К книге
Высота памяти 2. Чертеж и порохГлава 27 «Узел»
87%
Глава 27 «Узел»
27

Девятого нам дали другие ориентиры.

Прежние держались с пятого: роща углом и мост. Новые лежали правее и дальше. И возвращаться от них полагалось с юга, а не с юго-запада, как ходили всю неделю.

Гришин на вопрос ответил одной фразой: где приказано, там и ходим. Второй раз не спросил никто.

Аттестат мой лежал в штабе дивизии, довольствие шло по нему же, и всё это работало ровно до той минуты, когда что-нибудь надо было решить.

За неделю таких минут случилось три.

Первый раз — когда понадобилась машина, чтобы съездить на соседнюю площадку за нашей севшей: машину дают по заявке, заявку подписывает начальник штаба, а прикомандированный заявок не подаёт. Съездил Лунин.

Второй — когда я попросил у писаря копию суточного донесения: копия положена тому, кто в списке, а меня в списке не было. Донесение мне читал вслух Гришин, из своих рук, и это заняло у него четыре минуты, которых у него не было.

Третий — на третьи сутки, когда я не смог получить обед, потому что талоны выписывали по эскадрильям.

Всё три раза дело решилось за минуту и решилось потому, что люди вокруг были нормальные.

И все три раза я записывал себе не то, как решилось, а то, сколько это заняло у тех, кто решал.

Числился я в полку прикомандированным. Должности, которая давалась бы приказом, на этой площадке у меня не имелось.

Исправных с утра было одиннадцать: десять с вечера и одна, поднятая Луниным за ночь. Про неё он сказал, что она полетит. А он за неё не отвечает.

К восьми на площадке стало жарко. К девяти пыль поднималась от шага.

Оружейники работали в одних штанах. Воду держали в тени, под крылом.

Задачу в то утро ставили дважды.

Первый раз в семь — по вчерашнему району, с прежними высотами.

Второй раз в девять — район переменили, высоты оставили.

Между семью и девятью на площадке успели заправиться по первому варианту, потом перезаправиться по второму, и на этом потеряли двадцать минут и одну машину, у которой при второй заправке нашли подтёк.

Никто не ругался. Ругаться было не на кого: и первая задача, и вторая пришли по правильной линии, обе с подписями, и обе были нужны кому-то наверху, кто в семь ещё не знал того, что узнал к девяти.

Я записал это как есть, без вывода.

Вывод напрашивался, и вывод был не мой: между семью и девятью кто-то работал, и работал хорошо, иначе задачу бы не переменили.

Ерохин увёл шестерых в десятом часу. В верхней паре шёл Гуськов, поставленный туда утром и знавший, зачем.

Перед запуском он обошёл машину дважды. Второй раз — уже в шлеме.

Так он делал каждый раз с апреля. За это над ним не смеялись.

Наземная стояла у края рощи, в тени, на двух ящиках. Провод уходил в землянку. Там он путался под ногами у всех.

Рядом стоял складной стул. За четыре дня на него не сел никто.

Место моё было у наземной, рядом с Гришиным. Он держал наушник у левого уха. Второй висел, и в него было слышно мне.

Солнце к этому часу зашло нам за спину. Полоса лежала белая.

Стояли мы так с пятого числа. За эти дни сложилось само собой: он слушал и говорил, я слушал и молчал.

Слова доходили через одно. Голоса — почти все.

Задача была прежняя: держать своих под прикрытием назначенное время и не пускать к ним чужих.

Времени назначили час двадцать. Горючего на час двадцать хватало впритык. Это знали все.

Первые двенадцать минут в эфире было пусто.

Пусто в такие минуты — это не тихо. Это когда говорят не наши.

Потом пошли первые минуты, и шли они обыкновенно.

Потом сделалось ясно, что их там много. Не по докладам — по тому, как быстро люди перестали договаривать фразы.

Потом Клюев сказал, что двое отваливают вниз и вправо.

И тут я узнал это — не понял, не сообразил, не догадался, а узнал сразу и целиком, как узнают за стеной знакомый голос, ещё не разобрав ни слова: Клюев назвал, куда пошли двое, и не назвал, что делает вторая пара, значит, вторая стояла, а пятого вечером я рисовал это на обороте листа, две ладони, уход и возврат, и рисовал так скверно, что пришлось подписывать под каждой словами, — и вот теперь, слушая Клюева, я видел свои же кривые ладони, и рот у меня был открыт, а сказать было нечего, потому что говорить в эфир мне было не положено ни в эту минуту, ни в какую другую.

Я сказал Гришину два слова: не отход.

Он не переспросил и не посмотрел.

Взял микрофон и сказал: не отход, ждите оттуда же.

Пять слов. С моими двумя — семь.

Между тем, что я узнал, и тем, что это ушло в воздух, прошло секунды три.

В шестёрке услышали. Ерохин ответил одним словом.

К этому времени пара уже возвращалась. Тем же путём, каким ушла.

Била она не по Ерохину. По верхней паре.

По той машине, которая в ту минуту смотрела вниз.

В наушнике щёлкнуло. Потом чей-то голос без слов.

Потом Ерохин: «Верхний, вниз».

Поздно.

* * *

Гуськов сказал два слова: «Есть попадание».

Потом восемь секунд не было ничего.

Потом одно слово: «Масло».

Гришин посмотрел на меня, а я смотрел в землю.

Прикрытие Ерохин собрал сам, не спросив ни земли, ни меня, ни Гришина.

Клюева он поставил над Гуськовым, ведомого Гуськова — справа и выше, вторую пару развёл уступом, а себя поставил сзади и ниже.

Шестеро: один битый и пятеро вокруг.

Гуськов тянул прямо и на малых, иначе идти он не мог — радиатор был пробит. На малых манёвра почти нет, а дать больше — заклинит.

Течь была небольшая, иначе бы он не дошёл.

Двадцать две минуты.

Столько он шёл от того места, где его достали, до нашей полосы.

Расстояние потом посчитали по карте: выходило меньше, чем за двадцать две минуты проходит машина.

Значит, он шёл не по прямой. Значит, обходил.

Что он обходил, не спросил никто и никогда.

Считали все, кто был на площадке: техники вышли из капониров, оружейники тоже.

Кто-то начал считать вслух, и на него цыкнули, и дальше считали все, только не вслух.

Двадцать две минуты — это когда каждая четвёртая длиннее прочих.

На седьмой минуте бензозаправщик подогнали второй раз, ближе. Никто не приказывал.

На двенадцатой Лунин ушёл в капонир и вынес оттуда чехол. Зачем чехол — не понял никто, и не спросил никто.

На пятнадцатой Гришин перестал смотреть в небо и стал смотреть на дорогу, откуда возят раненых.

На восемнадцатой стало слышно.

Звук шёл неровно, с провалами, и на каждом провале кто-нибудь у капонира переступал.

Дальше считали про себя.

Тень от крыла ушла на полшага, и я её запомнил.

Бензозаправщик подогнали к краю и мотор не выключили. Старшина принёс носилки и поставил их у пожарной машины, и ему никто не сказал ни слова.

Один раз Лунин произнёс в воздух: «Пусть не форсирует», — и не слышал его никто, кроме нас.

Чужие подходили дважды и всякий раз отворачивали.

Гришин за всё это время не сказал в эфир ничего: один раз поднял руку к микрофону и опустил.

Ерохин на землю тоже не докладывал и доложил, только когда сели, — тремя фразами: первая про Гуськова, вторая про машину, третья про горючее, которого в обрез у всех.

Мотор его достал до нас раньше самой машины: малые обороты слышно издалека и снизу вверх, и звук был чужой, ровный и низкий.

Пожарную выкатили к краю, санитарную поставили рядом, и не понадобились обе.

Санитарную потом ещё час не убирали, на всякий случай; так делали всегда, и всегда это было лишним, кроме тех раз, когда не было.

Сел он жёстко и с первого захода, из-под капота потянуло дымом и горелым маслом, а фонарь снаружи был в масле до половины.

Пожарную откатили обратно тихо, без команды.

Вылез он сам и долго не мог отстегнуться, а вылезши, стоял и держался за кромку, и простоял так с минуту, прежде чем отпустить.

Масло было на нём до локтей: перчатки он снял ещё в воздухе.

Ему принесли воды — не взял. Потом взял и не пил.

Лунин полез смотреть радиатор, смотрел долго и сказал: не сегодня.

Гришин спросил: когда.

— Запасного нет. Пока не привезут.

Машину закатили в дальний капонир, и Гуськов остался без машины: свободной не было, лётчиков в полку третью неделю было больше, чем машин.

Пробоин насчитали три — одну в радиаторе, две в обшивке. Тюрин считал вслух и на третьей замолчал.

В тот вечер он со стоянки не ушёл и просидел у капонира до темноты. Клюев прошёл мимо дважды и не остановился, а на третий раз сел рядом молча.

В лист я записал две строки: первая — что били не по ведущему, вторая — три секунды. Вторую подчеркнул.

Лунин весь вечер провозился у закатанной машины.

Радиатор снял. Унёс в мастерскую.

Ставить взамен было нечего.

Сказал: пусть лежит снятый. Так виднее, чего не хватает.

Вечером Ерохин пришёл ко мне и сел напротив, не спрашивая.

Молчал минуты две.

Потом сказал: «Ты знал».

Я сказал: знал.

— За сколько?

Я сказал: за три секунды до того, как это ушло в эфир.

Он посчитал в уме и вслух счёта не назвал.

Потом спросил: знал ли я это раньше. До девятого.

Я сказал: с пятого вечера.

Записал тогда же. Доклад Гуськова и доклад Клюева.

Лист лежал в столе. Показать было некому.

— Это не оправдание.

— Это и не оправдание. Это как было.

Он встал. У двери остановился.

— Пятого ты видел. Девятого узнал.

— Да.

— А сказать не мог ни разу.

Он не спрашивал. Он проверял вслух, правильно ли понял.

Я подтвердил.

Он вышел и остановился на два шага дальше, чем нужно. Постоял там.

* * *

Десятого летали трижды и никого не потеряли.

Гуськов в тот день ходил по стоянке и был при деле: подавал, держал, носил. К дальнему капониру не подошёл ни разу.

Ерохин после третьего вылета сел на землю у колеса и просидел так, пока его не позвали ужинать. Второй раз за неделю.

Разговор случился одиннадцатого, на стоянке, у закатанной машины Гуськова.

Её накрыли брезентом от солнца, и брезент к полудню жёг руку. Из-под него всё равно пахло маслом, и мухи держались там гуще, чем по всей стоянке.

Стояли впятером: Гришин, Лунин, Ерохин, Клюев и я. Тюрин подошёл позже и остался с краю.

Я пришёл с готовым предложением и предложил очевидное: наблюдателя в верхней паре менять чаще, не держать одного человека там, где противник теперь ищет именно его.

Гришин выслушал до конца и спросил, кем менять.

Я назвал двоих.

— А третьего где возьмёте?

Третьего взять было негде, и я это знал ещё когда шёл сюда.

Я всё-таки договорил: можно чередовать по вылетам, можно ставить наверх того, кто в прошлый раз шёл внизу.

— Можно, — согласился Гришин. — И через два дня они опять запомнят, кого искать. Вы предлагаете поменять человека. Опять.

Он взял с крыла ветошь, вытер руки, которые были чистые, и положил ветошь обратно.

— Менять надо то, кто про что знает.

Я спросил, что это значит.

— Сегодня вниз смотрит один, и все знают кто, — сказал Гришин. — Противник это тоже знает, раз бьёт по нему. Пусть смотрят двое и не в одну минуту. Тогда ему брать надо обоих, а обоих он за один заход не возьмёт.

Я сказал, что тогда нижняя пара получает вдвое больше того, что должна держать в голове.

— Получает.

— И собьётся.

— Собьётся. И всё равно это дешевле того, что вышло девятого.

Клюев, которому это вдвое и держать, возразил.

— Я и одного-то держу через раз.

— Знаю.

— И собьюсь, и не признаюсь, что сбился.

— И это знаю.

Гуськов всё это время стоял у своего капонира, шагах в десяти, и подошёл только теперь: разговор шёл о его машине, и уйти он не мог, а встать со всеми не хотел.

В руке у него была та самая кружка, из которой он позавчера не пил.

Сказал он одно слово, и сказал его мне.

— Меня достали не за то, что я смотрел вниз. Смотрел-то я один.

— А если бы смотрело двое?

— Тогда бы достали одного из двух. — Гуськов подумал. — Только не меня.

Обиды в этом не было, и сам он сказанного, похоже, не оценил.

Гришин оценил.

— Вот и запиши, — сказал он мне. — Слово в слово. И фамилию поставь.

— Фамилий я не ставлю.

— Эту поставишь.

Я поставил.

Фамилию в лист я до того ставил один раз, в Горьком, и ту у меня вычеркнули и заменили номером случая. А эту оставил, и оставил по одной причине: сказавший стоял тут же, при нём и записывали, и он не отказался.

Я хотел ответить и не ответил. Ответить было нечем.

Тюрин с краю сказал, что у него в звене вниз и так смотрят двое, только не говорят про это вслух, и что если велят говорить, будет хуже: начнут ждать друг друга.

Гришин ответил, что ждать друг друга они и так будут, только теперь будут ждать по правилу, а не по привычке.

Записывать в этот раз мне не дали.

— Пиши ты, — сказал Гришин Ерохину. — Тебе с этим ходить.

Ерохин достал огрызок карандаша и писал стоя, на планшете, и писал долго для двух строк.

Рука у меня пошла к своему карандашу сама. Я её остановил.

Вышло у него коряво и понятно:

«Вниз глядят двое, но не в одну минуту. Который глядит — тот и сказал, а другой пока вверх».

Он сам сказал, что коряво, и предложил переписать.

Гришин прочёл дважды и оставил как есть.

Много позже, разбирая свои листы за то лето, я обратил внимание на одну вещь, которой тогда не заметил вовсе: все решения, принятые на той площадке между пятым и одиннадцатым июля, принимались людьми, которые не спали больше четырёх часов в сутки и знали про обстановку меньше, чем знает сегодня любой школьник, открывший книгу, — и глупым не оказалось ни одно.

Ошибки были, и были дорогие, но ошибки эти лежали не там, где я их искал, когда приехал: не в том, что люди чего-то не понимали, а в том, что понимали они каждый своё и не имели ни одной минуты, чтобы сложить понятое вместе.

Складывать было моей работой, и я это делал плохо — не потому, что не умел, а потому, что складывать надо было вечером, а вечером все спали, и будить их ради того, чтобы они мне рассказали то, что и так уже сделали, было нельзя.

— Так, как ты написал, будут повторять твоими словами. Перепишем гладко — станут повторять моими. Мне это не нужно.

Лунин заметил, что если у них так делает один и тот же человек, то и машина у него, скорее всего, одна и та же, и когда-нибудь её опознают.

Гришин сказал, что опознавать будем не мы.

Лунин пожал плечами и ответил, что он и не рвётся: своих десять, и каждая требует.

Потом Ерохин повернулся к Гришину.

— Товарищ майор. Следующий вылет я поведу сам.

Гришин ответил, что он и так ведёт.

— Я поведу и не буду ждать земли.

— Ты и девятого не ждал.

— Девятого я не ждал, потому что не успел. А теперь прошу разрешить не ждать.

Гришин молчал. Лунин перестал греметь железом и молчал тоже.

— Действуйте по обстановке, — сказал Гришин. — Доложишь, когда выйдешь из боя. Отменю — вернёшь.

Ерохин ответил «есть» и не ушёл.

Он повернулся ко мне и сказал вторую вещь, и вторая была не про порядок.

— А вы пойдёте с нами. Наверху. Смотреть.

Я сказал, что мне летать нельзя.

— Знаю.

— Тогда зачем говорите?

— Затем, что девятого вы узнали их первым. А сказал другой.

Гришин смотрел на нас двоих и не перебивал.

Потом велел записать эту просьбу в лист дословно и с фамилией того, кто её высказал.

Я записал.

Он забрал лист и унёс его в штабную землянку сам, чего не делал до этого ни разу.

Через полчаса за мной пришёл посыльный.

В землянке лист читал человек, которого я до того видел на площадке дважды и по имени не знал. Он был в гимнастёрке без ремня, сидел за столом Гришина и читал не спеша, ведя пальцем по строкам, и палец у него на моей записи остановился.

Он спросил три вещи, и все три были про меня: откуда я, кем и на какой срок прикомандирован и почему нахожусь у наземной станции во время боевой работы. Ответы у меня были, и все три были правдой, и на третий он попросил повторить.

Потом спросил четвёртое: моё ли предложение записано в листе. Я сказал, что не моё, и назвал, чьё, — то же самое, что было там написано.

Он записал. Две строки, и вторую — переспросив у меня число. Потом сказал, что понял, и отпустил.

Выйдя, я постоял у входа и подумал, что бумага дошла быстрее, чем я рассчитывал, и не в ту сторону, в какую я про неё думал.

Гришина в землянке не было. Где он был в этот час, я не спросил ни тогда, ни после.

Вечером он сам подошёл ко мне у столовой и сказал одну фразу: лист лежит там, где ему положено лежать, и лежать будет.

Я спросил, надо ли что-нибудь объяснять.

— Объяснять будет кому надо, — сказал он. — Ваше дело — писать, что было.

Я остался стоять у машины Гуськова.

Брезент к вечеру остыл, и мухи с него ушли.

Под брезентом стояла машина без радиатора, и я знал, сколько её тут стоять, и знал, что за это время в полку успеет перемениться ещё что-нибудь, чего мы сегодня не предвидим. Летать мне было нельзя, и я знал, за что мне это, и знал, что это справедливо. А представить себя наверху оказалось легче, чем представить, что я сумею отказаться.

Предыдущая главаГлава 27 из 31Следующая глава