К книге
Император Пограничья 29Глава 8
44%
Глава 8
8

Мажордом доложил о прибытии Крылова, и через минуту тот показался в дверях. По тому, как глава Сыскного приказа держался, я понял: дело дрянь. Скверные дела всегда частенько соседствуют с хмурой миной.

— Садись, Григорий Мартынович.

— Благодарю, Ваше Высочество.

Он выложил папки в ряд на столешницу, ребром ладони подровнял края и уселся, набыченный, как перед дракой. За окном декабрьская ночь окутала мраком Угрюм, и в кабинете было слышно, как в изразцовой печи оседают прогоревшие угли.

— Я, Прохор Игнатьевич, люблю порядок в делах. Тут порядка нет, зато логика есть, холера её задери. Слушайте, а после решайте, что со мной делать за такие вести.

Я отодвинул остывший чай и приготовился к худшему, заранее собравшись.

— Первое, — Крылов пристукнул по крайней папке коротким пальцем, — дыру, в которую пропадает топливо, открыл наш же указ об упрощённой отчётности. Одна сверка вместо двух, адрес назначения пишет тот, кто готовит разнарядку, и больше никто. Указ подписан казначеем.

— Дальше.

— Второе. На каждой пропавшей отгрузке стоят визы его ведомства. Не соседнего Приказа, не подложные. Его собственные — начальник стражи помолчал, давая сказанному осесть. — Третье, и оно поганее первых двух. Кражу такого размаха не проворачивают без своего человека в ведомстве, а кто лучше подойдёт на эту роль, чем человек на самой верхушке? Иначе он или слеп, как крот в полдень, или в доле. А выше казначея по части денег у нас нет никого.

Угли в печи снова осыпались, и этот тихий звук показался мне неуместно громким.

— Быть может, бумаги подделаны? — спросил я, хотя ответ знал по его лицу.

— В том и беда, что нет. Мои люди трясут бумагу третью неделю, сверяют подшивки, гоняют кладовщиков, весовщиков и шофёров. Получатели божатся, что не видали ни литра, а на приёмке стоят их же подписи, и к ним не подкопаешься. Всё сходится до последней закорючки. Ни взлома, ни подчистки какой, ни свидетеля завалящегося. Ловить некого, — Григорий Мартынович раздражённо крутанул ус. — Не люблю я так, Прохор Игнатьевич. Мне бы этого казначея в допросную да поспрашивать без чинов, только спрашивать не о чем: улик прямых — ноль, одна безупречная логика, а её к делу не подошьёшь. Да и подступался я к нему уже, спросил в лоб: известно ли вам, Германн Климентьевич, хоть что про эти кражи? Ответил — нет. А Талант мой на нём и не дрогнул. Выходит, казначей чист, как стёклышко, а выше него и искать некого, и от этого мне совсем тошно.

Я встал и прошёл к окну.

Логика и вправду выстроилась без единой щели, кирпич к кирпичу, и всякий, кто взглянул бы на эти три папки своими глазами, прочёл бы одно и то же. Германн Белозёров открыл дверь для хищений. Его ведомство завизировало каждую украденную бочку. Он же сидел на вершине денежной горы, с которой только и можно было увидеть всю картину разом. Три довода за, и ни одного против.

Меж тем, я знал этого человека не первый год. Германн всегда служил честно и даже во время ареста его младшего брата Арсения по ритуальному делу готов был уйти в отставку, но ставить меня в трудное положение. Вор так не делает. Он прячется за чужой спиной, а не подставляет собственную. Верил я ему не из мягкосердечия, а потому что годы управления империей научили меня отличать труса и взяточника от человека, надорвавшегося на честной службе. И Таланту Крылова в таких делах я верил не меньше, чем своему чутью.

Вера моя, однако, в этом деле не стоила ни полушки.

Время, в которое меня забросило, судит человека не по нутру его, а по бумаге, и всё указывало на него. Оставь я Германна на месте, и завтра всякий пёс из коалиции моих врагов затявкает, что Великий князь покрывает своего казначея-вора, потому что казна с ним заодно. И это, мол, после всей его борьбы с коррупцией, знаем-знаем… Оппоненты получат готовое обвинение, дорисовав мне к чёртовым рогам убийцы Юсупова ещё и вилы казнокрада. Спасая одного верного человека, я подставил бы под удар всё остальное, а этого правитель себе позволить не может, как бы ни свербело внутри.

— Зови его, — сказал я, не оборачиваясь. — Он ведь ждёт?..

— В приёмной с вечера.

Германн вошёл ровным шагом, и по нему видно было, что он всё понял ещё в приёмной, уже по тому, сколько его там продержали. Высокий, седеющий, с той аристократической осанкой, которую не пропьёшь и не потеряешь, он остановился посреди кабинета и коротко поклонился. Пальцы его нашли перстень на безымянном и тронули ободок — привычка человека, ищущего опору там, где её нет.

Я не стал прятать удар в вату. Он бы этого не оценил.

— Германн Климентьевич, я временно отстраняю тебя от должности. До конца следствия ты будешь находиться под домашним арестом в своём особняке. Бумаги примет твой заместитель.

Повисла тишина. Перстень под его пальцем повернулся раз, другой и замер.

А потом произошло то, ради чего, наверное, и стоило вызывать его самому, а не слать распоряжение через мою канцелярию. Плечи казначея развернулись, спина выпрямилась, и в усталых серых глазах проступил стальной блеск человека, вспомнившего о своём достоинстве.

— Вы поступаете правильно, Ваше Высочество, — произнёс он тихо и твёрдо, без единой ноты обиды. — На вашем месте я отстранил бы себя сам. Оправдываться не стану: пока нет улик в мою пользу, слово моё ничего не весит.

— Не станешь, — согласился я. — Оттого и слышишь это от меня, а не от караула за дверью.

Он наклонил голову, принимая это, и добавил уже совсем ровно, будто говорил о самой малости:

— Я прошу об одном. Не сворачивайте следствие оттого, что виновный будто бы найден. Раз оправдать меня может одна правда, пусть ищут, пока не докопаются, как бы медленно ни шло дело и куда бы оно ни завело. Мне легче сидеть под замком, пока идёт следствие, чем ходить на свободе, зная, что дело против меня замяли.

— Так и будут, — я выдержал его взгляд. — Даю слово.

Германн поклонился и шагнул было к двери, но я остановил его.

— И вот что запомни. Всему, что на тебя показывает, я не верю, и держу тебя взаперти не из-за какой-то мнимой вины, а чтобы не дать врагам лишнего козыря. Отсидишься дома, пока Крылов не вытащит настоящего вора и доказательства его вины. Считай, что это отпуск, которого ты за все эти годы ни разу себе не дал.

Впервые за весь разговор в лице казначея мелькнула тень улыбки. Он поклонился снова и вышел, держа спину прямой до самой двери.

Григорий Мартынович сгрёб папки и потоптался у порога.

— Тяжело далось, Прохор Игнатьевич?

— А ты как думал.

Опустившись за стол, я долго глядел на то место, где только что стоял мой казначей. За спокойствие державы я отдал одного из немногих, кому доверял без оговорок. Паршиво, да иначе было нельзя. Доверие — монета редкая, и платить ею приходится по-крупному. Оставалось позаботиться, чтобы эта ставка не сыграла впустую.

* * *

Весть догнала Полину в Костроме, между двумя совещаниями по вопросам местного кадетского корпуса, когда она уже собиралась на встречу с директором.

Магофонный вызов был короткий и сбивчивый, и, слушая знакомый голос управляющего отцовским имением, ландграфиня Костромы медленно опустилась на подоконник, потому что ноги вдруг перестали держать. Полина дослушала до конца, ровным голосом попросила ничего не предпринимать до её приезда и только потом заметила, что стиснула артефакт так, что побелели пальцы.

К вечеру она уже катила в личной машине супруга по владимирскому тракту, кутаясь в шубу, и глядела в мёрзлое окно, не видя дороги. Сопровождающие её охранник и водитель, видя состояние госпожи, не отвлекали её праздным разговорами.

Обвинение она разобрала по косточкам, с той же дотошностью, что и муромское дело пропавшего алхимика Зарецкого когда-то. Против отца всё складывалось пугающе гладко. Указ его, подписи его сотрудников, а сидит он выше всех, кому по чину положено контролировать все денежные потоки. Официальное следствие обязано его подозревать, на то оно и следствие, и ни один человек в Приказе не станет тратить силы, чтобы отыскать доказательства, снимающие с него вину. Искать оправдание обвиняемому не входит в жалованье дознавателя. Значит, за отца не вступится никто.

Никто, кроме неё.

Машину тряхнуло на упавшем на дорогу тонком молодом деревце, и вместе с толчком поднялись старые, давно улёгшиеся эмоции. Когда-то она злилась на отца — за вечное молчание, за ту уступчивую тишину, в которой мать вила из него верёвки, запрещала ей учиться в академии, рвала приглашения, звала магию баловством, а он лишь тёр свой перстень, ни разу не повысив голоса и ни разу за неё не вступившись, будто в холодном металле пряталось разрешение не вмешиваться. Ту злость она отпустила ещё на испытании на ранг Магистра, где отболело разом многое. Оттого сейчас пришла не прежняя обида, а тихая, невесёлая усмешка судьбы: человека, виноватого в том, что он всегда оставался в стороне, топили по делу о недосмотре, и горше всего было именно это совпадение. Его обвиняли ровно в том, чем он и грешил всю жизнь, в том, что не углядел, не встал поперёк, доверился привычному ходу вещей.

Мать она вытащила из безумия, найдя в её голове опухоль, которую проглядели лекари поумнее. Отца предстояло вытащить из беды, а в обвинении против него не за что было зацепиться. Полина вытерла щёку тыльной стороной ладони и заставила себя думать о деле, а не лить слёзы.

Чем она располагала, если по-честному?..

Первое — находчивость. Та самая, что когда-то в Муроме связала ворох газетных объявлений о пропавших с исчезнувшими студентами академии, придумала, под какой личиной выманить нужную информацию у деканата муромской академии, а на маскараде у ректора устроила такой переполох, что Прохор без помех спустился в подвал за Зарецким. Взять след и придумать ход, которого никто не ждёт, вот что она умела как никто другой.

Второе — казённую бумагу она читала не хуже иного чиновника. Когда-то зарождавшуюся академию в Угрюме Полина держала на себе не один месяц, а отчётность, штампы да разнарядки всюду скроены на один лад.

Третье — высший свет. Следователям нет ходу в гостиные, где за ломберным столом[1] и за бокалом проговариваются о деньгах и должниках; у неё этот доступ имелся с рождения.

И было ещё одно, о чём она подумала уже под самым Владимиром, глядя на выступившие из темноты городские огни.

Её нельзя выставить за дверь. Не барышня-приживалка, а ландграфиня Костромы, жена человека, которого сам Платонов посадил управлять целой землёй. И для Великого князя она не проситель с улицы, а доверенная подруга, которая с ним на «ты» дольше, чем существует его двор. Любого другого добровольца следствие вытолкало бы взашей в первый же час. Её не смогут. Права такого у них нет, и она собиралась пользоваться этим бессовестно.

Машина остановился у ворот Сыскного приказа заполночь, но в окнах ещё горел свет — там корпел над бумагами человек, чьё имя ей назвал управляющий. Семён Гальчин, тот самый крючкотвор, стараниями которого её отец и сидел под замком.

У входа её остановил караульный с фонарём: приёмное окошко закрыто, с прошениями велено приходить поутру. Спорить Полина не стала. Она назвала себя и обронила, что Великий князь едва ли похвалит того, кто продержит ландграфиню Костромы ночь на морозе, когда она проделала столь долгий путь, чтобы побеседовать с их следователем. Через минуту тот же караульный уже вёл её тёмными коридорами туда, где не гас свет.

У двери Полина одёрнула шубу, поправила волосы и вошла не постучавшись.

Гальчин поднял голову от подшивок и посмотрел на неё с усталым недоумением — невысокий, чуть сутулый, с внимательным прищуром человека, оторванного от важного дела.

— Приёмные часы кончились, сударыня. Кто вы и по какому…

— Графиня Полина Германновна Белозёрова, ландграфиня Черкасская, — назвалась она и села на стул для посетителей раньше, чем он успел предложить или отказать. — Дочь того, кого вы упрятали под арест. И я пришла не плакать вам в жилетку и не просить о снисхождении.

Она стянула перчатки палец за пальцем и положила их на край его стола, обозначая, что уходить не намерена.

— Я пришла работать. Показывайте, что у вас есть!

* * *

Первые дни она ему только мешала, и оба это понимали.

Для Полины следователь был занудой-буквоедом, из тех, кто аккуратной галочкой в графе способен решить чужую судьбу и спать спокойно; её отец сидел под караулом ровно потому, что этот сутулый человечек сложил столбиком свои гладкие бумажки и тем удовлетворился. Для Гальчина же она была светской дамой, вздумавшей поиграть в сыщицу от скуки богатой жизни. Помехой, которую полагалось бы выпроводить, да сделать это было нельзя, потому что Великий князь однозначно сказал оказывать ей всякое содействие, оттого и помехой дамочка была вдвойне досадной. Он отвечал ей сухо, прятал часть подшивок и на её вопросы ронял «это следствия не касается» так часто, что она выучила фразу наизусть.

Полина не отступала. Она читала то, что он оставлял на виду, и задавала вопросы там, где он ждал молчания. А в казначейских проводках разбиралась лучше половины его писарей и злила его этим совсем уж невыносимо.

Перелом случился не от симпатии, а от обоюдной усталости и честности.

Была поздняя ночь, третья или четвёртая её ночь в этой комнате, и Гальчин, отодвинув очередную подшивку, вдруг заговорил не с ней, а будто сам с собой, потирая переносицу.

— Не сходится у меня, сударыня, и это хуже, чем если бы сходилось. Сколько лет читаю казённую бумагу, и всегда, если есть кража, есть и вор, к нему ниточка тянется. А тут вижу паутину. Сплетена мастерски, нить к нити, каждая колонна пропала чисто, каждый лист лёг куда надо, — он поднял на неё воспалённые глаза, — а паучару в этой паутине не видно. Всех, кого я могу заподозрить по чину, я знаю наперечёт. Они на виду, каждый шаг их на свету. Ни один такого не сплетёт, чтобы никто не заметил, слишком крупные фигуры, слишком много глаз кругом.

Полина слушала, и внутри у неё что-то тихо щёлкнуло, будто встала на место потайная деталь замка. Она подалась вперёд.

— Тогда паук — тот, кого не видно. Не наверху, где все на счету, а внизу, где на человека не смотрят вовсе.

Гальчин замер с рукой у переносицы. То, чего он не договорил, прозвучало из чужих уст и от этого стало очевидным.

— Мелкий человек, — медленно проговорил он. — Настолько мелкий, что его и заподозрить некому.

— Оттого-то вы его и не найдёте, — сказала Полина, и в голосе её впервые за эти дни не было колкости, только дело. — Ваше следствие устроено смотреть вверх. По чинам, по визам, по тем, кто подписывает. А вниз, на того, кто эти подписи разносит, кто метёт полы в канцелярии и подшивает листы, смотреть у вас некому. Не привыкли в таких делах.

Дальше они молча и быстро поделили работу — оба разом поняли, что порознь не справятся.

— Тогда я беру тех, кто мог, — в голосе Гальчина уже не было прежней ревности. — Мои допуски позволят поднять не только тех, кто готовил разнарядки на пропавшие колонны, их мы уже проверили, а вообще всех, у кого был доступ к этим бумагам. Из сотен писарей останется десяток, у кого сошлись и возможность, и доступ.

— Я возьму тех, кто много тратит, — отозвалась она. — Жалованье у такого писаря грошовое, а живёт он не по средствам: новый дом, дорогой портной, ложа в театре. От следователя это прячут, а от высшего света едва ли, там знают всех обеспеченных людей наперечёт, и любое новое лицо — диковинка, что сразу на слуху. Дашь мне твой десяток, и я укажу, кто из них вдруг зажил барином. Вот тебе и паук!.. — победоносно улыбнулась девушка.

Она поднялась, собрала перчатки, и в дверях её на миг настигла трезвая, чуть насмешливая мысль о том, как выглядит со стороны этот их союз. Следователь и ландграфиня склонились над одной подшивкой заполночь. Кто-нибудь пустил бы глупый многозначительный шепоток. Полина усмехнулась про себя: она бы ради отца перелопатила хоть сто таких подшивок, а вечером её ждал в Костроме Тимур, за которого она вышла по любви, и никакие шепотки этой любви не угрожали. Здесь была работа, и только работа, и оттого дело спорилось на диво легко.

* * *

Десяток имён Гальчин собрал за два дня. Допуски и вправду позволили поднять, кто у кого был ход к нужным бумагам. Только имена эти ничего не доказывали: подставить адрес мог любой из них, а деньги, если и осели у кого в кармане, в казённых ведомостях не значились. Список никуда не вёл. Свою часть должна была выполнить несносная барышня Белозёрова.

Тогда Семён вернулся к самим бумагам и сделал то, чего не делал в этом деле никто: стал не читать их, а разглядывать.

Первое успели сделать все и без него — сверили суммы, сличили подписи, свели отчётность с накладными и уткнулись в стену, за которой ничего не было.

Больше всего сбивали с толку шофёры. На допросе они стояли на своём: груз отвезли по путевому листу, сдали его по накладной честь по чести, с подписью получателя и печатью конторы. А в подшивке на ту же колонну значился другой адрес, и за приёмку расписался тот, кто топлива в глаза не видел. Выходило, будто шофёры лгут и увели груз на сторону. Только адреса, которые они называли, вели в пустоту: арендованная контора к приезду проверки успевала испариться, и находили там одни сухие ёмкости за брошенными воротами, а топливо, прошедшее через это место, растекалось ночами по мелким колонкам и следа за собой не оставляло.

Бывший судебный писарь знал по долгой службе, что настоящая бумага живёт не одним текстом, а всем своим телом — водяным знаком, оттиском литеры, оттенком чернил, самим листом, на котором напечатана. Поэтому третью ночь подряд он сидел под низко опущенной лампой с увеличительным стеклом и перебирал подшивки по пропавшим колоннам лист за листом, не вникая в написанное, а буквально «щупая» глазом бумагу.

На путевом листе одной из последних пропавших доставок он и споткнулся.

Лист как лист, заполнен верно, подшит вовремя. Гальчин задержал на нём стекло дольше положенного, потому что глаз зацепился за мелкий типографский значок в углу бланка — серийную марку печатного двора. Марку эту он знал: такими помечали серию, которую владимирская типография отпечатала в декабре. А документ на бланке был датирован концом ноября.

Следователь откинулся на спинку и потёр глаза, чтобы убедиться, что не мерещится.

Бумага оказалась моложе проставленной на ней даты — пусть на считанные дни, но моложе. Путевой лист с ноябрьским рейсом лёг на бланк, какого в день того рейса в канцелярии ещё и в глаза не видели. Такого не бывает физически. Значит, подлинный путевой лист изъяли сразу после рейса, а на его место задним числом подложили другой, с нужным адресом, второпях взяв бланк из свежей пачки, из той, что пришла уже после отгрузки.

Оставалось доказать не догадку, а сам факт, и Семён знал, где искать.

На пограничном посту у городской заставы каждую казённую колонну записывали в особую книгу в час выезда — с номером, грузом и адресом назначения. Книгу эту прошнуровывали, скрепляли сургучной печатью и подменить не могли при всём желании: лист из неё не переложишь, его можно только вырвать, а вырванный лист — сам по себе улика. Гальчин затребовал книгу под расписку, сверил запись с подшивкой: и число, и груз, и час совпали, а вот адрес назначения стоял другой: тот самый двор на городской окраине, о котором твердили шофёры. Книга поста, писанная в процессе доставки и подмене не поддавшаяся, ставила их слово выше подшивки.

Здесь и распутывалось то, обо что следствие билось с самого начала. Не лгал никто — ни шофёры, ни получатели. Колонну и вправду приняли там, куда она пришла, с росчерком и печатью, только расписывался за груз фиктивный получатель подставного двора. А настоящий получатель топлива не видел, и подпись, стоявшая за него в подшивке как влитая, была сделана не его рукой. Путевой лист с подставным адресом после рейса вынимали, а взамен клали чистый — с законным адресом в графе назначения и подписью тамошнего приёмщика, которой тот не ставил. Подделку не прятали в исправлении, потому что документ не правили, его меняли целиком. Оттого и не находили ни подчистки, ни поправленной цифры: в самом листе ловить было нечего.

С этого узелка потянулась вся нитка исполнителей, и оказалась она составлена из людей, которых по отдельности заподозрить не додумался бы никто.

Ночью сторож за пару рублей впускал в канцелярию «племянника из конторы» и не допытывался, куда тот ходит по тёмным этажам. Уборщица выносила на задний двор «ненужную папку». Секретарша за те же алтыны подменяла в подшивке лист: «так велено сверху, а перечить себе дороже». Паук не показался в лицо никому из них: задание приходило запиской, плата — конвертом в условленном месте, а тот же ночной «племянник», что таскал бумаги, и сам не знал, чью волю разносит.

Гальчин допрашивал их поодиночке и всякий раз упирался в одну и ту же глухую стену: каждый сделал одно крохотное движение, каждый получил за него серебряки, и ни один в глаза не видел того, кто за всем этим стоял. Заказчик остался для них таким же невидимым, как для следствия.

Оставался вопрос, кольнувший Семёна ещё над первым бланком: откуда у подделки взялся сам росчерк. На него ещё предстояло найти ответ.

Итог этой ночи следователь подвёл сухо, без торжества.

Дело перестало быть делом о халатности или мистических загадках и стало делом об умышленной краже — подмена задним числом не бывает случайной.

А паук по-прежнему сидел без имени. Гальчин знал теперь, как крали и чьими руками подменяли, и не знал главного — кто дёргал за все эти нити из темноты, оставаясь невидимым даже для тех, кого купил.

* * *

К Ракитину я поехал в декабре сам, без свиты ревизоров и без предупреждения, гостем, а не проверяющим, — только глаза у меня всё равно оставались ревизорскими, отучиться от этого я уже не мог. В дороге я читал сводки смотровых комиссий, разосланных по землям, и от чтения этого настроение делалось кислым. Треть воевод оказалась ставленниками прежних князей, которых ни разу не проверяли; в описях числились мёртвые души на довольствии; арсеналы полнились новенькими автоматами, присланными им для укрепления обороны, которые вечно были «в ремонте» и которых никто в глаза не видел. Я ехал по гнилому болоту чужой небрежности и думал о том неспроста: на фоне его серости яснее проступал тот, к кому я и держал путь.

Человек этот встретил меня раньше, чем показались его ворота.

Километрах в двух от Иванищ, там, где тракт нырял в заснеженный ельник, с дозорной вышки над деревьями меня окликнули и потребовали пароль, спокойно и деловито, без всякой суеты. Шофёр мой назвал условленное слово, и мы поехали дальше, а я поймал себя на кривой, довольной усмешке. У самых ворот нас уже ждали. О гостях здесь узнали заранее, весть докатилась до острога по той самой цепочке оповещения, какую я когда-то, ещё безвестным воеводой, городил у себя на коленке из вышек, костров и уговора с соседями. Ракитин мою придумку перенял и довёл до ума, раскинув её на всю округу так, что сработала она на самом Великом князе. Сказало это мне о нём больше всякого доклада.

Хозяин уже стоял у распахнутых ворот, и первым, что бросилось в глаза, были его пышные гусарские усы, за два года ничуть не поредевшие.

— Прохор Игнатьевич! — гаркнул он, не чинясь. — А мы уж думали, забыл дорогу к нам, в глушь.

Обход он устроил мне сам, и сделал это без тени похвальбы, будто показывал не своё хозяйство, а просто ведомственный участок. Частокол он сделал двойной, как когда-то стоял в Угрюме, засыпав пустоту изнутри смесью земли и камня, чтобы держал не только звериный наскок, но и удар потяжелее; по углам поставил капониры с продуманным простреливаемым полем; под навесами, смазанные и укрытые от снега рогожами, ждали своего часа Трещотки — те самые пулемётные точки, что я подкинул ему перед Гоном. За боевой линией пряталась мирная: школа с натопленной печью, фельдшерский пункт, полное зернохранилище. Я щупал взглядом каждую мелочь, искал показуху и не находил.

— Всё по вашей системе, — Ракитин поймал мой взгляд и пожал широкими плечами. — Только под нашу реку приладил, у нас тут паводок дурной, пришлось валы иначе городить.

Вечером за столом, когда с обходом было покончено, он заговорил о том, что грызло его самого.

— Одно скверно, Прохор Игнатьевич, — Руслан провёл ладонью по усам. — Соседи ко мне зачастили. Кому патронов дай, кому людей поучи, у кого частокол трухлявый — идут ко мне, будто я им начальник. Я помогаю, как умею, по-соседски, не жалко. Да только держится это всё на моём слове да на добром знакомстве. Права такого у меня нет — велеть соседу, как ему свою землю держать. Сегодня мы с ним в ладу, а завтра рассоримся, и порушится всё, что налаживали.

Я слушал и отмечал про себя, что он сам, своим простоватым языком, назвал то, ради чего я и трясся сюда по морозу. Хорошая выучка одного хозяина не перекидывается на соседей сама собой, без права её насаждать. Толковую практику держат на месте не заборы, а полномочия, и полномочий у Ракитина как раз и не было.

Медовуху он выставил домашнюю, крепкую, своей варки, и после второй кружки разговор сам собой свернул назад, в те годы, когда мы оба были никем.

— А помнишь, князь, как я к тебе в первый раз явился? — Ракитин хмыкнул в усы. — С полусотней своих оболтусов, отбивать угнанных, злой как чёрт. Думал, драться будем. А кончилось баней, посиделками да рукопожатием. И зарёкся я тогда: пробьёшься наверх, станешь князем, и я присягну тебе первым, — он покачал головой. — Рад я, что ты тогда пробился.

Мы оба на минуту замолчали.

Два года назад по этой самой земле бродили два воеводы захолустного Пограничья, деливших малое число бойцов и одинаковую заботу о том, чтобы частоколы простояли до следующей весны. Теперь один из этих двоих сидел Великим князем над девятью землями, а второй держал целый кусок кромки против Бездушных, и застолье это было первой нашей спокойной встречей с тех пор.

— Дед мой, покойник, — Руслан не отрывал глаз от кружки, — байки травил про князей-воинов, что сами водили дружины и сами кровь лили. Я слушал да не верил, думал, сказки. Не бывать такому… А выходит, до таких князей и дожил.

Пафос я по давней привычке пригасил, отшутившись насчёт того, что до сказок мне ещё далеко, пока у меня арсеналы «в ремонте» стоят. Про себя же отметил трезво и без всякой сентиментальности: из числа всех присягнувших, этот человек, поклявшийся когда-то в предбаннике за рукопожатие, дал одну из самых лёгких и самых честных.

Вопрос о том, кого ставить старшим над этим отрезком Пограничья, для меня закрылся к концу того вечера — сам собой, без единого слова вслух.

О том я ничего Ракитину пока не сказал. Округ, полномочия над соседями, право учить их не по-приятельски, а по чину — всё это он получит после смотрового разбора, при всех, по итогам аттестации, наравне с прочими. Не милостью старого друга за медовухой, а как работа налаженной наконец машины, которая сама вытолкнула лучшего наверх. Так награда весит больше, и так её не оспорит потом ни одна завистливая душа.

[1] Ломберный столик — квадратный или прямоугольный складной стол для игры в карты, разновидность игорного стола.

Предыдущая главаГлава 8 из 18Следующая глава