К книге
А война была рядомСтраница 7
70%
Страница 7
7

«Что меня более всего поразило,— рассказывала она,— это то, что там очень заботятся о людях. Нет такой человеческой потребности, которая не была бы учтена. Особенной заботой окутаны туристы. Ведь известно, как становится в дороге беспомощен человек, когда у него ломаются очки. Или незнание французского языка, ведь без него приезжий человек глухой и немой в чужой стране. И вот в Париже, это сразу бросается в глаза, огромное количество вывесок двух видов: приглашают починить очки или купить новые и — научиться французскому языку. Неизвестно, каких вывесок больше, но от всех от них прямо так и пышет заботой».

Я не стала у нее спрашивать, часто ли хлопали двери под теми вывесками. В детстве мне не раз довелось открывать такие двери и знаю, какая забота движет хозяевами. Отнюдь не о человеке, тем более о приезжем. Дай бог, чтобы дела у них шли хорошо и вывески не напоминали визитные карточки безработных. Что же касается того, каких вывесок больше — приглашающих заказать очки или выучить язык,— то думаю: все же тех, которые имеют дело с очками. Если уж выбирать приезжему, то в чужом мире лучше быть немым и глухим, чем слепым.

8

Штефка поселилась на улице, на которой жила пани Ядвига, весной. Когда-то здесь жил ее сын с женой и двумя детьми, но они уехали в Варшаву. Домик долго пустовал, потому что Штефка не знала, что сын с семьей не живет в нем. У нее было когда-то четверо детей, но их отсудили родственники мужа еще в Штефкиной молодости. Они ей давали деньги на жизнь, чтобы она только не подходила близко к своим детям. Штефке этих денег не хватало, и она приезжала к детям, жила у них, вытягивала деньги и никогда ни одного доброго слова о них не говорила. Обо всем этом рассказывала мне пани Ядвига, к которой Регина приходила заниматься музыкой. Пока она играла на желтом пианино, мы с пани Ядвигой пили на кухне кофе и обсуждали разные новости, которых, как у всех людей, связанных общим прошлым, у нас хватало. Больше всех мы обсуждали Юзика. Пани Ядвига, как и я, недолюбливала его. Однажды она сказала о нем:

— Суховольский паныч тынфа в долг никому не даст, тихий, но здрадливый, только свечку ему не потушить.

— Какого тынфа?

— Копейки по-старинному.

— А какую свечку?

— Это так говорится. Если хороший будет мужчина, то будет хороший стрелок, выстрелом свечку потушит.

В одно из таких наших застолий и вторглась Штефка. Старая, костлявая, в шелковом платье с неровным подолом, в шляпке, с лохматой собачкой под мышкой. Что-то было пугающее в ее напудренном, с подведенными глазами лице и даже в собачке, морда которой за лохмами шерсти только угадывалась. Пани Ядвига виду не подала, что не рада ей, достала чашечку, налила кофе. Штефка опустила собачонку на пол, достала из кармана серую резиновую мышку и бросила ей. Я думала, что собачка будет с этой мышкой играть, но та вдруг схватила ее и окаменела, сидела с мышью, не двигаясь, только тоненький резиновый хвостик дергался, свисая из пасти.

— Это есть ее соска,— сказала Штефка,— я посыпаю мышь сахаром и Тукки сосет.

Все, что делала эта старая женщина, было так же нелепо, как и она сама.

— Ты есть войсковая дочка? — спросила Штефка, глядя своими выцветшими, когда-то голубыми глазами.— Твой отец пуф-пуф?

Пани Ядвига погрозила ей пальцем, а я ответила:

— Мы мирные люди, мы не хотим войны.

— Война — плохо,— согласилась Штефка,— колхоз — тоже. Хорошо, когда человек, как птица поет, летает, всегда веселый.

Я зачем-то взялась ее просвещать:

— Человек летает на самолете, а на земле он не может, на земле у него всякие дела.

— Когда танцуешь, тоже летаешь.— Штефке разговор со мной нравился.— Я, когда была молодая, вся Варшава хотела со мной танцевать. А ты ходишь, как солдат, и танцевать будешь жолнержский танец. Ты никогда не будешь пекной паненкой.

Она нападала не на меня, а на мою жизнь. Нападала как старая, глупая женщина. Пани Ядвига, не боясь, что Штефка обидится, сказала мне:

— Не надо с ней спорить. С хромым не надо спорить, короче у него одна нога или длиннее вторая.

Но, странное дело, Штефка притягивала меня. И она тянулась ко мне. Наверное, она была очень одинока и чувствовала, мой искренний интерес. Если бы в наши отношения не примешалось материальное, наверное, мы смогли бы подружиться. Но Штефке всегда надо было что-то приносить, настроение ее было всегда прямо пропорционально приношению. Чаще всего я приносила сахар, кусок колбасы или сала, то, что дома можно было взять незаметно. Когда бывали деньги, покупала пачку кофе, конфеты. Лохматый Тукки был очень похож на свою хозяйку, нюхом чуял, с чем я пришла, и крутился возле меня или лежал под стулом, не поднимая головы.

Я не задумывалась, почему эту старую женщину зовут Штефка, как какую-нибудь девчонку, почему соседи по улице неодобрительно относятся к моим визитам в ее дом. Больше всех волновалась пани Ядвига

— Ты не должна к ней ходить,— говорила она.— она не твоя колежанка.

Я отговаривалась:

— Я на пять минут захожу. Из-за Тукки. Штефка его совсем не кормит, я иногда что-нибудь ему приношу.

Это было правдой. Штефка один раз в день давала Тукки похлебку, а все остальное время он сосал свою резиновую мышку. Иногда Штефка посыпала мышь сахаром или натирала кусочком сала.

Разговоров у нас со Штефкой почти не было. Все, что помню,— какие-то ящички, коробочки, ленточки, брошки, колечки. Штефка прикладывала брошь к груди и говорила:

— Когда меня закопают, то достанут мое завещание, и ты получишь эту брошку и кое-что еще.

Она все делала для того, чтобы я желала ее смерти, даже однажды сказала, что когда-нибудь я буду жить на этой улице. Когда ее закопают, в завещании будет сказано, что этот дом мой. Ни брошки, ни бусы, ни тем более дом не достигали моего ума и сердца. Я твердо решила, что заберу одного только Тукки. Мышь на его же глазах разрежу на сто частей и выброшу. Тукки будет жить, как настоящая собака, а не как обманутый кот, будет бегать по улице, грызть кости, а не сосать с утра до вечера эту резиновую гадость.

В тот день я принесла три маринованных огурца и купленную в магазине пачку печенья. Штефка лежала в постели с обвязанной полотенцем головой, увидела меня и сказала, чтобы я отнесла то, что принесла, в кладовку. Я никогда не была в этой части дома и поразилась обилию полок уставленных банками, баночками и мешочками. Я еще не сообразила, что это продукты, меня ударила по глазам большая стеклянная банка, литров на пять, с огурцами. Точно из такой я дома вытащила три огурца, которые держала сейчас в руке в промокшей бумажке. Банка была нетронутая, запечатанная, а рядом с ней стояли банки поменьше с топленым маслом и еще с чем-то. Столько продуктов я не видела ни у кого.

Я стояла в кладовке, боясь только одного: чтобы Штефка не догадалась, о чем я думаю. Она никогда ничем меня не угощала, морила голодом Тукки и сама, наверное, себе отказывала, потому что была худая, как палка. Нет, я не пожалела Штефку, я просто струсила. Ничего не сказав, покинула дом и только на улице дала волю своей досаде. Поэтому ее все не любят, эту Штефку: ходит по домам, как нищая, где, кто, что ей даст, а у самой и сало, и масло, и такущая банка огурцов. Когда отчим притащил домой банку, мама съела маринованный огурец и сказала: «Мертвечина. Огурец должен быть соленым, ядреным, а у этого один вид. Я бы на базаре настоящих купила и в три раза дешевле». Мое малодушие терзало меня, и я стала представлять, как подхожу к кровати, на которой лежит Штефка, и говорю: «Когда будет колхоз, твою кладовку поделят на всех. Потому что ты сама не ешь и другим не даешь». Я знала, какое слово ненавистно Штефке, давила на него: «Когда будет колхоз, твой Тукки будет сторожить колхозное добро. А твои дети станут трактористами и комбайнерами». Я так себе явственно все это представила, что увидела, как Штефка тянет руку к полу, я еле увернулась от туфли с кривым каблуком, брошенной в меня. Отскочила и налетела на бабушку Юзика, которая шла позади меня с бидоном молока.

— Что ты скачешь, как Басина коза?

Это был не вопрос, а возмущение. Я уже знала словечки этой улицы, и Басина коза, скакавшая здесь в далеком прошлом, когда еще Юзикина бабушка училась в гимназии, была мне известна.

9

Наверное, решение создать пионерский лагерь вынесли слишком поздно, когда школы опустели, потому что мы с Региной получили задание уговорить как можно больше местных детей поехать в лагерь. Не будь этих дней, я никогда бы не узнала, как жили и живут еще здесь люди; думала бы, что желтые пианино, как у пани Ядвиги, и шкафы с книгами, высокие окна и двери, как в квартире Регины, есть в каждом доме. Мы ходили по домам предместья Белостока, где в каждой семье было много детей. Женщины и старухи молча слушали Регину, но ни одна не обрадовалась, все, как сговорившись, отвечали: не надо. Мы останавливали детей, говорили какому-нибудь худому, бледному мальчику: «Хочешь поехать в лагерь? Там лес и речка. Три раза питание. Всякие игры и все бесплатно». Мальчик смотрел на нас исподлобья и молчал. Мы протягивали ему путевку, белый листок с отпечатанными на машинке словами и круглой печатью внизу, но мальчик заводил руки за спину.

В одном доме, голом и печальном, где дети сидели за столом и дули на горячую картошку в мундирах, лежащую прямо на досках стола, мать их, выслушав нас, закричала: «Забирайте их всех и меня забирайте, и ее,— она показала на кровать, где лежала больная девочка с пустыми глазами и узким лобиком.— Что мы вам сделали, что вы не даете нам жить?» Дети закричали, заплакали, мы с Региной попятились к двери.

— Они думают, что мы у них хотим взять детей навсегда,— сказала мне Регина, когда мы побрели от этого дома.

Она, как и я, не понимала, почему люди не хотят отправить своих детей на один месяц в лагерь, где будет так хорошо и весело.

— Наверное, они не верят нам,— сказала Регина,— мы для них не авторитет, они думают, что мы приманка, и боятся нас. И еще эти путевки выглядят не совсем настоящими.

Наконец нам повезло. Это тоже был многодетный дом, шумный и бедный. Но бедность была какая-то бесшабашная, без постных лиц и больничной опрятности. Все громко говорили, перебивая друг друга, пока из каморки за печкой не вышел старик с черной бородой и не поманил нас к себе. Он усадил нас в своей крошечной комнатке на низкую деревянную лавочку, внимательно выслушал, надел очки и одну за другой так же внимательно просмотрел все наши путевки, потом стал вызывать своих внуков по одному.

— Стой прямо. Не шмыгай носом. Гляди людям в глаза,— придирался он к каждому, а потом спрашивал нас: — Этот вам подходит?

«Подошли» трое, остальные были малы. Старик завернул три путевки в газету и спрятал в маленький ящичек. Мы объяснили, куда надо приходить для отъезда в лагерь и что брать с собой. Старик впервые выразил недовольство.

— Какие они возьмут чемоданчики? Где вы здесь видели чемоданчики?

На прощание я все-таки не удержалась и сказала, чтобы как-то поблагодарить старика за его отношение:

— Вы взяли путевки, а все не берут. Все ничего не понимают, а вы понимаете.

— Правильно,— согласился старик,— они понимают только то, что им ксендз сказал в костеле. А у меня свое понимание, я в костел не хожу.

Мать Юзика долго маялась и вздыхала, глядя на путевку, лежащую перед ней на столе.

— Он там пойдет куда-нибудь и заблудится,— говорила она.— Или заболеет.

Регина уверяла ее, что ничего такого не произойдет, я тоже вставила свое слово:

— Вам, может быть, ксендз в костеле запретил?

Мать Юзика вздрогнула и уставилась на меня замороженным взглядом. Регина бросилась мне на выручку:

— Откуда ксендз может знать, что Юзик поедет в лагерь? До пасхальной исповеди Юзику далеко, ему простят его грех дорожные святые.

Когда мы ехали в лагерь, я вглядывалась в деревянные лики дорожных святых на крестах и в часовенках, поглядывала и на Юзика. Никаких грехов он не замаливал, сидел в автобусе рядом с Региной, и вид у него был такой, что это не он с нами едет, а мы, незваные, набились в автобус и мешаем ему криками и смехом поклоняться своей крулеве.

В лагере, как только мы приехали, сразу не стало ни русских, ни белорусских, ни еврейских, ни польских детей, ни местных, ни приезжих. Будто мы все с рождения жили в этом огромном полуразрушенном дворце с колоннами у входа, с полами, на которых скрипел паркет, с мраморным фонтаном посреди столовой. Фонтан бездействовал, посреди него возвышалась дева с барашком у ног. Столы опоясывали фонтан, и мы, обедая, разглядывали огромные босые ноги девы и такие же слоновы копытца барашка. Дежурные перед едой обносили нас черной бутылкой, к которой мы протягивали столовые ложки. Никого не пугало слово «гематоген», мы глотали его с ужимками принцев и принцесс, которым с пеленок надоел этот предобеденный витамин.

Дети хороши еще и тем, что ни секунды не сомневаются — достойны или не достойны они того рая, в который попали. Дева с барашком, просторные залы со старинными гобеленами на стенах, парк с гротами, заросшие пруды с белыми лилиями были приняты нами как должное. Мы владели всем этим, как могли, не задумываясь, что вторглись в чью-то собственность. Мальчишки разрывались между биллиардной и конюшней. где им разрешалось седлать лошадей и скакать в открытом манеже. Девочки пропадали на кухне, где среди множества кухонной утвари шла, как в театре, нескончаемая, с разными конфликтами и вставными номерами, пьеса. Постановщиком была Зофийка, кругленькая, вездесущая и громкоголосая повариха. Она заставляла нас скоблить ножами длинный, с присохшей мукой стол, потом вываливала на него из котла тесто, ставила блюдо с мукой, чашку с водой, и мы могли приступить к работе — лепить к полднику птиц, зайцев, любые завитушки. Лучшие работы она перед отправкой в печь посыпала маком, остальное просто сбрызгивала сладкой водой. И это «с маком» стало у нас присловьем, когда надо было что-либо похвалить. Но не ваяние булочек к полднику притягивало нас на кухню. Спектакль создавался рядом с борщами, котлетами и компотами. Зофийка учила красивую заносчивую Ванду, как справляться с Чесем, тоже красивым, беспутным Вандиным мужем. Ванда сердилась:

Предыдущая главаГлава 7 из 10Следующая глава