До нашей новой встречи с Виктором прошло пять лет. Большую часть этого времени я учительствовал в Индии. Мне всегда хотелось повидать Восток, и когда выпал случай получить место преподавателя английского в индийском колледже, я согласился. До 1929 года я не возвращался на время отпуска в Англию. Виктор мне иногда писал, но он никогда не был аккуратным корреспондентом, и я мало знал о его делах, кроме того факта, что очень скоро после нашей встречи Мэгги перебралась к нему. В глазах закона они остались неженаты, потому что Виктор все еще боялся нового приступа. Но по духу они были мужем и женой. Настоящее бракосочетание откладывали до времени, когда Виктор почувствует себя вполне надежно и Мэгги придет время рожать детей.
Навестив их в последний раз, я увидел маленький пригородный дом в одном из северных городков, где работал Виктор. Он сам открыл мне дверь и очень тепло встретил. Пожимая руку, я разглядывал его. Потому что он переменился. Годы оставили свой след на его лице, но, кроме примет зрелости, было и нечто иное. Новое, непонятное мне выражение: любопытное сочетание мягкости взгляда и жесткости, если не ожесточения в складке губ. Я глазел так долго, что Виктор рассмеялся.
– О да, потрепало меня немножко. А вот ты – ты отлично выглядишь, разве что подсушился на солнце.
Он забрал у меня пальто и шляпу и позвал Мэгги. Та показалась из кухни с гостеприимной улыбкой, в которой я уловил намек на красоту, видимую в ней одному только Виктору. Черты ее лица стали еще резче и непривычнее, чем те, что я видел у официантки восемь лет назад. Но вопреки прошедшим годам и морщинкам на лбу и у глаз Мэгги выглядела очень молодо – несомненно, отчасти от бронзового загара после недавнего отпуска, но еще больше – от общего благополучия и жизненных сил.
Маленькая гостиная была скромно обставлена мебелью, большей частью из светлого дерева, вошедшего тогда в моду. Над камином висела литография по Брейгелю. На другой стене были довольно яркие лесные виды, на мой взгляд, вовсе не во вкусе Виктора. Общее впечатление от комнаты сочетало высокую утонченность и наивность. Занавески напоминали о меблированных комнатах, пусть и очень милых, зато темное шерри мы пили из бокалов шведского хрусталя. Как ни странно, мне совершенно не резало глаз такое странное сочетание стилей. Они складывались в добродушную гармонию, которая, подозреваю, отражала отношения между Виктором и Мэгги.
Я быстро убедился, что их неофициальный брак складывается очень благополучно и что Виктор во многом опирается на Мэгги. Он часто искал ее взглядом, словно просил подтвердить что-то, сказанное мне. Раз, проходя за ее креслом, чтобы что-то принести, он мимолетно коснулся ладонью ее плеча.
Потом, когда Мэгги ушла готовить, а мы с Виктором сидели в садике, он упомянул, что пока она не стала жить с ним, ему приходилось тратить много энергии, чтобы «держать Чурбана в узде», теперь же, когда его поддерживает ее постоянное присутствие, сил остается больше, и он по-новому ощущает покой и надежность. Только расставшись с ней больше чем на неделю, Виктор ощущал прежнюю потребность следить за собой, да и то она сказывалась скорее в смутном чувстве одиночества и тревоги, а не в виде настоящей угрозы.
Мэгги помогала ему и делом. Кроме того, что вела дом, она включилась в работу Виктора. Она посещала все его вечерние курсы и завязала настоящую дружбу с некоторыми его учениками. По-видимому, она играла важную роль в его деятельности.
– Когда Виктор работает над новой темой, – сказала она, – первый опыт всегда проводится на собаке, в смысле, на мне. Иногда бедной псине приходится тяжело, и она невольно засыпает. Бывают и нервные срывы, как у тех несчастных животных, которых какой-то великий русский экспериментатор мучил непосильными тестами на разумность. А бывает, что влюбленная собака заслушивается, забыв о вязании. Иной раз она задает столько глупых вопросов и выуживает столько трудных мест, что бедный Виктор забывает о вежливости.
Здесь вмешался Виктор.
– И тогда мне приходится идти и все переписывать. О, да, она очень полезна как критик, хоть и выжимает все силы и корчит из себя тупицу. Как я тогда ее ненавижу!
На его занятиях Мэгги (как я понял) наблюдала за реакцией студентов и отчасти за самим Виктором. По дороге домой она докладывала ему, что заметила: иногда возражала против манеры изложения или предлагала обратить особое внимание на какого-нибудь оробевшего или потерявшего веру в себя ученика.
– Фактически, – подытожил Виктор, – ее работа – устраивать мне головомойку.
Во время моего короткого визита Виктор высказал сомнения относительно одного классного старосты, который слишком ретиво и не слишком честно отмечал присутствующих. Что тут делать несчастному куратору? Притвориться слепым или поднять шум, вызвав бесконечные разбирательства? Он не столько просил совета, сколько делился проблемой. Меня позабавило, как повела себя Мэгги. Я видел, как она бросила на мужа косой взгляд и молча продолжала вязать. Помолчав, спросила:
– А если ты поднимешь шум?
– Скандал, злоба и санкции от минобра.
– А если притворишься слепым?
– Ничего не будет. Даже государственный грант, выделенный на этот курс, не изменится – слушателей теперь более чем достаточно.
– Тебе что важнее – образование для рабочих или собственная праведность?
Он рассмеялся и обратился ко мне.
– Ужас, с какой аморальной женщиной я связался. Нет чтобы направлять на праведный путь, так она на каждом шагу вводит во искушение.
Мэгги тоже засмеялась и заметила.
– Бедняга Виктор. У него никогда не хватало моральной твердости на аморальный поступок. Вот и приходится мне каждый раз брать вину на себя, чтобы он действовал с чистой совестью.
Помогала Мэгги и с книгой, которую Виктор начал шесть лет назад. Этот шедевр уже несколько раз переписывался и теперь сильно отличался от чернового наброска, который видел его отец.
– Он, – рассказала Мэгги, – зовет книгу своим полотном, а себя Пенелопой.
Виктор пояснил:
– Закавыка в том, что я умственно быстро расту, и все написанное год назад кажется мне мальчишеством.
Я предложил не таить книгу, а издать как есть, считая промежуточным отчетом.
– Не пойдет, – возразил Виктор. – Надо все оформить и навести блеск, а с тем, что я уже перерос, скучно возиться. К тому же недопеченных книг и без того хватает.
Мэгги, видимо, считала себя обязанной помогать с книгой в двух отношениях. Во-первых, стимулировать Виктора писать и издавать возможно скорее, а во-вторых, заставить его изъясняться простым слогом, чтобы обычные любознательные люди могли проследить мысль без излишних усилий. Однако Виктор, не относивший свое «полотно» ни к образовательной, ни к пропагандистской литературе, а видевший в нем чистое самовыражение, бунтовал в обоих случаях.
– Что ни говори, – с улыбкой возражал он Мэгги, – книга предназначена для людей образованных, а не для деревенских бабок или таких «сливок» провинциального общества, как ты.
Она, пропустив шпильку в свой адрес мимо ушей, обратилась ко мне:
– Он никогда ничего стоящего не опубликует, если я не буду стоять над ним со скалкой. Печатался, правда, в весьма почтенных изданиях для высоколобых – политических и философских. И даже понемногу становился известен. Но и от таких вещей он давно отказался, говоря, что его идеи еще не выплавились, и прежде чем внушать их другим, нужно разобраться самому. К тому же он не способен вкладывать всего себя в дела такого рода. Пора, мол, ему ухватиться за такое дело, которое потребует полной самоотдачи.
Виктор уверял, что его книга – как раз такое дело.
– Да, – согласилась Мэгги, – в некотором роде, но это как черновой набросок, который постоянно стирают и начинают заново. Для твоего душевного здоровья нужно создать законченное произведение. Иначе ты свалишься мне на руки совсем больным.
Она послала ему долгий обеспокоенный взгляд. Виктор серьезно ответил:
– Нет, Мэгги, в этой области я сам должен быть себе судьей. Сейчас я в душевном смятении, и нет смысла торопиться в печать, пока я не разберусь в себе. Что до вразумительности для обычного человека, ты всегда уверяла, что ты такая и есть, а тебе не составляет труда уследить за моей мыслью.
– Однако и я, – ответила она, – не могла уследить, пока ты не переписал ее более простым языком. А я, конечно, теперь уже не совсем обычная. Ты меня безнадежно заразил собой. Если бы не это, я бы ни словечка в написанном не поняла.
– На самом деле, – объяснил Виктор, – ты так стараешься уподобиться обыкновенному человеку, что хватаешь через край и изображаешь капризную упрямую тупицу, что вовсе не обыкновенно.
Он сопроводил свои слова любовной улыбкой, и Мэгги ответила тем же.
– На самом деле, – передразнила она, – ты воображаешь, что обычные люди похожи на твоих учеников, но это не так. Они куда глупее, а главное – не желают думать.
Виктор закрыл тему, сказав:
– Как бы то ни было, я пишу не для обычных людей. На их уровень я перехожу (более или менее) на лекциях. А пишу для себя, чтобы навести порядок в мыслях. К сожалению, мысли мои не стоят на месте. Все время появляются новые и заставляют менять все прежние.
Я захотел узнать, о чем пишет Виктор и не согласится ли показать мне рукопись. На это он ответил:
– Отправной точкой был диалектический материализм, но теперь не осталось ни диалектики, ни материализма, разве что в самом пиквиковском понимании.
На мой прямой вопрос, можно ли почитать, он ответил:
– Конечно, если хочешь, только я внесу несколько исправлений.
Ко времени моего отъезда он их еще вносил.
В целом мне не удалось составить отчетливого представления о душевном состоянии Виктора. Он был очень замкнут. Я узнал, что его все сильнее затягивает в политическую деятельность левых и что это уже привело к осложнениям в университете. Он вступил в компартию. В левых журналах он поначалу печатался под псевдонимами, но позже скрытность стала его раздражать, и Виктор стал подписываться настоящим именем: «Вик. Смит». Такая откровенность привела к проблемам с властями. К тому же он неосторожно выражал свои «коммунистические» взгляды на занятиях. Предполагалось, что образование для взрослых не политизировано, беспартийно. Считалось, что оно обучает людей самостоятельно мыслить, а не занимается политической пропагандой. Кое-кто из видных консерваторов города выступил против растраты денег общества на поддержку курсов, где «пестуется марксизм». Потом Виктор несколько раз замешивался в скандальные истории с безработными. Однажды он, например, угощал их компанию в самом дорогом ресторане города. Участвовал он и в беспорядках, случившихся, когда протестующих безработных отказались впустить в ратушу. Виктор был арестован и провел ночь в полицейском участке, но потом его освободили за недостаточностью улик. Мэгги провела ту ночь в жестоком страхе, что потрясение может вызвать к жизни Чурбана. Но Виктор вернулся самим собой и даже в приподнятом настроении. Он сказал:
– Немножко прямого действия бодрит после пустых разговоров.
Результатом всей этой деятельности стало предупреждение от нанимателей, что подобные безрассудства подрывают его авторитет учителя, и если Виктор не даст слова избегать партийной деятельности, ему придется уйти.
Виктор отверг этот ультиматум, чем очень огорчил Мэгги.
Отец его тоже был сильно взволнован. Старый джентльмен поддерживал дружеские, хотя и непостоянные отношения с «новым» сыном. Короткие визиты Виктора в его старый дом проходили в жарких спорах, под которыми неизменно скрывалось взаимное уважение. Однако когда имя Виктора замелькало в прессе в связи с революционной агитацией, отец попытался утвердить свою родительскую власть. Разумеется, это не удалось, и согласно собственной этике сэру Джеффри ничего не оставалось, как «порвать с мальчишкой» и отказаться видеться с ним впредь. Отец пригрозил лишить сына наследства, однако естественная привязанность в конечном счете победила его политические принципы. Душевный конфликт, вероятно, ускорил удар, от которого скончался старик.
Виктора приводил в отчаяние разрыв с отцом, к которому он питал теплое, хотя и критическое уважение. Первым его побуждением было отказаться от обеспеченного ему небольшого дохода, передав эти деньги на какое-нибудь достойное предприятие, которое отец мог бы одобрить. Однако практичная Мэгги, не забывавшая о ненадежном будущем Виктора и своем будущем материнстве, его отговорила.
Между тем университет, принявший Виктора на работу, был в таком же отчаянии, как его отец; Виктора там уважали и любили, к тому же считали ценным сотрудником. Его всеми силами убеждали впредь не компрометировать себя – но тщетно. Поэтому, при всем сожалении, Виктора уволили. Это случилось вскоре после окончания зимнего семестра.
Однако он удивил всех, к осени приняв условия нанимателей и начав готовиться к обычному курсу.
Мне, естественно, стало любопытно, что вызвало такую перемену. Невозможно было поверить, что Виктор просто пошел по линии наименьшего сопротивления. Только в мой последний вечер у них Виктор попытался объясниться. До того он отделывался словами: «Мне просто надо было отойти в сторону и поразмыслить» или «Я понял, что в конце концов не так уж уверен в собственных основаниях». Но в последний вечер мне удалось вызвать его на более полное объяснение.
Мы все трое сидели в гостиной. Мэгги занималась грудой собранной для починки одежды. Виктор, который любил, беседуя с добрыми знакомыми, заниматься ручной работой, чинил электрический утюг. Я сидел без дела и курил.
Я пристал к Виктору с вопросом, почему тот отказался от политических акций. Некоторое время он упрямо занимался только утюгом, но в конце концов ответил:
– Вот как было дело. Занимаясь агитацией в пользу безработных, я не раз встречался с людьми, сердцем готовыми к бою (до определенной степени), но с путаницей в мозгах. И этот непорядок в головах сбивал, так сказать, с пути и сердце. Они пылали великодушной любовью к угнетенным, но теории их были не особенно глубоки: теории относительно человеческой природы и исторических сил. Ложно толкуя Маркса, они видели в человеческой природе лишь следствие условий среды, между тем как на каждой стадии развития существует нечто внутреннее, что реагирует на внешние влияния. Эта ошибка неизбежно влекла путаницу в морали, вплоть до полного оппортунизма. Встречались мне и другие, чьи проблемы начинались с сердца и доходили до головы. У этих истинным мотивом была не великодушная страсть, как им казалось, а загнанная в бутылку ненависть. И она, конечно, пачкала их идеи. Учти, мы делаем нужное дело. Важное дело. Но рано или поздно важными окажутся стоящие за ним идеи; без идеи нам придется плохо. А поскольку никто больше об этой стороне дела не думал, мне стало ясно, что с этим надо что-то делать. А значит, отказаться пока от активной политической деятельности и попробовать переварить то, чему она меня научила. Ведь я и вправду многому научился, многое узнал о человеческой природе и о себе. Но мне все яснее необходимость нового понимания социальных проблем и человеческой природы. Собственно, вот что мне было нужно: сосредоточиться, не отвлекаясь на текущие дела.
Он замолчал, занявшись расчлененным утюгом. Поторопила его Мэгги.
– Что же ты, Виктор? Расскажи ему, что узнал.
– Я узнал, – ответил он, – как велика разница между лучшим и худшим в человеке. И лучше понял особенности своей природы в сравнении с природой других. Я увидел, что и в других перемешан я и Чурбан, и что мои отношения с Чурбаном бросают свет на все социальные проблемы.
Он опять замолчал, взяв в руки паяльник. Но Мэгги не отставала:
– Расскажи ему про демонстрацию безработных!
Виктор неохотно начал.
– Ну, да. Когда рассказываешь, выглядит банальностью, но на самом деле это много значит. Этот несчастный город сильно страдал от безработицы. Коммунисты занялись организацией митингов безработных, и я много участвовал в их работе. Я обнаружил, что безработные безнадежно унылы и циничны. Чувство ненужности, отверженности отравляет их. Многие так привыкли к безделью, что уже не в силах чем-то занять себя. Некоторые из тех, кто давно без работы, становятся совершенно безразличны даже к собственным женам и детям. И полностью теряют уважение к себе. И все же, если какая-то идея или идеал пробьет эту кору несчастья и предстанет перед их умом, они способны на настоящее великодушие и товарищество. И вот тот самый человек, который, закуклившись в своем несчастье, равнодушно пожимал плечами, видя болезнь ребенка, вдруг проникается его чувствами и самоотверженно ухаживает за больным. Человек, раз за разом терявший работу из-за безответственности или разболтанности, презираемый даже своими товарищами, вдруг загорается идеей массовых протестов и прекрасно работает ради этой идеи. Имей в виду, многие левые журналисты идеализируют безработных, изображают их святыми. Они не все такие. Многие великолепны. Большая часть – обычные люди, которым не досталось работы, и, конечно, большинство из них морально ущербны из-за такой неудачи. Немало и бездельников, отребья. В рабочее движение неизбежно попадают безработные всех сортов. Я с радостью убедился, что почти все, кроме низшего сорта, способны (если им помочь) увидеть в предстоящем марше не только индивидуальное требование достойного обращения, но и выражение идеи братства. Ради этой идеи они способны на героизм.
Когда Виктор замолчал, Мэгги вставила словечко от себя.
– И Виктору выпало разбудить этих людей и не давать им снова уснуть, ведь они всегда готовы сломаться перед каким-нибудь глупым искушением.
– И в этом, – сказал Виктор, – мне прояснилась разница между мной и ними. Девять из десяти из них в пробужденном состоянии ведут тяжелую моральную борьбу и героически побеждают. Даже когда они привычно повинуются законам общества, их сознание вечно напряжено. А я никогда не испытываю серьезного напряжения, я просто вижу, что надо делать, и всей душой желаю это сделать, даже если мне лично это вовсе не выгодно. Для меня неприятно и болезненно воздерживаться от действия. Знаю, что это необычно, но так уж оно есть. Ясно, что это не моя заслуга. Заслуживают похвалы те герои, которые сражаются с искушением и одерживают славную победу, – если похвала что-то значит, в чем я иной раз сомневаюсь.
Мэгги перебила его.
– По-моему, у тебя выходит понятнее, когда ты говоришь не «я не борюсь», а что эта борьба не захватывает тебя изнутри. Как-то ты сказал, что она идет на наружной поверхности твоего настоящего я, как борьба белых шариков с вторгшимся микроорганизмом, а сознание о ней ничего не знает.
– Да, – кивнул он, – вроде того, только я, строго говоря, сознаю эту борьбу. Я ее ясно наблюдаю, но извне. Для моего сознания это вовсе не внутренняя борьба. Намерение, цель просто овладевают мной и используют меня.
В это утверждение об отсутствии моральной борьбы мне не поверилось, и я так и сказал. Поразмыслив, Виктор ответил:
– Да, ты в некотором роде прав. Я тоже иногда веду моральную борьбу, но на ином уровне, чем та, что терзает большинство. С чисто индивидуалистической выгодой мне сражаться не приходится. Я легко и просто желаю того, чего другим пожелать почти невозможно. Но мне приходится вести борьбу иного рода. Например, я выдержал серьезную борьбу, когда выходил из компартии и отказывался от политической деятельности. Видишь ли, и политическая борьба в целом, и компартия в частности вполне по мне хороши, но до меня понемногу дошло, что от них следует отказаться ради иной цели. Было бы куда проще по-прежнему заниматься политикой, но пришлось взять себя в руки и победить моральную привычку. Да, Гарри, в чем-то ты прав.
Здесь я нарушу временну́ю последовательность повествования, чтобы рассказать о внутренней борьбе, которая еще предстояла Виктору. Отказавшись от коммунистической партии и политического действия, он стал все больше склоняться к пацифизму. Это продолжалось в первой половине промежутка межу войнами. Позже, когда во весь рост встала угроза нацизма и стал разыгрываться фарс «умиротворения», он с большой неохотой должен был признать, что иногда от священного принципа ненасилия приходится отказаться. Но у него выработалась такая сильная моральная привычка к пацифизму, что пришлось выдержать тяжелую моральную борьбу, порывая с ней.
Однако я должен вернуться к моему визиту 1929 года и отказу Виктора от политической деятельности. У него было что рассказать о демонстрациях безработных.
– Конечно, – говорил он, – коммунисты много содействовали организации безработных нашего города. И хотя среди коммунистов, как всегда бывает, много пустословов и просто злобствующих, большинство отлично работали. Некоторые из них уже преодолели стадию индивидуалистических интересов и целиком отдавались борьбе. Когда они бывали в лучшей своей форме, искушение собственной выгодой их вовсе не задевало. Они и в самом деле были «одержимыми». Беда в том, что их представление о цели и политике часто искажалось подспудными желаниями. Например, кое-кто был верен революции не из любви, а потому, что под ее знаменем мог дать законный выход собственной мстительности.
Мэгги добавила:
– Поначалу коммунисты им бесконечно восхищались. Кто-то, в похвалу его умению вдохновлять и организовывать людей, назвал Виктора английским Лениным. Но когда возникли споры о партийной линии, его отвергли.
Рассказ продолжил Виктор.
– Они смутно видели истинную цель (назовем ее полнотой жизни для каждого). Они в самом деле отдавались этой цели, но понимали ее поверхностно. Он сами не знали, что такое полнота жизни. Яростно восставая против индивидуализма, они обожествили общество – разумеется, идеальное, коммунистическое общество. Их высшей целью было свободная демократия, но путь к ней пролегал через жесткое революционное государство. Они вот чего не понимали: что хоть человек и вынужден идентифицироваться с обществом, но должен, хотя бы ради самого этого общества, оставаться верным себе, даже когда это означает выступить против линии партии. И еще они не понимали, что, отвергая лучшие моральные традиции общества, серьезно вредят самой революции. Да, цель оправдывает средства, но только если эти средства по большому счету не отравляют саму цель. Их беда в том, что они слишком нетерпеливы и не способны думать о далеком будущем. Ради насущных нужд революции приходится красть, лгать, избивать людей, даже предавать друзей, а как все это скажется на качестве революции, они не видят.
Снова замолчав, Виктор занялся утюгом или своими мыслями. Мэгги поторопила:
– Расскажи, как ты столкнулся с ними лбами!
– Поворотным пунктом, – сказал он, – была просьба написать для местной газеты статью, внушающую, будто организация безработных происходит спонтанно, а не вдохновляется коммунистами. Университетским знакомым я должен был лгать в том же смысле. На мой протест они ответили, что ложь, даже друзьям, ничего не значит, если она во имя революции. Главное, убедить людей, что это чисто народный протест, за которым не стоит политика. Якобы это единственный способ возбудить общественное мнение и начать серьезное политическое действие… и далее в том же духе. Когда я отказался пойти на прямую ложь, они заявили, что чистота собственных рук заботит меня больше, чем дело революции, или что я забочусь о мнении нанимателей, или еще не отбросил пут буржуазной морали. Мы долго и горячо спорили, причем они настаивали, что революция оправдывает любые средства, а я – что репутация безответственных лжецов не пойдет на пользу делу. Обе стороны не уступали ни на дюйм. В конечном счете они решили поручить работу кому-то другому, а я согласился не оглашать правды.
Я спросил, кончилась ли на этом его работа в политике.
– Нет, – ответил Виктор, – я продержался еще немного, но товарищи, прозвавшие меня «английским Лениным», теперь совершенно от меня отвернулись. Заметь, я их не виню. Они искренне видели во мне угрозу революции. Кое-кто даже убедил себя, что я работаю на капиталистов. И все, что бы я ни делал, теперь ложно перетолковывали – иногда нарочно. Против меня обратились почти все политически сознательные безработные, а кое-кто из несознательных поверил слухам, будто я шпионю для полиции.
– Но отдай должное тем, кто его заслуживает, – перебила Мэгги. – Вне политики многие, кто хорошо тебя знал, только посмеялись над этой чушью и заявили, что в тебе не сомневаются.
– Да, – признал Виктор, – и это, конечно, порадовало. Но на общем собрании (созванном по моей просьбе) стало ясно, что я больше не владею массой безработных. Линия коммунистов была им доступнее, а предъявленные мне обвинения выглядели с их точки зрения убийственно. Я изложил свое мнение как можно проще, и мою речь прекрасно приняли. Я сказал, что данный случай – мелочь, но речь идет о принципе, чрезвычайно важном для революции. Я спросил, что им важнее: успех агитации в одном городке или новое, преображенное общество, основанное на дружестве и взаимном доверии. Я пытался показать им, что произойдет, если революция озвереет, и какова будет победа, если мы пожертвуем главной целью ради сиюминутного мелкого выигрыша.
Опять вмешалась Мэгги:
– А когда он сел, ему устроили обструкцию.
– Да уж! – вздохнул Виктор. – Я-то думал, что справился. Подумал, не из тех ли это мелких, но значительных событий, которые меняют ход истории. Но я ошибся. Защищать ортодоксальную линию выдвинули местного партийного лидера, одного из тех, кто не различает других цветов, кроме черного и белого. Он посвятил жизнь классовой борьбе. Не щадил себя и подорвал свое здоровье. Я всегда уважал его за мужество и своеобразную искренность, хоть и подозревал, что он во многом обманывает себя, и никогда не мог наладить с ним человеческих отношений. – Здесь Виктор устало рассмеялся. – Странное дело! Я вечно сцеплялся с этим типом, я не одобрял его влияния, и все-таки он мне нравился, я его даже любил. Думаю, и он по-своему меня любил, против собственной воли. И все же преграда между нами сохранялась, даже когда мы мирно сотрудничали. Беда в том, что он с гордостью признавал себя фанатиком, гордился своим маккиавелизмом. Право, он представляется мне этаким извращенным святым, который принуждает себя быть жестоким и беспощадным, быть демагогом. Он начал с заявления, что я едва не убедил его изменить точку зрения и выступить на моей стороне (под крики «ура»). Но его, продолжал он, спас холодный рассудок. Затем он перебрал мою речь пункт за пунктом, каждую мысль перетолковывая превратно и искусно обращая против меня цитаты из Маркса. Мало-помалу он подвел к тому, что такой оторванный от действительности идеализм идет во вред революции, и наговорил много книжной чепухи (в которую, несомненно, сам верил), доказывая мои сексуальные «отклонения» и мой буржуазный либерализм и что я вольно или невольно выступаю на стороне реакции. Когда он сел, гул в зале звучал в его пользу. Выступали и другие, за и против, но видно было, что мои сторонники разбиты. Когда пришла моя очередь отвечать, я не мог перекричать шума. Все равно что разговаривать с толпой возбужденных шимпанзе.
– Не понимаю, – заметил я, – почему это заставило тебя усомнится в своей позиции, в своих основаниях.
Виктор долго молчал. Заговорила Мэгги.
– Бедняжка счел себя проигравшим, а ему редко приходилось проигрывать, для него это совсем новый опыт. Вот он и решил, будто что-то с ним неладно, раз он не мог расшевелить толпу впадающих в спячку.
Снова заговорил Виктор.
– Все это здорово меня подкосило. Я смертельно устал, стал сонным и чувствовал, что сыт по горло. Я даже задумался: может, я и в самом деле безумный идеалист, а подсознательно стремлюсь упрочить свое положение в статус кво. К тому же я вдруг ощутил укол раненой гордости, а я прекрасно знал, что личное тщеславие, пусть самое мимолетное, – опасный признак пробуждающегося Чурбана. Пора было бежать к Мэгги за помощью.
Мэгги подхватила:
– Я отправила его чинить сломанный стул, потом окапывать деревья в саду, пока к нему не вернулось чувство равновесия.
– Да, – сказал Виктор, – но факт оставался фактом. Я совершено не сумел укрепить тех людей против опасного упрощения партийных идей. Я почувствовал, что совершенно неправильно понимаю пружину человеческих поступков. Мне представлялось, что стоит заставить людей понять, что есть добро, они непременно его пожелают – как желали люди, слушая мою речь. Но я, видимо, недооценил власти действительного зла овладеть ими и сделать слепыми к увиденному добру. Конечно, я не отождествляю догматичного коммунизма со злой волей. Зачастую его главный мотив – добрая воля. К сожалению, злая воля в нас часто способна использовать добрую волю в собственных целях, обращая ее ко злу без нашего ведома. Например, в моем оппоненте-коммунисте или в Чурбане. Я допускаю, что вся разница между мною и Чурбаном в том, что я яснее вижу и потому разумнее желаю. Конечно, в некотором смысле я понимаю, что это просто бунт примитивной воли против воли развитой; или бунт извращенной воли, одержимой примитивными целями, против более просвещенной; или бунт спящего «я» против бодрствующего; или невозрожденного духа против появления дважды рожденного духа. Но все это – метафоры. Что затемняет наше зрение и извращает волю? В моем случае, кажется, некая вполне реальная сила лишает Чурбана истинного зрения, и Мэгги, удерживая в узде Чурбана, борется с чем-то бо́льшим, чем простая слепота.
Он помолчал, но не успел я придумать, что сказать, продолжил:
– Так что, как видишь, я отказался от политического действия ради решения фундаментальной задачи. Иначе я принес бы больше вреда, чем пользы.
Виктор дочинил утюг и стал убирать инструменты. Когда он вышел из комнаты, я заметил, что руки Мэгги праздно лежат на коленях, что она широко раскрытыми блестящими глазами уставилась на холодный камин. Я смутился, подумав, что она готова расплакаться. Мне не хотелось ее расспрашивать, но в свете будущих событий считаю нужным упомянуть этот маленький эпизод. Мэгги резко поднялась и вышла, сказав, что все мы заслужили по чашке чая.
Пока я обдумывал рассказ Виктора, тот вернулся и сел в кресло. Я заметил, что в Мэгги он, должно быть, нашел большой источник сил. Он тихо ответил:
– Я не могу без нее жить. Не могу. Без нее я умру или, вернее, навсегда умру в Чурбане.
Я возразил, что как-никак он бывал собой и до встречи с Мэгги.
– Да, – признал он, – Те первые вспышки пробуждения случались сами и действительно нарастали по мере того, как я становился крепче. Но сейчас… ну, я стал задумываться, не сослужит ли старение службу Чурбану.
Он вдруг обратил ко мне серьезное лицо и добавил:
– Я о Мэгги тревожусь. Конечно, я всегда ужасно заботился о своем настоящем «я», но теперь думаю не о себе. Я очень волнуюсь за Мэгги. В какой яме она окажется, если Чурбан навсегда возьмет верх! И в каком отчаянии будет из-за меня! Меня эта мысль иногда приводит в ужас (и сам этот ужас показывает, что я не вполне бодрствую). И все же я знаю, что был прав, связав себя с ней. Так следует жить нам обоим. И еще одно. Конечно, для нас обоих прекрасно, что она умеет спасать меня от Чурбана, и хорошо, что мы так нужны друг другу и что каждый так оживляет другого, но плохо, что самое наше существование зависит от другого. Ради нас обоих я должен научиться стоять на собственных ногах.
В этот момент вернулась Мэгги с чайным подносом. Оглядев его, Виктор с нарочитым оксфордским выговором воскликнул:
– Официантка, это магазинный пирог! Я пожалуюсь управляющему, и вас уволят!
Мэгги расхохоталась:
– Жалуйтесь на здоровье, сэр, – огрызнулась она, в свою очередь подчеркивая простонародный говор. – Управляющий – мой муж!
За чаем я вернул разговор к рассказу Виктора и спросил, прояснил ли он свои основания после стычки с коммунистами.
– Думаю, да, – ответил Виктор. – Конечно, задача в некотором смысле достаточно проста. Что-то делает Чурбана слепым к впечатлениям, для меня совершенно ясным. Но что именно его ослепляет? Какой-то мощный физиологический механизм, вступающий в действие в критические моменты, наподобие рефлекса, разворачивающего глаз в нужном направлении? Если так, найдется ли лекарство, чтобы нарушить это рефлекс и тем уничтожить ущербную личность, оставив одного меня? Или это слишком просто? Тогда найдется ли психологическая метода или техника, приводящая к тому же результату? О лекарствах я расспрашивал, но ничего не добился. Тогда я обратился к мистике востока и запада.
Он помолчал, жуя покупной пирог.
– С мистикой я еще не определился и, может быть, никогда не разберусь. Но мой промежуточный доклад звучал бы примерно так (располагайся поудобнее; бери еще пирога, хотя в сравнении с теми, что печет Мэгги, это эрзац, и соберись с силами – предстоит лекция).
Рискуя утомить читателя, я полностью передам мнение Виктора о мистицизме на тот период его жизни, поскольку его отношение к этому вопросу представляется мне существенным для понимания его характера. Мне, с моим приземленным умом, трудно отнестись беспристрастно к его взглядам, потому что я могу принять их лишь с серьезными оговорками. Но я должен постараться.
Виктор еще помолчал, прихлебывая чай, и наконец заговорил:
– Прежде всего очевидно, что великие мистики пытаются сказать что-то невыразимо важное. Второе: они могут сказать это лишь человеческим языком и в терминах современных им ценностей и мыслей. А сами они уверяют, что человеческая мысль и язык слишком грубы для такой задачи. Третье: в их культурной среде, на современном уровне развития мысли, для них невозможно было признать, что некое утверждение о высшей реальности может содержать гораздо более ложного, нежели истинного. Вопреки собственным утверждениям о невыразимости Бога и тому подобном, они упорно делают далеко идущие заявления, веря, что в них больше истинного, чем ложного. Они утверждают, что в некотором существенном смысле они вступали в особые отношения с «Богом», или «Абсолютом», или Реальностью и тому подобным. Так вот, я полагаю все подобные утверждения в том смысле, какой в них вкладывался, совершенно неправдоподобными. Однако в-четвертых, принимая их в ином смысле, просто как утверждения о природе сознания или личности в их отношениях с глубочайшей глубиной объективной реальности, они часто истинны по сути. Я хочу сказать: хотя для нас совершенно невозможно судить, лежит ли в основе всего разумная сущность, мы вполне способны пробудиться сверх повседневного уровня обычной сонливости, увидеть и ощутить объективную реальность глубже, чем воспринимаем ее обычно. Конкретно мой исключительный случай служит тому разительным примером, но доказательств хватает и в обыденной жизни. Мистика вполне способна помочь нам в таком углублении восприятия. В-пятых, очень приближенно, на эту тему мистики говорят нам следующее: человек не может «спастись», пробудиться для высшего восприятия одним усилием воли своего обычного повседневного «я».
Ему должно помочь нечто извне его обычного «я», что в некотором смысле вторгнется в него, убьет его обыденное индивидуалистическое «я» и овладеет им, создав личность нового рода с новым опытом, новыми желаниями, с совершенно новой ориентацией. Мистики называют это нечто Богом, Реальностью или Абсолютом, но говорить так – значит забыть об ограниченности человеческого сознания. Правомерно сказать лишь, что в сознание должно вторгнуться нечто извне обычной личности и, разбив обычную личность, убив ее, создать новое «я». Такова истинная суть всех рассуждений о «самоотрицании», самоуничтожении, выходе за пределы своего «я» и тому подобном. Кроме этого утверждения о вторжении извне можно допустить еще одно утверждение. Оно неявно включает все сказанное мистиками. Вторгающееся «нечто» являет себя просто в виде игнорировавшейся прежде сферы объективной реальности – сферы более глубокой, широкой, тонкой; или, лучше сказать, не определенной сферы, а целой системы новых аспектов знакомой реальности. Скажем так: все знакомые вещи преображаются в новом свете и воспринимаются полнее и глубже. В них обнаруживаются ценности нового рода, о каких прежде и не подозревал; примерно так дитя пробуждается от чисто животных ценностей, открывая ценность личности в себе и других.
Закончив лекцию, Виктор сосредоточился на еде. Я заметил, что его подход к мистике напоминает мне хитроумную попытку сохранить пирог, съев его. Принять мистический опыт, отрицая претензии мистиков на какой-либо контакт с божеством или высшей реальностью, – что-то уж слишком заумно. Виктор только и буркнул с набитым ртом:
– Все новые идеи поначалу кажутся слишком заумными. Но эта – работает. Она верна практике.
Здесь я осведомился:
– Не хочешь ли ты сказать, что проверил ее на практике? В наше время столько развелось мистиков, что трудно быть уверенным, рассказывают ли они о собственном опыте или о вычитанном у классиков мистицизма.
Виктор осторожно ответил:
– Естественно, я не могу знать, что переживали в действительности великие мистики; но сам я действительно пережил то, что стало путеводной звездой моей жизни. В самом деле, пока я полностью в себе, я не перестаю этого ощущать. Когда же начинаю терять, то знаю, что Чурбан на подходе и мне пора взять себя в руки.
И этот ответ меня не удовлетворил, так что я с вызовом спросил:
– Говоришь, ты испытываешь это постоянно. А, к примеру, сейчас?
Он без заминки ответил:
– Да, и сейчас. Говоря с тобой, я ощущаю нашу включенность во вселенную. Я не только воспринимаю нас как малых отдельных членов овладевающего разумом вида этой планеты в окружении плодотворного космоса галактик, но и постоянно, хотя и смутно, ощущаю свою глубинную идентичность с тобой и всеми личностями, нашу связь через подспудную суть всего живого. Это достаточно определенно?
Я мало что понял из его слов, но тщательно записал наш разговор, а Виктор впоследствии выверил записи.
Он снова углубился в молчание, но я растормошил его вопросами, как все это соотносится с политикой.
– Ну, – объяснил он, – связь нерадостная. Предполагая необходимость политического действия, как не утопить его в горечи? Точно не методом коммунистов – жертвовать всем ради сиюминутного политического выигрыша. С другой стороны, и мистики не умиротворят «абсолюта», удаляя лучших людей с поля политической деятельности. Политические деятели сами должны найти способ, как оставаться верными духу. Но возможно ли это? Политика требует всего человека целиком. Больше того, пока массы таковы, каковы они есть, политический лидер такого рода никогда не получит власти. Сами массы пребывают на слишком низком уровне восприятия, чтобы глубоко и постоянно заботиться о духе. Между тем революция, коренные социальные перемены все более назревают. Одна надежда – что лидеры и массы окажутся чуть более чуткими к духу, чем оказывались в прошлом. Право, перед нами дилемма. Истинная революция невозможна без общего подъема духовного сознания; но лишь революция уничтожит те условия, которые приковывают внимание людей к индивидуалистичной жажде власти или стадным инстинктам.
Он еще помолчал, но вскоре продолжил:
– И еще одно, последнее, касающееся меня лично. – Я заметил, как он поймал взгляд Мэгги. – Я теперь вижу, что, во всяком случае для меня, нет легких путей, не существует особой техники, которая укрепила бы меня против Чурбана. Пока я справляюсь с ним в основном силами Мэгги, которые сродни магии или, может быть, молитве. Моих природных сил и восприимчивости к духу уже не хватает. Юношеская чувствительность, наверно, уже не вернется ко мне. Поэтому мне придется возместить ее утрату более серьезным и постоянным вниманием к объективному видению духа, отличающему меня от Чурбана. Вот и конец моей второй лекции.
Он протянул Мэгги пустую чашку, прося подлить чая.
Больше до моего отъезда на следующее утро ничего особенного не случилось. Я надеялся еще повидать Смитов до отъезда в Индию, но устроить встречу не удалось. В общем, у меня сложилось впечатление, что Виктор, несмотря на неустойчивое психологическое состояние, был очень надежно устроен и стоял на пороге блестящей карьеры.
В Индии я иногда получал от Виктора письма с мелкими новостями о работе, статьях, которые он писал, книге, которую надеялся закончить, о новых знакомых. Затем пришло сообщение, что пара вступила в законный брак, и известие, что Мэгги родила сына и что оба здоровы. После этого письма становились все реже, и много места в них занимал ребенок. Очевидно, Виктор очень серьезно отнесся к своему отцовству. В одном его письме говорилось: «Детям, конечно, следует позволить развиваться на свой лад и учиться на собственном опыте, но каждый старается, чтобы они не повторяли его ошибок. При этом каждый допускает другие ошибки, так что у ребенка возникает свой набор проблем».
Заканчивая отчет об этом периоде жизни Виктора, стоит упомянуть обстоятельство, о котором я узнал только после возвращения в Англию. В начале их семейной жизни Мэгги серьезно беспокоилась, как бы вечный интерес Виктора к молодым женщинам рано или поздно не привел к разрушительным осложнениям. Виктор заверял, что его неискоренимая привычка влюбляться в каждую привлекательную для него девушку не уменьшит его чувств к Мэгги. Однако та, естественно, не знала покоя и, несмотря на свои современные взгляды, ревновала Виктора. Ее терзал страх, что один из этих легких романов вырастет в серьезную привязанность. Их причину она искала в каком-то своем недостатке. Видимо, Мэгги считала, что она не удовлетворяет мужа. Виктор с жаром опровергал это подозрение. Он говорил (со слов Мэгги): «Для меня ты дороже всех и всегда будешь дражайшей, лучшей из всех возможных супруг. Но, черт побери, не могу же я закрыть глаза на других женщин! И тебе незачем закрывать глаза на мужчин. Конечно, конечно, моногамия, одна связь на всю жизнь – единственный путь к полной любви, но как ты не видишь, не чувствуешь: если моногамия исключает другие увлечения, если она обращается… ну, в монашество, она лишит любовь всякой полноты. К тому же, – продолжал он, перекроив известную цитату, – тебя любить бы я не мог так сильно, когда б превыше не любил я их!»
Честность требует признать, что мне поведение Виктора в этом вопросе представлялось довольно бессердечным и безответственным. Даже если он сознавал нерушимость своей связи с Мэгги, у той были все причины для отчаяния, а с его стороны, конечно, было жестоко и эгоистично заставить ее так страдать. Когда я сказал об этом Виктору, тот с жаром ответил, что ради них обоих он должен оправдывать эти случайные любови. Ради себя, потому что они оживляли его (так он выразился) духовно, давая силы работать, и даже делали глубже его любовь к жене. А ради Мэгги, потому что только через такой опыт (уверял он), пусть и болезненный, она могла по-настоящему узнать его, себя и любовь.
Ну, мне это казалось натяжкой. Однако я воздержался от осуждения. Я не питал иллюзий относительно совершенства Виктора даже в самом светлом его состоянии; но как часто он показывал себя много чувствительнее, чем моя обыкновенная личность! Что до Мэгги, она теперь полностью оправдывает поведение Виктора. Впрочем, она всегда слишком легко его прощала.