Верховые приблизились к воротам Судогды на рассвете, когда караульный на надвратной площадке ещё допивал утренний чай. Полтора десятка всадников в одинаковых шинелях без знаков различия, пара заводных лошадей с вьюками, ни герба на сбруе. Передний спешился и протянул караульному лист, свёрнутый вдвое. Говорил он вежливо, почти скучно. Печать Военного приказа Угрюма превращала просьбу в приказ.
Тревогу пробили в шесть двадцать. По уставу дружине полагалось встать в строй через десять минут. Устав вообще много чего отводил и за годы привык, что с ним не считаются, как не считаются с пожилым родственником, которого держат в доме из уважения. Плац перед казармой наполнялся сорок минут: бежали вразнобой, затягивая ремни на ходу, добрая половина без брони, кто-то в тулупе поверх исподнего. Молоденький дружинник выскочил из казармы в одном ботинке и доскакал до строя на левой ноге, прижимая второй к груди. Ревизоры ждали у крыльца.
— Отметьте: прибыл наполовину, — обронил старший из них писарю, не поворачивая головы.
Секундомер в его руке щёлкнул один раз, в самом начале, и больше не понадобился: такое опоздание считают уже не в секундах.
Воевода Бакланов выбежал следом за дружиной, застёгивая мундир, но выходило скверно, одежду перекосило. Голос его опередил разум: с крыльца он потребовал назвать, кто, мать вашу так и растак, прислал и по какому вообще праву⁈ Старший комиссии вместо ответа подал предписание. До середины листа воевода оставался багровым. Побелев к подписи, он разом растерял всё желание задавать вопросы.
Дальше проверяли арсенал. За ключами каптёрщик ходил так долго, что ревизор успел дважды обойти оружейный склад снаружи и один раз заглянуть под навес. На стол легла опись, толстая тетрадь с жирным пятном во всю обложку, будто на ней год резали сало. По описи в Судогде числилось полсотни автоматов «Вихрь-5». На стойках, пересчитав дважды, нашли тридцать один. Про недостающие каптёрщик выговорил единственное: в ремонте. Бумаг на этот ремонт не отыскалось ни одной. «Ремонт» в военном хозяйстве занимал ту же нишу, что загробный мир в проповеди: туда уходит лучшее, обратно ничто не возвращается, и задавать уточняющие вопросы считается бестактным.
Голоса старший ревизор не повысил. Он задал три вопроса, с расстановкой: где ремонтируют, кто подписал отправку, когда обещали вернуть. На первый каптёрщик ответил невнятно и не сразу, на втором оглянулся на воеводу, на третьем замолчал совсем. Писарь комиссии записал в журнал и это безмолвие — теми же ровными строчками.
Журналов у комиссии имелось при себе три. В первую записывали людей: сколько числится по спискам и сколько живых вышло на плац. Во вторую — стволы, бронежилеты и кирасы, опись против наличия. В третью — снабжение: что отпущено из казны, что дошло до места, что растаяло по дороге. К полудню в каждой прибавилось страниц, и комиссия ушла из Судогды, не притронувшись к обеду, который спешно накрывали в доме воеводы.
Устройство армий меняется от века к веку, обед для проверяющих вечен: это единственное оборонительное сооружение, которое воевода успел привести в полную готовность. Правда, за всю историю ревизий накрытый стол ни разу никого не спас, но уповать на него не перестали — вдруг когда-нибудь да подействует.
В полусотне километров восточнее, у самой кромки Пограничья, другую комиссию встретили иначе. Воевода Диденко ждал ревизоров у ворот сам, и первым его словом было не «по какому праву», а «наконец-то». Едва гости спешились, он потащил их по хозяйству чуть ли не силком. Распахивал каптёрки со штопаными тулупами, которые люди донашивали третью зиму. Выкладывал последние четыре цинка патронов, весь запас на полторы сотни бойцов. Арифметика выходила по семнадцать патронов на человека — количество, при котором стрельбу принято называть не обороной, а кокетливым заигрыванием. Совал в руки подшивку рапортов за три года, аккуратных, пронумерованных и оставшихся без ответа: из столицы на них не пришло ни строки.
— Хоть вы услышите, — в голосе воеводы не осталось злости, одна усталая надежда.
Писарь заносил его хозяйство в те же книги, что и судогодское, ровно и без пометок. Разница заключалась не в строчках. Там опись разошлась с наличием, потому что постарались люди. Здесь всё сходилось до последнего цинка, и от этой честной арифметики делалось тяжелее: воеводство не разворовали, его забыли. Реестр обязан был отразить и такую неудобную правду. Провал провалу рознь: один растёт из воровства, другой от того, что землю бросили, и лечат их по-разному.
Ещё дальше, в деревне на сорок дворов, ревизор разговаривал со старостой у колодца. Спрашивал про воеводу. Староста поскрёб бороду и честно припомнил: приезжал, было дело, при прежнем князе, охотился в здешних лесах. С той поры ни самого, ни людей его в деревне не видели: дозоров нет, сигнальной вышки нет, на волчьи стаи зимой мужики ходят сами, всем миром. Ревизор спросил про налог. Староста удивился вопросу: налог собирают исправно, каждую осень, до последнего мешка, уж этого у власти не отнять. Ревизор записал оба ответа рядом, на одной странице, и ничего к ним не прибавил. Спрашивать больше было не о чем.
К вечеру маршруты трёх комиссий сошлись на постоялом дворе у большой развилки, где тракт расходится на владимирскую и муромскую ветки. За сдвинутыми столами сидели люди в дорожных шинелях, и среди мисок со щами лежали ревизорские подорожные, прижатые от сквозняка солонкой. Записи сверяли тут же, не отрываясь от ужина: обменивались листами, спорили о какой-то графе, диктовали друг другу названия сёл. Разговор, как всякий разговор усталых людей за едой, съехал с цифр на главное: ради чего по уездам гоняют десятки комиссий разом.
— Суздальского воеводу помните, — немолодой ревизор с оспинами на щеках многозначительно подмигнул. — Тот исправно писал рапорты, годами: обстановка спокойная, происшествий не отмечено. А в его ведении боярин Шубин восстановил незаконные заставы и сельскую школу закрыл. Воевода про всё это знал не хуже самого помещика. Разогнать заставу — дело одного дня, только для этого пришлось бы ссориться с боярином, а он вместо ссоры садился писать очередной рапорт. Бумаги шли, службы не было. После того Его Высочество и спросил: кто у меня на местах служит, а кто числится?..
— И что оказалось?
— А то, что ответа нет, — ревизор постучал ложкой о край миски. — Ни у кого во всех его землях. Треть воевод сидит с назначения прежних князей. Переаттестации не проходил ни один и никогда. Мы с вами и есть ответ на этот вопрос, который велено добыть.
Помолчали, поработали ложками. Молодой писарь из второй комиссии переворошил свои листы и выдал свежее, с южного маршрута: тамошний воевода, из самых горластых, после проверки сел строчить во Владимир жалобу на произвол проверяющих. Требует унять, разобраться и повсеместно наказать.
— Пусть пишет, — чиновник с землистым лицом усмехнулся в кружку. — Жалоба на князя подаётся князю же.
Хохотали за столом долго, до слёз: после недели и трёхсот километров по зимним трактам человека веселит любая малость, а тут и повод был законный. По одному этому смеху случайный слушатель понял бы то, до чего пока не додумался жалобщик: у всех комиссий один хозяин, и деваться от его проверки некуда.
Штурм не удался, и это нужно было честно признать.
Источник не чинился, продавец не продавал, бить было некого. Городов, которые не берутся приступом, я повидал за две жизни достаточно и твёрдо помнил, что с ними делают дальше: их берут осадой. Осадное дело из всех, кто собрался этим утром в моём кабинете, знал один я. Мне случалось сидеть по обе стороны стен, считать хлеб по головам и мерить воду кружками, потому слово «норма» не вызывало у меня того суеверного отвращения, какое я читал на лицах остальных. Норма старше любого из нас на добрую тысячу лет. Инструмент как инструмент, вроде багра: некрасивый, зато рабочий.
Врать себе я тоже не собирался: пакет, который предстояло продавить за это утро, не лечил ничего. Он сбивал жар. Браться за него следовало именно поэтому. Жар, который вовремя не сбили, убивает вернее хвори, а до самой болезни я рассчитывал добраться позже, когда больной перестанет метаться.
За столом сидели пятеро: Германн Белозёров с папкой, распухшей со дня первого доклада ещё на палец; Григорий Крылов с одним-единственным листом, который, я знал по опыту, стоил иной папки; Родион Коршунов; Артём Стремянников, выдернутый мною из Аудиторского приказа посреди недели. У дальнего края пристроился Манфред Фишер, единственный, кто не понимал, зачем здесь нужен инженер, и оттого сидел напряжённый, будто палку проглотил.
— Считать буду вслух, Прохор Игнатьевич, чтобы после никто не говорил, будто не слышал, — казначей раскрыл папку и повёл пальцем по столбцу. — Казённых остатков при нынешнем расходе хватит на дни. Не на недели. Прокормить горючим всех желающих я не в силах, и задача стоит не «как всем помочь», а иначе: кого мы отключаем первым, кого последним. Это выбор, и выбор неприятный. Предлагаю делать его в этом кабинете, пока его не сделала за нас очередь у колонки.
Возражать никто не взялся: с арифметикой, разложенной на столе, спорить тяжело.
— Начнём с тех, кого выбор устроит меньше всех, — я кивнул Крылову. — Перекупщики.
— Списки готовы, — глава Сыскного приказа положил свой лист поверх казначейской папки. — Сорок семь человек по трём городам. Все брали помногу и впрок, у всех склады, у половины склады чужие, арендованные на подставных. Прикажете — возьмём к вечеру.
— А если не прикажу? — полюбопытствовал я.
— Возьмём к утру, — Крылов едва заметно улыбнулся.
— Одно слово, прежде чем прикажете, — Стремянников подался вперёд. — Вы собираетесь брать перекупщиков на глазах у всего Содружества, в самый разгар кризиса. Завтра каждый листок от Риги до Брянска выйдет с одним заголовком: тиран душит торговлю. Я не отговариваю, просто озвучиваю последствия.
— Такая цена меня устраивает, — отрезал я. — Скупка не остановится, пока скупщику ничего не грозит. Пусть пишут хоть про тирана, хоть про чёрта лысого. Тиран с полными бензоколонками переживёт газетную брань, князь с пустыми не переживёт и её.
Крылов сделал пометку на листе и больше в разговор не вступал: своё он получил.
Со вторым пунктом вышло дольше. Норму отпуска в одни руки частные колонки уже завели сами, кто во что горазд, и узаконить её значило всего лишь заменить сорок самодельных правил одним казённым. Загвоздка крылась не в литрах.
— Поскольку машинами в наших землях в основном владеет знать, Прохор Игнатич, — Коршунов говорил без бумаги, по памяти, как всегда, когда речь шла о настроениях, — мужику с телегой ваша норма безразлична. Он бензина отродясь не покупал. Ограничения ударят по аристократам. Для них одна очередь с лавочником оскорбительнее самой нехватки, и жалобы пойдут не в вашу канцелярию, а зазвучат во всех салонах. Считайте это не предупреждением, а прогнозом погоды.
— Стерпят, — я не стал смягчать. — Общая очередь уравнивает честнее любого моего указа. Кому она оскорбительна, волен пересесть на лошадь: заодно проверит, чем жил его славный род последние десять веков.
На третьем пункте все разругались со всеми за четверть часа. Служебный транспорт полагалось заправлять вне нормы, и на слове «служебный» каждый принялся выгораживать свою епархию: Фишер вступился за машины, необходимые для продолжения стройки железных дорог, Крылов за транспорт следователей, Германн за машины казначейства, и даже Коршунов сухо заметил, что его люди пешком ходить не могут по роду занятий. Я слушал ровно до тех пор, пока список «служебного» не перевалил за половину всего транспорта княжества, после чего обрубил: врачебные, сыскные, военные, грузовые, везущие проводольствие, точка. Остальные ведомства встают в общую очередь и приучаются беречь бензин, как патроны.
Когда спор о списках улёгся, Стремянников заговорил снова, на этот раз медленнее прежнего, подбирая слова с осторожностью сапёра.
— Есть предел, о котором честнее сказать сейчас, чем спотыкаться о него потом. Аресты идут для борьбы со спекуляцией и искусственным дефицитом, и бьют они по перекупщикам, по тем, кто скупал чужое ради перепродажи в момент кризиса. Владелец собственных запасов под эту статью не подпадает и подпасть не может: товар его, цена его, хоть тройная, хоть десятикратная. Закона он не нарушает ни буквой, ни духом. Закрыть эту щель можно только изъятием частного добра.
— То есть ровно тем, чего от меня ждёт вражеская коалиция, — договорил я за него. — Сегодня я забираю бензин у барышника, завтра репортёр спросит, чья мельница следующая.
— Именно так.
Собственность священна во всех землях и во все века — ровно до того дня, когда у власти кончается что-нибудь важное. Бензин, зерно, терпение. Я взвесил. Чутьё воина требовало бить по всякому, кто наживается на чужой беде, и бить во всю мощь. Логика подсказывало иное: изъятие похоронит доверие к казне на годы вперёд и подарит врагам готовое обвинение, которое на фоне готовящейся реформы по крепостным похоронит это начинание.
— Щель остаётся открытой, — подытожил я. — Терпеть её дешевле, чем закрывать. Вернёмся к ней, когда кризис минует и цена вопроса переменится.
Оставался вопрос, который я нарочно приберёг напоследок и который был хуже всех предыдущих, вместе взятых. Слух о том, что топливный голод устроил я сам ради своей чугунки, я слышал у колонки собственными ушами. Теперь мне предстояло вслух решить, кому лить в первую очередь, и любому решению приписали бы причины из области политики. Выбор был подлый. Дать дороге приоритет означало собственной рукой подтвердить сплетню. Не дать — придержать проект, в который вложено больше, чем в любой другой.
— Дорога встаёт на общую норму, — я обвёл взглядом стол и остановил его на Фишере. — Наравне с частными перевозчиками, без единой льготной цистерны. И об этом будет объявлено публично.
Манфред вскинул голову. Открыл рот, набрал воздуха, посмотрел на меня и закрыл рот, так и не произнеся ни слова. Дотошный инженер умел считать не только допуски: он понял последствия такого шага. Стройка теряла месяца полтора, если не два, и я жертвовал ими с открытыми глазами. Цена выходила честной. Спорить со сплетней словами бессмысленно, её убивают делом, и дело должно быть таким, чтобы его нельзя было истолковать превратно.
— Тогда у меня техническая мелочь, чтобы дважды не собираться, — Германн дождался паузы. — Наливные колонны отправляем первой очередью, вне общего графика движения. Документы перевожу на упрощённую форму: путевой лист и накладная, одна сверка на выпуске вместо двух. Иначе горючее будет стоять у ворот нефтебаз, пока писари гоняют бумаги по кругу.
— Сверки заведены не от скуки, — заметил Крылов без нажима.
— На сверки нужны дни, — казначей даже не поднял глаз от папки. — Дней у нас нет. Горючее нужно было вчера.
Довод был здравым, и я кивнул. Скорость в осаде стоит дороже канцелярского порядка, а порядок можно будет вернуть, когда кончится голод.
Договорить нам не дали. Дверь распахнулась без стука, и дежурный гвардеец выпалил с порога: у колонки под Ковровом стрельба, двое раненых, толпа перевернула машину заправщика и расходиться не желает. Крылов поднялся раньше, чем гвардеец закончил, Коршунов вышел следом, и совещание оборвалось само собой.
Через семь дней я стоял у окна кабинета и слушал доклад, который в любой другой месяц назвал бы хорошим. Очереди у колонок укоротились вдвое. Цены остановились и даже подались назад. Перекупщики размышляли о превратностях судьбы в новых стеснённых обстоятельствах, владельцы придерживали языки, листки сменили заголовки с «топливной петли» на «твёрдую руку». Германн докладывал с осторожным облегчением человека, вышедшего из горящего дома, Стремянников позволил себе слово «стабилизация».
Поздравлений я не принял. Счёт я вёл трезво: куплены недели, две, от силы три. Топлива в княжестве за эти дни не прибавилось ни на каплю, и ни одна из моих мер не могла его прибавить. Осада выигрывает время, войну выигрывает подвоз припасов. На что потратить купленные недели, я уже знал.
Город Орёл с самого утра звонил во все колокола: наследник брянской княгини Одоевской, Григорий, венчался с княжной Софьей Ухтомской, единственной дочерью здешнего князя, и на свадьбу съехалась знать с половины Содружества.
Своё место за столом князь Михаил Павлович Долгоруков нашёл по карточке с золочёным вензелем, и сказала эта карточка о его положении больше, чем весь сегодняшний колокольный звон. Год назад, на осенних именинах у Одоевской, он сидел по правую руку от хозяйки, через два прибора. Сегодня его усадили за второй стол, между тугоухим тамбовским боярином и вдовой соляного откупщика[1]. С соседом ему повезло: единственный человек в зале, не слышавший о его позоре, потому что не слышавший вообще ничего. Рязанский князь умел читать такие послания без переводчика: после капитуляции в Белой Палате его, как говорилось в Библии, взвесили на весах и нашли слишком лёгким.
Такие мелочи он подмечал весь вечер, с прилежностью человека, привыкшего вести учёт. Старый знакомец-граф родом из Астрахани подал ему не руку, а два пальца. Молодой боярин, которому Долгоруков в своё время устроил выгодную женитьбу, отвёл глаза и заторопился к буфету. Распорядитель пира кланялся ему ровно на вершок меньше, чем соседям по столу, и в этом расхождении помещалось всё его нынешнее положение. Страшила его не сама немилость. Страшил его пример Дашкова: с фигурами, которые из нужных стали удобными, коалиция обходилась одним способом. Расходный материал в этом кругу не увольняли со службы, его тратили.
Причины терпеть у Михаил Павлович имелись, и он перебирал их, как чётки. Сестра Маргарита доживала свои годы на каторге по воле человека, которого здесь не называли по имени. Тому же человеку он поставил подпись под мировым соглашением, и пальцы от неё жгло до сих пор. Со своей обидой идти ему было больше некуда: только сюда, за второй стол.
Венчали молодых в тесном от родовитых гостей соборе. Наследник Одоевской, Григорий, стоял у алтаря с выправкой человека, которому с детства объяснили, что его появление — праздник для присутствующих. Присутствующим, правда, сообщить об этом забыли, и потому они скорее терпели, чем наслаждались его обществом. Невеста была красива строгой, неулыбчивой красотой. На жениха она смотрела спокойно и трезво, как на дальнюю дорогу, которую предстоит пройти вдвоём.
О приданом Долгорукову ещё третьего дня нашептали птички: столовое серебро на двести персон, четыре деревни с угодьями, а между ними, скромной строкой, Орловский оружейный завод со всеми цехами, складами и заказами. Ради этой строки свадьба и затевалась: завод был основой орловской казны, другого богатства за Ухтомскими не водилось, и отдать его в приданое значило отдать вместе с дочерью само княжество, без войны, без осады, под колокольный перезвон, влившись в коалицию Одоевской.
Цену подарка Долгоруков понимал лучше многих. Производил завод огнестрельное оружие, само железо войны, а вот порох с капсюлями к этому железу всю жизнь шёл по бастионным квотам: монополию на огневые боеприпасы Бастионы держали мёртвой хваткой, так что коалиция получала замок без ключа. Имелась и вторая тонкость, совсем юридическая: право на оружейное дело Ухтомским давала старинная бастионная грамота, и о переходе привилегии по приданому в ней не значилось ни слова. Признает ли покровитель нового хозяина, не знал, похоже, никто, включая жениха.
За пиром хозяйка поднялась с бокалом, и зал стих раньше, чем она открыла рот. Капитолина Григорьевна говорила негромко и без бумаги, полагаясь на память.
— В нынешние времена земли собирают железом и страхом, — брянская княгиня повела бокалом в сторону молодых, и свет люстр отразился в вине. — Мы выбрали иначе. Мы соединяемся любовью, а не мечом, и пусть каждый запомнит, что так можно.
Репортёр у дальней колонны склонился над магофоном ещё на слове «железом». Тост, надо полагать, ушёл в Эфирнет раньше, чем отзвучал, и Долгоруков мысленно отдал должное постановке: адресат у этих слов сидел не в зале, а в Угрюме.
После заздравных тостов началось главное действие вечера, и здравиц следил за ним взглядом мастерового, разбирающего чужое ремесло. Вели его вчетвером, вполголоса, без единого лишнего жеста. Одоевская дирижировала от главного стола: поворот головы, полуулыбка, кивок нужному человеку в нужную минуту. Хилкова уводила к оконным нишам идейных, и оттуда долетали обрывки её вечной проповеди: эгалитаризм выскочки, магия для черни, сегодня грамота, завтра молнии в руках у кухаркиных детей. Вадбольский обрабатывал денежных, и этот пугал тем, чем был напуган сам: транзит, топливо, страх за грузы. Астраханец умел продавать собственную тревогу по хорошей цене.
Долгорукову выделили долю скромную до оскорбительности: двух колеблющихся бояр средней руки, чью родню перемололи платоновские суды. Год назад такое поручение дали бы незначительному аристократу. Он всё понял, ничем не выдал своих мыслей и пошёл работать: проверку проходят, а не обсуждают. Бояре оказались из недоверчивых, из тех, кто, обжёгшись на молоке, дует на воду, и разговор двигался туго, как воз по весенней дороге.
Первый магофон загудел в одиннадцатом часу, у дальнего конца стола. Гость извинился и вышел, прижимая аппарат к уху. Пустяк, мелочь; Долгоруков заметил её лишь потому, что большие новости с недавних пор доходили до него последними. Через десять минут поднялись сразу трое, не сговариваясь и не извиняясь. У дверей начала расти глухая к музыке кучка людей, стоящих спиной к залу, и распорядитель напрасно взывал к гостям о перемене блюд: перемена блюд проигрывала неким новостям всухую. Тугоухий тамбовский боярин тронул Долгорукова за рукав и молча протянул ему магофон со свежей новостной сводкой из Эфирнета.
Новость была короткой, как выстрел. Воронежская армия во главе нескольких ратных компаний перешли границу липецкой земли. Князь Дашков объявил о защите соотечественников после стычки на пограничной заставе. Липецкая сторона пыталась спешно наладить оборону.
Дальше Долгоруков читать не стал: остальное он достроил сам, быстрее любого обозревателя. Липецк он знал заочно, по железным караванам: богатейшая казна при слабой дружине, старый князь Вельяминов и наследники, грызущиеся у его постели. Сварой на заставе тут и не пахло. Войны в Содружестве случались и в последние годы, взять хоть платоновские кампании, только те шли ответом на чужой замах, и придраться по ним было не к чему. Дашков же нагло претендовал на землю соседа, который его не трогал: такой открытой войны поглощения Содружество не видело тридцать с лишним лет, со времён костромской смуты семьдесят седьмого года.
Второе Михаил Павлович понял мгновением позже, и это было интереснее первого: воронежский таран, списанный коалицией после белгородского провала, сорвался с поводка и воевал сам, ни с кем не считаясь. Вероятно, хотел отыграться за публичное фиаско, стоившее ему значительной контрибуции.
Зал расслаивался на глазах, как вода и масло в одном сосуде. Бледнели те, у кого висели контракты на липецкое железо: война означала, что караваны встанут, а предоплаты сгорят. Оживлялись и сдвигали головы те, кто уже прикидывал, кому достанутся вельяминовские домны после любого исхода. Молодёжь у буфета возбуждённо гудела, и в этом гуле явственно слышалось мерзкое «наконец-то». Газеты выйдут только завтра. Сегодня новость шла по Эфирнету и из уст в уста, и оттого была горячее любой печати: каждый пересказ прибавлял подробностей, которых никто не проверял. Наёмников стало сперва две компании, потом шесть; Вельяминов то бежал в Елец, то умер от удара; к полуночи кто-то уверенно называл число сожжённых деревень.
Хозяйка собрала соратников быстро и незаметно, как умела только она: через четверть часа четвёрка стояла в зимней оранжерее, среди апельсиновых кадок. В Орле посреди зимы зрели цитрусовые: аристократия умела вырастить что угодно и где угодно, кроме доверия к соседям. Долгоруков отметил про себя, что его позвали, и это было дороже всех сегодняшних унижений разом. Лучше любой конспирации их покрывал сам праздник: ни один суд не назовёт сговором четырёх гостей, отлучившихся размять ноги.
Расклад был щекотливый, и первой его назвала вслух Хилкова, с обычной своей брезгливостью: Дашковых после Белгорода держали за предателей. За руку их никто не поймал, но подозрения в этом кругу весили не меньше улик. Радоваться их войне было всё равно что радоваться удаче вора, обокравшего твоего обидчика. Вадбольский осторожно напомнил про Палату: липецкие наследники наверняка уже пишут иск, а припёртый к стене Дашков может со страху вспомнить вслух, кто и куда посылал его прежде. Белгородские воспоминания коалиции были ни к чему.
— Потащат того, кто воюет, — Одоевская слушала обоих с терпением учительницы, у которой класс никак не справится с простой задачей. — Мы не воюем. Мы скорбим о пролитой крови, и скорбеть будем громко, при каждом удобном случае.
— Как долго скорбим? — деловито уточнил Аксентий Евдокимович.
— Пока скорбь окупается, — Капитолина Григорьевна даже не запнулась. — А работать эта война начнёт на нас с сегодняшней ночи. Посмотрите на зал: час назад им было уютно поодиночке. Теперь идите и спросите каждого, кто защитит его завтра, когда сосед перейдёт уже его заставу. В одиночку теперь не выстоять, и сказали это не мы, а Платонов, и Дашков это лишь подтвердил, за что ему отдельное спасибо.
Долгоруков смотрел на неё с чувством опытного перекупщика при виде чужой безупречной сделки: смесь зависти и чистого профессионального удовольствия. Война упала ей в руки даром, без её ведома и против её воли, и она не дала товару ни часа залежаться на полке.
Его собственная активность после этого пошла легче. Аргументы, час назад отскакивавшие от недоверчивых бояр, теперь ложились как по маслу: страх работал на него, и к исходу ночи он привёл к столам коалиции обоих порученных ему бояр, а третий, курский, пришёл сам и спрашивал, с кем здесь говорят о деле. Скромная доля принесла самый богатый улов, и Долгоруков позаботился, чтобы хозяйка об этом узнала не от него.
Она нашла его в галерее под утро, между портретами чужих предков. Настоящее поручение Одоевская изложила в четырёх негромких фразах, выверенных до последнего слова, и ни одна из них не предназначалась ни для бумаги, ни для чужих ушей. Долгоруков выслушал, привычно прикинул выгоду и риск и наклонил голову. Экзамен кончился; какую отметку ему вывели, он понял по самому факту поручения: расходному материалу такого не доверяют.
В зал он вернулся к последнему тосту и поднял бокал за молодых вместе со всеми, глядя сквозь толпу на усталую пару у главного стола. Про себя рязанский князь отметил, что настоящую свадьбу этой ночью сыграли не в соборе и без глашатая. Коалиция обвенчалась с войной, и приданое у этой невесты обещало быть побогаче орловского.
[1] Откупщик — человек, купивший у казны «откуп»: монопольное право торговать каким-то товаром или собирать какой-то налог на определённой земле. Он платит князю оговорённую сумму вперёд, а дальше всё, что выжмет сверх неё, — его прибыль. Соляной откупщик, соответственно, держал монополию на соль: товар, который нужен каждому дому и который нельзя не купить, поэтому соляные и винные откупа в реальной истории России XVII–XIX веков делали людей баснословно богатыми и всенародно ненавидимыми.