К книге
Высота памяти 2. Чертеж и порохГлава 4 «Чужой полк»
13%
Глава 4 «Чужой полк»
4

Ручка пошла тяжело с первого движения.

Я знал по бумаге, что ЛаГГ тяжелее Яка, — знал так, как знают чужой рост: цифра есть, а что с ней делать, непонятно. На взлёте разница ещё не чувствовалась. Она пришла на наборе, когда я привычно потянул на себя, чтобы встать выше ведущего, и машина отозвалась счётом: она посчитала полные баки, посчитала мою руку, посчитала всё, что у неё было под капотом, — и по этому счёту выходило, что превышения у меня сегодня не будет.

Машину мне дали не новую и не свою: педали в ней стояли под чужой рост, и я подгонял их в темноте, при фонаре, а внутри на левом борту, у самой кромки приборной доски, был процарапан гвоздём короткий счёт — четыре палочки и пятая поперёк, — и техник, когда я спросил, ответил только, что лётчик тот в полку с ноября не значится, и отвернулся к капоту.

Я попробовал второй раз, положе, длинным доворотом, чтобы взять высоту временем.

Хвост ведущего пополз вверх по козырьку. На палец. Потом ещё на палец.

Ведущим шёл старший сержант Тюрин, о котором я к тому времени знал только фамилию. Он взял курс, не оглядываясь, и головы больше не повернул — не из пренебрежения: он вёл, а смотреть назад полагалось мне.

Внизу шла дорога, и по дороге двигались.

Двигались на запад — колонна саней, между ними две полуторки, дальше разрыв километра в полтора и снова сани, и всё это ползло по единственной укатанной колее между двумя стенами снега, и свернуть с этой колеи было некуда ни вправо, ни влево. Прикрывать нам полагалось эту колею.

С высоты она читалась одной серой ниткой на белом, тянувшейся от края леса до края леса без единого ответвления, и всякий, кто хоть раз смотрел на такую нитку сверху, понимает про неё то же, что понимал и немец: по ней нельзя разъехаться, с неё нельзя сойти, и всё, что по ней идёт, идёт с одной скоростью — со скоростью самой медленной подводы.

Мы отходили тридцать пять минут по маршруту и вернулись, никого не встретив.

За тридцать пять минут я четыре раза попробовал занять место, которое сам же и прописал в четырёх страницах, и четыре раза не занял: два раза не хватило времени, два раза — терпения ведущего, который на наборе шёл так, как удобно ему.

Я шёл сзади и чуть ниже — там, где меня самого зимой поправил бы любой.

Всю дорогу обратно я перебирал одно и то же: моя четырёхстраничная запись говорила про место в паре так, будто место существует само по себе, отдельно от того, кто и на чём его занимает, — и говорила так по единственной причине, о которой я до этого утра ни разу не подумал: за семь месяцев я не летал ни на чём, кроме своего, сначала на И-16, потом на Яке, и всё, что я вывел, я вывел внутри одной кабины и одного запаса высоты.

Показать я не мог. Мне запретили, и я не показал.

Капитана Зотова я увидел, когда мы уже сели.

Он стоял у крайней стоянки без шапки и разговаривал с техником над раскрытым капотом, где что-то было снято и лежало на разостланном брезенте отдельными кусками.

— Соколов? — Он не подал руки. — Бумагу вашу читал. Дважды.

— Что скажете, товарищ капитан?

— Скажу, что мне прислали бумагу и человека к ней. Бумагу я приткну. Человека куда?

Он не хамил. У него не было ни одного свободного места, куда меня можно было поставить, и он про это и говорил.

— Тюрин Алексей! — крикнул он в сторону землянки.

Тюрин вышел, застёгиваясь на ходу.

— Возьми. — Зотов сунул ему лист. — Прочитаешь у себя в звене сегодня после ужина. Вслух.

— Есть прочитать.

— Всё. — Зотов повернулся ко мне. — Вот вам подготовка.

— Разрешите провести разбор со звеном. Час.

— Часа нет.

— Полчаса.

— И получаса нет. — Он наконец посмотрел мне в лицо. — У меня на две эскадрильи девять исправных. Позавчера было двенадцать. Две вчера: одну сложили на посадке, вторая не вернулась. Третья вон, — он показал подбородком на брезент, — с воскресенья стоит и раньше четверга не встанет. Вы у меня отнимете полчаса — я вам их дам, а завтра эти полчаса кто-нибудь отработает своей спиной. Я не про вас плохо думаю. Я считаю.

Считал он вслух и точно, и возразить было нечем.

Двух вчерашних он назвал сам, не дожидаясь вопроса: Пахомов Илья и Сергеев Николай. Всех своих он звал по фамилии вместе с именем, всегда и при всех.

Три части к двадцатому я закрыл, и лучше бы не закрывал.

В первой меня выслушали и посадили в угол за печкой. Левшин позвонил, как обещал, и по тому, как со мной говорили, было понятно, что звонок помнят и что дальше звонка дело не двинется.

Во второй вышло ровно то, что он и предсказал: пустили и ничего не показали.

Дали два дня и одного лётчика, самого молодого, из тех, кого только вводят. Полётов за эти два дня не случилось: сперва не было погоды, потом не было бензина, потом погода стала, а лётчик оказался занят на перегоне, и сообщили мне об этом после обеда, когда день уже кончился. Ни одному из трёх объяснений я не поверил и посейчас не скажу, врали мне или нет: бензина у них действительно не было, я видел пустые бочки у капонира, — но бочки я увидел уже после того, как решил, что мне врут, и это, если разбираться честно, тоже проверка, и я её не прошёл.

На второй вечер начальник штаба сам принёс мне ужин в класс, где я сидел с бумагой, поставил миску на угол стола и сказал одну вещь, за которую я на него зла не держу:

— Вы не сердитесь. У нас в декабре двое проверяющих было. Первый уехал и написал, второй уехал и не написал. Второго мы помним лучше.

В третьей командир вышел ко мне сам, продержал разговор двадцать минут и был внимательнее всех троих. Он спросил, что было в первых двух, и спросил не из вежливости: у него на столе лежала копия моего донесения по первой части, пришедшая туда раньше меня и, судя по загибам, прочитанная дважды.

— Тут у вас написано, что они делают по строке и ничего не прибавляют, — сказал он. — А чего вы, собственно, хотели? За прибавленное отвечать им. Строка чья? Ваша. Вот вы и отвечайте.

Возразить на это было нечем, и я не возразил.

А вышло у всех троих одно и то же, до запятой, как три копии одной ведомости: люди слушали, соглашались и делали строго по строке, ничего к ней не прибавляя и ничего из неё не убирая. Разница между этими тремя частями была только в вежливости.

Тюрин прочёл вслух после ужина. Я стоял у двери и слушал.

Он прочёл ровно, ничего не переставив, и в конце сказал своим: «Понятно?» — и трое ответили, что понятно.

Разбора не было. Вопросов не было. Всё заняло минуты полторы.

* * *

За четыре дня до этого Зотов при мне отказал в вылете собственному ведомому.

Машина была исправна, погода была, задача была. Отказал он по человеку: тот накануне отработал три вылета подряд и с третьего пришёл с ошибкой на посадке, которую сам не заметил.

Тюрин, стоявший рядом, сказал вполголоса, что у них так бывает.

— Часто?

— Раза три в месяц. — Тюрин подумал. — Может, четыре.

Три-четыре раза в месяц командир эскадрильи снимает человека с вылета по признаку, которого нет ни в одной бумаге и который он не может назвать словами.

Я попросил Зотова назвать.

Он назвал: человек начинает выруливать раньше, чем закончил осматриваться.

— Это в бумагу можно?

— В бумагу можно всё, — сказал Зотов. — Вопрос, что с ней потом делать. Я вам его снял, а завтра мне за него отвечать перед полком: у меня недолёт.

Тревогу дали пятого февраля, в начале одиннадцатого.

Позвонили с поста. Дежурный выскочил из землянки и заорал одно слово. Дальше говорить было некогда.

Мы бежали к машинам врассыпную, каждый к своей. Снег держал плохо, ноги проваливались на третьем шаге. Я бежал последним: моя стоянка была крайняя.

Задачу мне дали на бегу и в три слова: дорога, на запад, за Тюриным.

Техник уже сдёрнул чехол и стоял у крыла с колодками в руках.

— Прогрета?

— Грел в девятом! Пойдёт!

Я влез, не застёгиваясь. Ремни защёлкнул со второго движения. Правую перчатку уронил на снег и поднимать не стал.

Взлетали парами. Тюрин первый, я за ним. Полоса пошла под крыло длинно, слишком длинно, и оторвались мы у самого перелеска.

Курс — на запад, вдоль дороги.

Набирали медленно. Я тянул. Хвост Тюрина стоял выше моего козырька и опускаться не собирался.

Впереди над дорогой висела снежная взвесь — та, что поднимается над колеёй, когда по ней идут.

Слева и ниже шла вторая пара. Третьей не было: третья не поднялась.

* * *

Их было двое, пришли они с юга, от солнца, и высота у них была наша.

Я увидел их поздно, Тюрин не увидел вовсе.

Полтора километра, идут ровно.

Голая рука на ручке уже не гнулась как надо.

Я начал класть машину набок — покачать, показать — и остановил.

Мне это запретили в третий раз за месяц, и в третий раз я послушался.

Дальше секунд десять шло вот так: я держал ручку и считал, сколько им осталось до колеи, и знал, что успел бы, и не двигал крылом, потому что за это в чужом полку бьют, а бумага, которую я привёз, стоит ровно столько, сколько она стоит без меня.

Тюрин довернул сам, и довернул поздно.

Мы разошлись: он влево, я вправо.

Делал он всё по строке — держал место, смотрел назад, — и строка была моя.

Первый прошёл над дорогой и дал одну короткую очередь; звук достал даже сквозь мотор, сухо, как рвут холст.

Сани встали, лошадь легла на бок.

Второй шёл следом, чуть выше. Я довернул, ручка была тяжёлая, восемьсот метров — не дотягиваю.

Он ушёл вверх, и ушёл легко.

Вторая пара опоздала на разворот. Они болтались низом и не успевали набрать.

Пока разворачивались, всё кончилось.

Оба собрались справа и вверху, постояли там секунд десять, посмотрели и ушли на запад.

Мы ходили над дорогой ещё двадцать минут, и было пусто.

Внизу горела полуторка. Возчик бил лошадь варежкой по морде — поднять. Лошадь не поднималась.

Пришли все. У Тюрина в правой плоскости нашли две пробоины, ближе к концу, и когда он их получил, не знал ни он, ни я.

Никого не сбили, никого не потеряли.

Дорога была прикрыта наполовину.

* * *

Разбор в чужом полку ведут так же, как в своём, только тебя на нём никто не знает.

Зотов сел на нары, положил планшет на колено и молчал первые полторы минуты, считая: сколько машин, сколько времени, сколько до темноты и хватит ли на завтра того, что осталось. Потом он спросил Тюрина, откуда пришли, и Тюрин ответил верно; спросил, кто должен был увидеть первым, и Тюрин, не поднимая глаз, сказал, что он.

— Я смотрел, товарищ капитан. — Тюрин всё-таки оторвался от бумаги. — Я смотрел, куда написано.

Зотов повернулся ко мне и спросил, что скажет прикомандированный, и в землянке стало слышно печку.

Я вынул тетрадь в четверть листа и прочёл то, что записал на земле, ещё не сняв шлема.

— Первое. Памятка, по которой сегодня работала пара, выведена на Як-1, и в ней этого не написано. На Яке ведомый занимает место сзади и выше, потому что у него есть чем это место держать. На вашей машине, с полной заправкой, при ведущем, который набирает по себе, ведомый его не держит. Я сегодня четыре раза не занял своего же места. Гость бы этого не заметил. Автор заметил.

Зотов не перебил.

— Второе. Пара разошлась правильно по строке и неправильно по делу: Тюрин ушёл влево, я вправо, и оба мы были по строке правы, потому что в шести строках не сказано, кто уходит первым и в какую сторону, когда идут с одной стороны и на одной высоте. Это не ошибка Тюрина. Это дыра в бумаге.

— Третье, — сказал я и остановился, потому что третье было хуже первых двух. — Третье. Я видел их раньше него на несколько секунд и не показал. Мне запрещено, и я выполнил запрет. Один заход по колее — это цена того, что я выполнил запрет, и я поставлю её первой строкой, выше первых двух.

Тюрин смотрел на меня, и я в первый раз за три недели пожалел, что вообще приехал в этот полк: человеку двадцати с небольшим лет только что при командире объяснили, что он выполнил бумагу правильно и всё равно вышло плохо, и объяснил это тот, кто бумагу написал, — а поправить теперь ничего было нельзя ни ему, ни мне.

Зотов смотрел тоже.

— Вы это в донесение так и напишете?

— Так и напишу.

— Сначала своё, потом наше.

— Своё первым. Иначе никто не поверит второму.

Он положил планшет рядом с собой на нары и потёр лоб раскрытой ладонью снизу вверх, как трут, когда не спали двое суток и знают, что не будут спать третьи.

— Ладно, — сказал Зотов. — Тогда так. Завтра иду я, ведущим, ведомым мне Тюрин Алексей, а вы третьим и смотрите. И условие я вам сейчас продиктую, а вы его впишете, если оно на моих машинах подтвердится.

Он подождал, пока я достану карандаш.

— Ведомый держит хвост ведущего, пока держит высоту. На моих машинах с полной заправкой он её не держит. Значит, режим набора ведущий назначает по ведомому, и назначает вслух, на земле, до вылета. Пишите: «набор — по слабейшему».

— Товарищ капитан, вы можете просто отдать это звену. Как памятку.

— Могу. — Зотов встал и подобрал планшет. — Мне же надо, чтобы оно летало, а не читалось. Значит, полечу я. И если на моих машинах оно не встанет, я вам это скажу так же вслух и при тех же людях, при которых вы сейчас сказали своё третье.

Он дошёл до двери и остановился.

— И вот что. Автор был бы кстати месяца два назад. Теперь, после вчерашнего, мне автор не нужен.

Я записал условие дословно, при нём, и подписал его фамилией Зотова, а не своей.

Тюрин догнал меня уже на улице, у самой землянки, и стоял, переминаясь, а папиросу так и не достал.

— Товарищ младший лейтенант. А если бы вы показали?

— Он бы отвернул раньше. Может быть.

— Тогда почему?

Ответить коротко я не мог, а длинно не имел права, и вышло у меня самое плохое из возможного — правда без объяснения: потому что если бы я показал, то завтра, когда меня здесь не будет, ты бы снова смотрел, куда написано. Тюрин выслушал, кивнул, сказал «понял» и ушёл, и я до сих пор не знаю, что он понял.

Донесение я писал ночью, на нарах, подложив планшет, и первую строку переписал четыре раза.

Строка была про меня, и написать её надо было так, чтобы читающий не смог ни пропустить её, ни зацепиться за неё. «Не показал» — мало: не показал по запрету, запрет законный. «Выполнил запрет» — тоже мало: выходит, что я запретом оправдываюсь. В четвёртый раз получилось так: видел раньше ведущего на несколько секунд, не передал и не показал, потому что не имел права; считаю, что цена запрета в этом случае — один заход противника по колее.

Слова «считаю» в моих листах до того не стояло ни разу, и вписал я его с тем неприятным чувством, с каким расписываешься за чужие деньги.

Вписал, оставил и полночи потом думал, что зря. К утру решил, что не зря: всё прочее в донесении можно проверить руками, а это нельзя, и пусть будет видно, где кончается проверяемое и начинается моё мнение. Спрятал бы это — спрятал бы заодно и всё остальное.

Донесение ушло седьмого. Бумага пришла двенадцатого, подписанная восьмым, и не давала мне ничего и ничего не отнимала: управление ВВС фронта сохраняло прикомандирование младшего лейтенанта Соколова при группе офицеров Генерального штаба для сбора и проверки боевого опыта в частях фронта, без права отдачи распоряжений их личному составу, до особого распоряжения.

Ни звания. Ни должности. Ни своего полка.

Я прочёл этот лист трижды, и на третий раз он сказал то, что говорил с самого начала: меня оставили за метод, который не сработал, — и только потому, что я написал о нём раньше, чем это написали про меня.

В тот же день догнало письмо от матери — треугольник, отправленный в декабре, с двумя зачёркнутыми строками и одной дописанной чужой рукой. Мать писала про снег, про то, что младшая болела и выправилась, и спрашивала, куда теперь писать. Адрес старого полка был больше не мой, штабной — тоже не мой, этой части я не принадлежал вовсе; я написал ей адрес школы, зная, что к тому времени, когда письмо туда придёт, меня в ней, скорее всего, не будет.

Внизу казённого листа Левшин приписал от руки три слова:

«Условие Зотова — проверить».

Предыдущая главаГлава 4 из 31Следующая глава