной раз не бывает вовсе. Значит, обоз дойдёт до середины пути и упрётся в открытую воду там, где у меня ни пристаней, ни своих людей. Дальше хуже: даже на льду есть границы. Берег чей был, того и остался, а лёд к нему приложен, и всякий, кто выйдет мне навстречу, будет так же прав, как летом. Прибавь, что зимой под ногами нет ни травинки и весь фураж придётся везти с собой. И главное: ждать до ледостава, значит подарить Вадбольскому полгода, а мерзавец потратит эти месяцы с толком, я его знаю.
— Криоманты, — не отступила Ярослава. — Посади десяток во главе обоза, и пусть намораживают дорогу перед колонной.
— Считал и это. Эссенции уйдёт больше, чем стоит вся кампания, а к дельте я привезу не магов, а выжатых досуха развалин, от которых в бою не будет никакого проку.
— Жаль, — отозвалась она. — В холода у меня всё выходит лучше.
Ложка со звоном улетела под кресло. Михаил проводил её взглядом, признал потерю невосполнимой и полез на карту сам, всей своей персоной, целясь коленом в Саратов.
— Молодец, — сказал я, снимая его с реки. — Ты сейчас сделал то, чего мне нельзя.
Ярослава фыркнула.
— И как ты собираешься это обойти?
— Никак. Обходят препятствие, а тут не препятствие, а правило. Правило я трогать не стану. Я просто сделаю так, чтобы оно ко мне не относилось.
Вернув сына на ковёр, я прижал ладонью загнувшийся угол.
— К тому дню, когда я двинусь вниз, эти земли не должны быть чужими. Ни одной чужой границы между моим берегом и дельтой. Сплошной коридор.
— Хочешь перекупить их?
— Такое не продаётся. У кого в городе порядок, тот под чужую руку не пойдёт ни за какие деньги, а кто в беде, тот пойдёт и даром, только беда по заказу не приходит, и ждать её мне некогда. Воевать мне нельзя. Значит, воевать будут за меня.
Она подняла бровь.
— Союзник, — объяснил я, — но не Бастион. Он суверенный государь и волен драться с кем ему угодно, а мне запрещено только начинать самому. Земли, которые возьмёт союзник, станут его землями, а он будет моим с потрохами: по его берегу мои полки пойдут по приглашению хозяина. По бумагам я не завоевал ничего.
— Красиво, — оценила Ярослава без всякого восхищения. — И держится на чужих людях.
— На чужой выгоде. Это надёжнее людей.
— Пока выгода не переменится, — не удержалась от шпильки жена.
Слабое место она нашла верно.
— Она и переменится, — согласился я. — Поэтому платить я буду чужой землёй. Своей не отдам ни пяди: она уже поделена и ушла в дело, а впереди чужой земли сколько угодно, и мне она пока не принадлежит, то есть не стоит ровным счётом ничего. Союзник возьмёт город, которого сам бы не взял и за десять лет. Город станет его, и должником с этого дня будет он, а не я.
— А когда возьмёт и решит, что дальше справится сам?
— На этот случай есть вторая половина. До первой победы я сделаю так, чтобы без меня он терял больше, чем мог приобрести самостоятельно. Он про это будет знать, и напрямую угрожать ему не потребуется. Довольно просто быть чертовски полезным: помощью с взаимодействием с Баку, проход по моей воде без пошлины, мой голос в Переславской Палате против его недруга. Пока он мне нужен, всё это у него есть.
Ярослава подумала и кивнула, приняв ответ целиком.
— Кто первый?
— Не скажу.
Она посмотрела на меня без обиды, скорее с интересом.
— Не из недоверия, — добавил я. — Порядок ходов поменяется трижды, прежде чем я сделаю первый. Пока он есть только у меня в голове и может поменяться. Замысел я тебе изложил целиком, ходы придут своим чередом.
Михаил добрался до сахарницы, снял её обеими руками и торжественно поставил на середину Каспийского моря. Угол карты немедленно свернулся в трубку.
— Он с тобой не согласен, — заметила Ярослава.
— Он голосует за перерыв.
Сахарницу я вернул на угол, карту раскатал заново и придавил её тяжёлым подсвечником, который сыну было не поднять.
— Теперь самое важное, — сказал я, — и оно не про войну. Дорога вниз идёт по нефтяным землям. Коробковское под Котовом, Жирновское, Арчединское — всё разведано, всё посчитано, всё чужое. Пока… И пока они чужие, я плачу за каждую бочку трижды: продавцу, перевозчику и тому, кто держит ворота в дельте.
— А когда перестанут быть чужими?
— Тогда у меня появляется своя сырая нефть. Толку от неё, впрочем, немного: перегонять её негде, своих установок нет и в ближайшем будущем не предвидится. Что там, я одних инженеров-химиков по всему свету собираю поштучно. Установки есть в Баку. Дорога в Баку идёт по той же самой реке.
Я поймал себя на том, что говорю быстрее обычного, и сбавил темп. В конце прошлого года я записал пять способов справиться с топливным голодом. Последним шла собственная добыча: налаживать её надо было с нуля, и упиралась она в годы усилий. Коридор до Астрахани закрывает этот пункт сам, не спрашивая меня: одним и тем же способом я получаю и месторождения, и путь к перегонным установкам.
Михаил в этот момент обнаружил цепочку от часов у меня на поясе и повис на ней всем весом. Требования были справедливые. Пришлось прерваться, отцепить часы и отдать их новому владельцу, а Ярослава, не сводя глаз с карты, перехватила добытчика за подол рубашки.
— Во что это встанет?
— Значительные деньги и целое лето. Бюджет на кампанию считает Германн, и лучше их потратить сейчас, потому что альтернатива выйдет дороже. Лето короче, чем кажется. Всё, что не решится до ледостава, простоит до весны: зимой я войско не двину ни по реке, ни по трактам. Значит, каждый, кто успел ко мне присоединиться, зимует один, без моей армии и на виду у соседей.
— Одно лето… — меланхолично повторила она. — Осенью ему будет полтора года. Постарайся успеть.
Упрёка в этом не было. Она назвала срок, на который я не мог повлиять, и потому я промолчал.
— Кто останется за тебя?
Вопрос был единственно правильный, и ответ на него я держал наготове.
— Есть на кого оставить. Разрядный и Военный Приказы знают поимённо двести с лишним воевод, а также знают, кто из них чего стоит. Вертикаль выстроена во всех девяти землях. Стрелецкие дозоры расписаны по маршрутам, склады пересчитаны, неприкосновенные запасы разложены по узловым городам. Я три года строил машину, которая работает без хозяина, и другого случая проверить, работает ли она, у меня не будет.
Проверок, впрочем, уже было. Две. Пока я брал Минск, старая знать на новых землях тихо топила указы, и Ярослава вылавливала виновных одного за другим; пока меня считали мёртвым за океаном, суздальский помещик Шубин открыто собирал соседей и объяснял им, что новая власть кончилась. Оба раза машина устояла хоть и не без шероховатостей.
Ярослава молчала дольше, чем требовалось.
— У отца тоже была машина, — сказала она наконец мрачно. — Её звали Павел Шереметьев.
Возразить было нечем, потому что она была права. Машина без хозяина работает ровно до того дня, когда кто-то внутри неё сообразит, что хозяин больше не нужен. Шереметьев годами носил Засекину бумаги на подпись и считал его деньги, и никто в Ярославле не назвал бы его подлецом до того злополучного утра.
— Поэтому наши владения я оставляю не только подчинённым управленцам, — сказал я, — но и человеку, которого нельзя перекупить, — и выразительно посмотрел на неё.
Она поняла сразу и радости не выказала никакой. Она привыкла к другому: командовать в поле, отдавать приказы и видеть перед собой людей, которые их исполняют.
— Управлять будет Приказы, — добавил я. — От тебя нужно другое: чтобы всякий в Приказах помнил, кому они служат.
— Уж поверь, не забудут, — злорадно хмыкнула Ярослава.
Больше она не сказала ничего. Она никогда не обещала того, чего не собиралась делать, и никогда не торговалась, если уже дала слово.
— Тебе это нравится, — с намёком на улыбку сказала она через минуту.
Это не был вопрос. Ни осуждения, ни удивления в голосе тоже не прозвучало.
— Нравится, — легко согласился я.
Тысячу лет назад я знал одно ремесло: собрать умелых воинов в одном месте и привести их туда, где придётся драться. Ничего другого я не умел, и уметь не требовалось. Это потом уже пришлось учиться управлять княжеством, царством, империей…
После Детройта прошёл год, и выдался он в целом мирным: строительство железной дороги, реформы, мелкая заварушка в Белгороде, и я даже понемногу научился радоваться растущим показателям в сводках. Дело нужное, взялся я за него сам и бросать не собираюсь. Только сегодня, стоя на четвереньках над картой, я поймал себя на том, что дышу иначе, чем всю прошлую осень. Впереди была война, и ничего лучше со мной за всё это время не случалось.
— Оно и видно, — отозвалась Ярослава. — Полгода ходил, будто в трусы горчицу насыпали. А сегодня ожил.
— Заметно?
— С другого конца комнаты.
Она помолчала и добавила с притворной жалостью к себе:
— Мне бы тоже хотелось на юг. В руке меч, в другой жезл. Заклинания ревут повсюду, враги разлетаются. Красота… Только север кто-то должен удержать, и это буду я.
Разговор на этом кончился, потому что Михаил, отпущенный на две минуты, обошёл подсвечник с фланга. Карту он взял снизу, за самый край, и потянул на себя обеими руками, всерьёз и с полной отдачей. Волга поехала складками, Жигули сложились гармошкой, дельта уползла под кресло, а сверху на всё это опрокинулась сахарница.
Я захохотал. Ярослава кинулась спасать карту, Михаил, испугавшись собственного успеха, сел на пол и вцепился в мою штанину, и следующие полчаса в доме великого князя Угрюмского обсуждали исключительно вопрос, кто будет подметать сахар.
— Ты спать сегодня собираешься? — спросила Ярослава, выгребая белый песок из ворса.
— Нет.
— Тогда велю принести чай, — она поднялась и забрала у сына часы, пока тот не пустил их в дело. — И карту в другой раз стели на столе, как взрослый человек.
Лето начиналось хорошо.
Двадцать четвёртого июня я поднялся над Волгой на вертолёте. Полулегальный бакинский керосин поступал исправно, машина под нами работала на полных оборотах, и в ноябре я о таком только мечтал. Скальд, наотрез отказавшийся лететь внутри, обогнал нас над Окой и до самой Самарской Луки держался чуть выше и правее, изредка сообщая, что некоторые предпочитают керосин только потому, что им судьба не подарила такие прекрасные крылья, и что они ему, между прочим, достались ему даром.
Летели мы низко. Под нами тянулась река, светлая от полуденного солнца, и на ней всё было при деле: у Нижнего Новгорода под погрузкой стояли четыре состава барж, между Казанью и Тетюшами шёл вверх лесной караван, у правого берега теплоход выгребал против течения, пятная воду дымом. Всё как всегда, всё живо, и я успел настроиться на эту картину.
Потом начались Жигулёвские горы. Они встали справа зелёной подковой, река ушла в обход, и через несколько минут впереди открылась цель моего визита.
Самару я увидел за двадцать километров.
Река ниже Жигулей была забита баржами. Они стояли на рейде вразброс, носами по течению, без буксиров, без движения, без людей на палубах, и я насчитал больше сорока, прежде чем сбился. У причалов не стояло ничего. Ковш перед элеватором пустовал, а сам он поднимался над берегом громадным белым коробом без единого признака работы: подэлеваторные склады с транспортёрами выгорели весной, и принимать зерно с воды городу было нечем. Ниже по берегу торчала чёрная гребёнка обгорелых свай. Дальше начинались тракты, и вот они меня добили окончательно: в конце июня, в разгар вывоза, на трёх дорогах разом я не увидел ни одного обоза.
Доклады Коршунова не врали. Город умирал, причём крайне стремительно, и разглядеть это можно было за одну минуту, ни разу не снизившись.
Про Ростислава Аничкова я без удовольствия думал всю дорогу. Правитель он был слабый, а если сказать совсем уж откровенно, дерьмовый, и слабость свою честно пытался возместить усердием: порт вооружил в четыре дня, посты расставил, катера вывел. Реку удержать не сумел, и это его погубило.
Конфликт этот начался, впрочем, ещё раньше. Осенью Киндяков предложил ему покровительство, и Аничков ответил отказом. Копию письма мне показывали. Читать её было неловко, как чужой дневник. Гордость сама по себе вещь неплохая, я и сам ею не обижен. Скверно, когда она подаётся вместо реальной силы.
Хуже войны оказалось другое. Коршунов положил мне на стол донесение, из которого следовало, что в конце апреля боярская дума потребовала у своего государя права договариваться с врагом самостоятельно, а к середине мая требовать перестала и просто начала. Пока что шли торги, и весь вопрос был в цене. Дальше напрашивался простой вывод. Сдача города лишь вопрос времени. Второй хозяин сидел выше по реке и платил не серебром, а соляркой. Снимут Аничкова свои непременно, без без шумных дворцовых переворотов, и месяца у него уже не осталось.
Человеку в таком положении можно предлагать что угодно. Он будет счастлив просто сохранить своё.
Сели мы на плац за арсеналом, единственное место в городе, куда вертолёт мог опуститься, не снеся крыш. Встречал меня не князь естественно, а какой-то полковник в мундире с обтёршимися локтями, и всю дорогу до кремля я смотрел по сторонам.
С реки несло тёплой кислятиной. Зерно в баржах прело изнутри, и в жару этот запах ложился на воду и держался над берегом, никуда не уходя. Приторный, тяжёлый, чуть хлебный, он въелся в город так основательно, что горожане его, судя по лицам, уже не замечали.
На перекрёстке у пакгаузов расположились человек тридцать артельщиков: в тени, на пустых поддонах, спиной к стене, с руками между колен. Мешки таскать было некуда, расходиться желания не возникало. Один дремал, откинувшись на стену. Проходя мимо, я поймал три взгляда, и ни в одном не было ни любопытства, ни злости, одна лишь усталая тоска.
Хлебная биржа стояла с забитыми крест-накрест дверями. С приклеенного в апреле объявления о закрытии дожди смыли половину букв, и осталось: «…до восстановления судоходства». Кто-то зачеркнул в нём буквы «од» заменив одной гласной и одной согласной, превратив в слово, милое сердцу каждого жителя Содружества.
Дружинники у ворот кремля держались прямо и глядели мимо меня. Униформа на них была вычищена, а сапоги стоптаны до бумажной тонкости. Жалованья эти люди не видели второй месяц и всё равно стояли на посту, при оружии и в форме. Двух таких я бы взял к себе не думая.
Во дворе, ближе к конюшням, собрались бояре. Восемь человек в хороших костюмах сбились кучкой, головами внутрь круга, и обсуждали что-то вполголоса и с интересом. Меня они разглядывали в открытую, без поклонов, оценивающе, и кто-то из них склонился к соседу, не сводя с меня глаз. К крыльцу, на котором ждал их государь, не подошёл ни один.
Такие сценарии я видел десятками, и всегда за месяц-другой до того, как хозяина выносили из дома вперёд ногами.
Аничков, предупреждённый о моём визите, вышел мне навстречу сам, и этого я, признаться, не ожидал.
Лет ему было под шестьдесят. Высокий, сутулящийся, с седой бородой клинышком и породистым сухим лицом, он носил дорогой летний льняной костюм, ставший ему великоватым в плечах, и держался очень прямо. Не спал он давно: это читалось по векам и по тому, как медленно он поворачивал голову.
— Ваше Высочество.
Поклон он отвесил строго по титулу, ни на палец ниже положенного.
— Род Аничковых не принимал Великих князей четыреста лет. Прошу простить, что встречаю вас в такой обстановке среди разорения.
— Ваша Светлость, — я ответил вежливым полупоклоном, — род Платоновых четыреста лет назад принимал государей, а при моём деде — кредиторов, — ответил я. — Так что разорения при мне можете не стесняться.
Он моргнул и почти улыбнулся
В кабинете, куда меня провели, было прохладно и пусто: письменный стол, два кресла у холодного камина и снятые картины, повёрнутые лицевой стороной к стене. Продавать их пока не начали, но уже подготовили.
Слуга принёс воду и больше ничего.
— Чем обязан? — спросил Ростислав Данилович.
— Тем, что я приехал вас спасать. Не из благотворительности: мне нужен ваш берег, и целым он мне нужнее, чем разорённым.
Он выпрямился ещё сильнее, хотя, казалось, некуда.
— У города временные затруднения, — выговорил он ровно. — Спадёт вода, и бандитским лодкам негде будет прятаться в протоках. Мы это переживём.
— Спадёт, — согласился я. — Только выгонять из них ватаги нечем: катера ваши сожжены, дружина не получает жалованья, а ловить лодки на вёслах пехотой с берега не выходит ни у кого.
Аничков замолчал.
— Ваше положение я знаю не хуже вас и обсуждать его не намерен, — продолжил я. — Обсуждать буду то, чего вы не знаете. Неделю назад двое ваших бояр встречались с Киндяковым. Что именно они там обещали, я вам не скажу, зато скажу, чем это кончается: бумагой о добровольном сложении власти за вашей подписью и вашей могилой месяца через три, потому что живой князь без престола неудобен всем. И хорошо, если только вашей, а не всей вашей семьи.
Он взял стакан, отпил и поставил его на стол очень аккуратно, чтобы не звякнуло. Рука всё-таки дрогнула.
— Имена, — попросил он.
— Нет. Имена вам сейчас без надобности: тронете этих двоих, назавтра поедут другие четверо, и поедут уже открыто. Дыру в лодке пальцем не затыкают.
— Тогда чего вы хотите?
Вот тут я и выложил то, ради чего летел.
— Самара приносит присягу Угрюму и переходит под мою руку. С этого дня всякий, кто выйдет на вашу реку с оружием, выйдет против Великого княжества. У того, кто платит вашим ватагам, три города и дружина, собранная на речную войну. У меня девять земель, тысячи солдат, ратные компании и артиллерия, которую я вожу баржами, а не телегами. Киндяков считать умеет, я проверял. Симбирску с Сызранью и Ставрополем-Волжским мериться со мной нечем, и он это поймёт раньше, чем узнает новости. Ватаги воюют за деньги. Перестанут им платить, они разойдутся за неделю, потому что бесплатно за чужой город никто топором махать не будет.
— Как только я подпишу, он ударит, — сказал собеседник. — До Симбирска двести километров, до вас почти тысяча.
— Не ударит. Воюет он чужими руками, а ватаги на моего вассала не пойдут ни за какие деньги: за прошедшие месяцы они уже выучили, чем кончается трогать то, что принадлежит мне. Да за разбой я спрошу с их нанимателя. Своей дружиной он тоже не двинется: взять город мало, его надо потом удержать против меня, а на это у него нет ни людей, ни денег.
— Боярское дума не пропустит, — прокряхтел он. — За такое меня свергнут, не дожидаясь чужой армии.
— Присягу примете при полной Думе сегодня же. Принимать её и говорить при полном зале буду я сам. Много ли там людей, которые не слышали, чем кончилось во Владимире, Муроме, Костроме и Ярославле?..
Аничков не ответил, а я продолжил:
— Значит, объяснять придётся недолго. Даже самые тугоухие сделают правильные выводы.
Ростислав Данилович помолчал.
— Меня в городе назовут человеком, который продал Самару.
— Назовут, — согласился я. — А через год будут вспоминать не поспешно сказанное слово, а смотреть вокруг, например, на отстроенную пристань. Все города, что ко мне перешли, достались мне разорёнными или в упадке, и ни один таким не остался. Не верите мне — спросите во Владимире. Киндяков в эту войну вложился серьёзно. Возьмёт он пустой город и пустую казну, и поднимать их будет из того, что останется. Мне ваша инфраструктура не станет ярмом даже с учётом моих текущих капитальных затрат. Наоборот, она станет отличной инвестицией: через неё пойдёт мой хлеб и моё топливо.
— Дружина, — сказал он. — Мою дружину распустят?
— Вашу дружину поставят на моё довольствие, и первым же указом ей выплатят всё задержанное жалованье, а после перевооружат и отправят на переподготовку. Как и ваших Стрельцов, к слову. Кто захочет уйти, уйдёт с полным расчётом. Много ли таких найдётся, мне и самому любопытно.
Он открыл рот и закрыл, не найдя, за что зацепиться.
— Река откроется, — сказал он наконец, очень тихо.
— Река откроется. Ещё одно, что вам следует знать. Ваш хлеб пойдёт под моей охраной и будет застрахован на моих условиях. Я найду ему покупателя: желающих у меня хватает, и все они этой весной сидели без зерна. Ваши баржи разгрузятся, ваша биржа откроется, ваша казна снова начнёт получать пошлину с транзита.
— Страховщики уехали, — вставил он с горечью человека, который на этом уже обжёгся. — Обе конторы. Их не вернуть ни за какие деньги.
— Ваших не вернуть. Я приведу своих. Разница между нами не в красноречии, а в том, что за мою бумагу отвечает казна девяти земель, и полис на самарское плечо будет стоить не дороже, чем на муромское.
Дальше он слушал, не перебивая, и по лицу его я видел, что он верит каждому слову. Оттого и молчал.
— Какова, Ваше Высочество, цена обещаний всех этих? — с тяжёлым вздохом спросил он наконец.
— Цена жёсткая, и смягчать я её не буду. Титул князя Самарского остаётся за вами и переходит по наследству в вашем роду. Дворец, содержание, место на приёмах, герб на воротах — всё ваше. Править городом будет мой ландграф, и распоряжаться он будет всем: казной, дружиной, портом, судом. Человека я подберу вам грамотного, который будет радеть за эту землю, как за родную.
— Значит, я останусь номинальным князем…
— Да.
Я не стал ни украшать, ни смягчать. Он был взрослым человеком и заслуживал того, чтобы с ним говорили прямо.
— Роду вашему я обещаю покой и достаток, — добавил я. — И одно условие сверх того: никакой политики. Ни переписки с соседями, ни партии в Думе, ни ходатаев в Переславле. Начнёте, потеряете и вывеску.
— Совет при ландграфе, — попробовал он. — Хотя бы совещательный голос. Я знаю этот город сорок лет, а ваш человек не будет знать в нём никого.
Просьба была разумная и необременительная.
— Хорошо. Ландграф обязан будет вас выслушивать, и выслушает: город он освоит за три месяца, но ваш опыт и знание местных реалий это не заменит. Решать он станет сам, и спорить с его решением вы не будете ни в совете, ни вне его. Ваша работа теперь другая: жить долго и проводить время с внуками.
Собеседник кивнул. Он понимал не хуже меня, что голос без решения весит ровно столько же, сколько герб на воротах. Мне это не стоило ничего, а ему давало причину не считать себя обобранным дочиста, и за такую цену чужое согласие я готов покупать хоть каждый день.
Ростислав Данилович поднялся и отошёл к окну. Стоял он там долго, минуты две, и я его не торопил. Разговор восьмерых бояр был слышен даже отсюда, а из окна второго этажа Аничков наверняка видел и самих заговорщиков.
Рассуждал он трезво, и я примерно знал, что у него выходит. По одному раскладу он через месяц максимум лишался всего разом, вместе с родом, и об этом мы уже поговорили. По другому — он лишался власти, и только её. Разница между двумя итогами помещалась в одну подпись, и никакая гордость такой арифметики не переспорит.
Он повернулся, и я приготовился услышать вопрос про гарантии, про то, будет ли клятва взаимной, про размер содержания. Ошибся.
— Зерно, — сказал князь Самарский. — Сорок три баржи. Сколько из них ещё можно спасти?
Я встал и подошёл к письменному столу, где лежала его собственная речная карта, единственная вещь в кабинете, которую тут явно трогали каждый день. Аничков шагнул следом.
— В половине из них зерно уже сопрело снизу, — начал я. — Верхний в сухих трюмах цел. Буксиры я приведу свои, четыре штуки, они будут здесь к концу недели. Первым делом уводим те, что стоят с апреля: там зерно годится только на корм скоту и уйдёт за треть цены. Остальное вывезем и продадим под производство хлеба. Всего спасём двадцать восемь барж, может, тридцать, прочие — чистый убыток. Больше не обещаю.
Он провёл пальцем по карте, от ковша вниз, к тому месту ниже города, где фарватер жмётся к правому берегу и где в апреле погиб его последний караван. Потом беззвучно зашевелил губами, пересчитывая.
— Тридцать, — сказал Аничков. — Тридцать барж — это живые деньги, каких в казне нет с апреля. Этого хватит, чтобы дожить до нового урожая.
— До нового урожая доживёт город. Вы — только если подпишете.
Он закрыл глаза. Открыл.
— Хорошо, — сказал он. — Я согласен.
Ни торга, ни жалоб, ни попытки выпросить хоть что-нибудь напоследок. Сел, придвинул чернильницу и спросил, в каком порядке составляют такие бумаги, потому что в его роду их не писали ни разу. Я объяснил. Он записывал за мной, как студент, и один раз переспросил про формулу наследования титула.
Присягу назначили на вечер при полной Думе, чтобы те восьмеро во дворе услышали её собственными ушами и им не пришлось узнавать новость от посыльного. Депешу в Симбирск я велел отправить тем же вечером,.
Выходя, я оглянулся на человека, который писал за столом ровным почерком, изредка поправляя очки. Спасал я не его. Через месяц на этом месте сидел бы человек из Симбирска, и всё, что мне от него понадобится, решалось бы уже не в Самаре. А на того князя у меня свои планы…
Первая костяшка домино упала не от удара, а от короткого нажатия пальцем.
Оставалось подтолкнуть следующую.