Бежать контр-адмирал Зимина не могла. Тем не менее она бежала.
Раненая нога взрывалась болью на каждом толчке; манжета «ратника» держала бедро мёртвой хваткой, сервоприводы честно забирали свою долю веса, но всей их честности сейчас не хватило бы и на быстрый шаг. Хватало другого — маленькой ладони, сомкнувшейся на её бронированной перчатке. Ладонь тянула вперёд ровно и неумолимо, и Настасья Николаевна подчинялась этой тяге, потому что спорить с ней было так же осмысленно, как спорить с гравитацией.
Иван бежал на полшага впереди и вёл её по коридорам её собственного флагмана с уверенностью человека, прожившего на «Елизавете» всю жизнь.
— Один поворот, Настасья Николаевна, — сказал он, не сбив дыхания. — Потом прямой участок и рубка. Дышите в такт шагам.
— Государь, я обязана…
— Вы обязаны добежать, — мягко перебил мальчик. — Остальные ваши обязанности подождут за поворотом.
Сзади, из коридора, который они только что покинули, доходили звуки, и звукам этим она не могла подобрать уставного названия. Стрельбу Зимина узнавала — рваные, захлёбывающиеся очереди, слишком длинные, чтобы быть прицельными. Но между очередями жило что-то ещё: короткие, сухие, пугающе негромкие удары, словно рядом ломали твёрдое о твёрдое, и после каждого такого удара очередей становилось на одну меньше.
Она начала оборачиваться. Ладонь на перчатке чуть дожала — не больно, но исчерпывающе.
— Не оглядывайтесь, — попросил Иван. — Там всё идёт по плану.
По плану? Сотни стволов против двоих — это «по плану». Возражение она проглотила вместе с очередным вдохом: воздуха на споры не осталось, нога уже торговалась за каждый шаг, предлагая упасть прямо здесь, и предложение с каждым поворотом делалось всё убедительнее.
— Рубка, это Зимина, — выдохнула она в канал, экономя слова, как патроны. — Идём к вам. Я и государь. Следом — сопровождение государя, двое. Тамбур открыть по моему сигналу. Огонь без команды не открывать.
— Приняли, — отозвался командир второго взвода, и по одному этому слову было слышно, сколько вопросов он сейчас не задал.
Хороший взвод. Вопросы там умели откладывать до конца боя — качество, которое не значится ни в одном уставе, но стоит дороже половины его статей.
— А ваши… сопровождающие? — спросила она у мальчика, стараясь, чтобы вопрос звучал по-деловому.
— Догонят, — ответил Иван без тени сомнения. — Они не умеют опаздывать. Их так собирали.
Позже, восстанавливая эти минуты, Настасья Николаевна споткнётся памятью об одну деталь и замрёт над ней, забыв про доклады. Он ведь её поднял. Не подхватил под локоть, не помог встать — поднял: было мгновение невесомости, когда палуба ушла вниз, а собственные ноги ещё не получили никакого приказа. В ней вместе с «ратником» — под двести килограммов. Восьмилетний ребёнок вздёрнул этот вес с палубы одной рукой, походя, не замедлившись, как поднимают оброненную фуражку. Деталь потянет за собой остальные — голову, ушедшую от пули коротким невозможным движением; одинаковые, чересчур правильные лица сопровождающих, — но это случится позже. Сейчас думать было нечем: всё, что в ней оставалось, уходило на бег.
— Поворот, — предупредил Иван и, не отпуская руки, срезал угол по короткой дуге, мягко погасив её инерцию, будто заранее просчитал и её вес, и её хромоту.
Прямой участок встретил их тишиной нетронутого корабля: аварийное освещение, задраенные каюты, ни души — все, кто мог держать оружие, остались позади, у баррикад. Впереди тяжёлая плита тамбура уже ползла в сторону: их видели и ждали. Настасья Николаевна успела подумать, что ни одна открытая дверь за всю её службу не выглядела таким безоговорочным счастьем, — и устыдилась этой мысли куда меньше, чем ожидала.
За спиной, далеко, коридор всё ещё стрелял…
…А в том коридоре, позади, в эту самую минуту начиналась жатва.
Вице-адмирала Суровцева спасло чудо, и у чуда были имя, звание и семь лет совместной службы.
Когда обе машины пошли вперёд без разгона, так, что место, где они стояли, опустело раньше, чем глаз согласился это признать, Валериан Николаевич, только что поднявшийся с палубы, находился в первых рядах — ближе всех к мальчику и его железным нянькам… Этой секунды растерянности хватило бы, чтобы остаться там навсегда.
Майор Каверин, единственный, кто сегодня промахнулся впервые за карьеру, ещё не вернул себе лица. Лицо, серое, с остановившимися глазами, жило на две секунды в прошлом — там, где пуля с двадцати шагов уходит мимо цели. Но руки жили в настоящем. Руки служили этому этому командующему — и сработали сами: сгребли вице-адмирала с пола за ворот «ратника», как сгребают вещмешок, и зашвырнули назад, вглубь построения, за спины опешившей первой шеренги.
А сам Каверин шагнул на освободившееся место.
Суровцев влетел спиной в чужие наплечники; его подхватили, удержали, стиснули с боков. Из глубины строя, поверх плеч и стволов, он увидел всё, что произошло дальше, — и досмотрел до конца: отводить глаза от гибели своих людей он не позволял себе никогда.
Каверин встретил машину по всем правилам: уклон корпусом, ствол наперерез, упор в заднюю ногу. Правила писались для боя с человеком. Алекс прошёл сквозь них, как проходят сквозь нарисованную дверь: принял ствол ладонью, убрал с дороги вместе с человеком, шагнул внутрь стойки и коротко свернул майору голову. Шейные пластины «ратника», композит, державший осколки, сложились с сухим треском; то, что хрустнуло под ними, бронёй уже не было. Командир спецназа пал к ногам робота, не выпустив винтовки, и робот перешагнул через него, даже не взглянув.
Дальше началось то, чему Валериан Николаевич за всю свою службу не видел даже подобия.
Двести человек в тяжёлой броне, ветераны абордажей, в том числе его личная — лучшая штурмовая рота космофлота первого министра — и две машины, вошедшие в эту массу, как входит коса в высокую траву. Плотность, которая несколько минут назад проламывала эскалаторные баррикады, обернулась против самих штурмовиков: в такой тесноте не существовало ни секторов, ни дистанций, ни манёвра — ничего из того, из чего состоит бой. Машины дрались там, где гуще. Гущу они выбирали намеренно.
Они не отвечали на происходящее — они читали его на несколько ходов вперёд. Каждый удар был заготовкой: этот ломается вниз — значит, сосед шарахнется вправо — значит, через полтакта откроется третий; и третий открывался, и его уже ждали. Удар в колено — и падающего доворачивали точно под очередь его же товарища. Перехват чужой винтовки за цевьё — не отнимать, зачем отнимать, — дожать палец хозяина на спуске и повести ствол по короткой дуге: трое легли от очереди, которую формально выпустил их однополчанин. Кто-то догадался закрыться щитом — нимидийская сталь держала гранатомётные выстрелы. Машина спорить со сталью не стала: взялась за кромку и повернула щит вместе с хозяином, развернув его спину под соседние стволы. Бросок через бедро — и центнер брони летел в переборку, снося по пути двоих. Хват за наплечник — и захваченный уже разворачивался живым заслоном навстречу стрелку, который успел поймать машину в прицел; стрелок вскидывал ствол к подволоку, спасая своего, и этим открывался сам.
Одна из машин выстрелила единственный раз за весь бой — из перехваченной винтовки, от бедра, назад, не оборачиваясь, и гранатомётчик, попытавшийся поднять трубу над свалкой, сел на палубу с пробитым плечом. Труба откатилась. Больше её не поднимал никто.
— Рассыпаться! — ревел Суровцев в общий канал, выдираясь из рук, которые всё ещё держали его. — Освободить сектора! Внутрь свалки не стрелять!
Строй пытался. Честно пытался: задние пятились, освобождая пространство, фланги выгибались, нащупывая линию огня, кто-то из взводных собирал вокруг себя подобие каре. Машины не позволяли. Они смещались вместе с гущей, как водоворот смещается вместе с рекой, и между ними и любым стрелком в любую секунду оказывались свои. Кто-то не выдержал, дал очередь навскидку — и очередь нашла чужую спину в броне.
— Своих! Своих кладёшь! — сорванно закричали в канале.
Немолодой штурмовик рядом с Суровцевым — из тех, кто пережил не один абордаж и считал, что видел всё, держал эту кучу мала на прицеле и вполголоса, сам того не замечая, читал молитву вперемешку с руганью. Ни то ни другое не помогало: цели не было. Была рябь в глазах — и хруст.
Хуже всего был именно звук. Бой звучит выстрелами, командами, лязгом. Это звучало иначе: короткий сухой хруст, выдох, падение тяжёлого тела — и снова хруст, ритмичный, неторопливый, как работа в поле. Машины молчали. За них говорил результат.
Понимание пришло к вице-адмиралу Суровцеву на исходе первой минуты, и оно оказалось оскорбительнее всего, что он видел. Машины не побеждали. Победить двести стволов не могли даже они — да они не пытались, ни разу, ни на одном такте своей страшной работы. Ни одна не рвалась к нему, командующему. Ни одна не пробивалась к выходам. Они собирали свой урожай и смысл этой жатвы был не в убитых. Смысл был во времени. Каждая секунда этого хаоса была секундой, в которую штурмовики не преследовали двоих беглецов.
Он рванулся взглядом к дальнему концу коридора, туда, где уходил проход к рубке. Успел поймать: на повороте мелькнул парадный мундир, крохотный и аккуратный, рядом качнулся тёмный силуэт в «ратнике» — и оба скрылись за углом.
И тут же машины смерти вышли из боя.
Обе разом, в одно движение, не завершив начатого замаха, бой интересовал их ровно до этой секунды и ни мгновением дольше. Они уходили вдоль переборок скользящими смещениями, от которых прицелы опаздывали на полкорпуса; вслед хлестали очереди — теперь, на чистой дистанции, стрелять наконец стало можно, и очереди находили переборки, светильники, комингсы. Всё, кроме двух серых теней. У поворота тени на миг сложились в человеческие фигуры и сгинули в сторону рубки, вслед за теми, кого стерегли, как сгинули бы призраки, если бы призраки существовали.
Коридор остался стоять — и считать.
Суровцев считал сам, глазами, медленно, никому в эту минуту не доверяя. К тем, кого разорвали направленные гранаты, добавилось ещё около трёх десятков: убитые лежали неподвижно, тяжёло раненые ворочались под руками санитаров. Хронометр в углу забрала показывал, что от первого движения машин до последнего прошло чуть больше двух минут. Рота, взявшая сегодня неприступную палубу, потеряла за эти минуты больше, чем за весь штурм линкора, и не уничтожила в ответ никого. Вице-адмирал поймал себя на том, что подбирает слово для рапорта, — и не нашёл нужного. Рапорты пишут о бое. Как такового боя здесь не было. Это было избиением.
Валериан Николаевич стоял посреди своих людей, среди стонов и работающих санитаров, и чувствовал, как лицо под забралом живёт само, без его участия. Ошалелость ещё держалась в глазах — так держится в них вспышка, если смотрел на неё в упор. Но снизу, из-под неё, уже поднималось другое, тяжёлое и цельное, и это другое по капле выдавливало из взгляда всё лишнее.
Его не победили. Его использовали. Вежливый разговор мальчишки о том, что проигрывать надо уметь; красивые фразы, годные для печати; маленькие начищенные ботинки, шаг за шагом сокращающие дистанцию, — всё это было спектаклем, расписанным заранее, и в этом спектакле ему, вице-адмиралу, командующему космофлотом, отвели роль публики. Голова, ушедшая от пули Каверина коротким нечеловеческим движением. Двое сопровождающих с одинаковыми, чересчур правильными лицами. И третий — маленький, спокойный среди крови, сильный не по-детски и точный не по-людски. Мысль, которую сейчас думал Суровцев, не имела уставной формулировки, и человеческого в ней с каждым словом оставалось всё меньше.
Кулаки сжались сами; перчатки отозвались скрипом.
— Ваши приказания, господин вице-адмирал? — раздался за спиной голос одного из взводных.
Валериан посмотрел туда, где за поворотом скрылись те, кто его использовал, и голос его был ровным — той ровностью, которая страшнее крика.
— Зачистить рубку. Всех, кто внутри.
Пауза продлилась один вдох.
— Людей — и похожих на них.