К книге
Высота памяти 2. Чертеж и порохГлава 16 «Девятнадцатое ноября»
52%
Глава 16 «Девятнадцатое ноября»
16

Восемнадцатого с утра сел туман, и к полудню стало ясно, что он не сойдёт.

Он лежал ровно, без движения, и полоса просматривалась на треть; дальний край поля угадывался только по тому, что там кончалась белизна и начиналась другая белизна, чуть темнее. Механики работали в нём с семи часов и к обеду вымокли насквозь, потому что туман был с моросью, и она садилась на металл плёнкой, которую приходилось стирать перед каждой работой; к вечеру у троих из четверых руки были в трещинах, а ветоши на площадке не осталось совсем, и её резали из списанных чехлов, чего в другое время никто бы не позволил.

В четвёртом часу пришёл приказ.

Приказ был короткий и странный: к утру иметь все исправные машины заправленными и снаряжёнными, готовность с рассвета, задач не ставится, из готовности не выводить.

Ни района, ни высоты, ни времени. Зачем — тоже ни строки.

Карцев прочёл его вслух и убрал в планшет.

— Вопросов не будет? — спросил Карцев.

Задавать их было бессмысленно: он знал ровно столько же, сколько мы, и это было видно по тому, как он читал — ровно, без остановок, как читают чужое.

Готовность с рассвета при тумане, который сел утром и не думает расходиться, — вещь бессмысленная сама по себе, и всякий, кто был на аэродроме, это понимает; значит, приказ писали на тот случай, если она переменится, и переменяться ей полагалось завтра. Прочесть это можно было в самом приказе, и, судя по лицам, прочли человека три или четыре, а вслух не сказал никто.

Приказ этот я перечитал четыре раза и на четвёртый стал читать не то, что в нём написано, а то, чего в нём нет.

Не было в нём срока. Не было слова «завтра». Не стояло вообще никаких чисел, кроме даты внизу.

Зато было слово «немедленно», и стояло оно там, где обычно ставят «при первой возможности».

Из этих двух вещей — отсутствия срока и присутствия «немедленно» — я вывел то, что вывел, и оказался прав, и по сей день считаю, что прав оказался случайно: те же два признака я видел в ноябре в приказе, после которого не случилось ничего.

Горелов пришёл в пятом часу и застал меня сидящим на нарах в шапке и в шинели, хотя в землянке было тепло.

— Ты чего сидишь? — спросил Горелов.

— Думаю про приказ, — ответил я.

— Не думай. Пойдём смотреть машины.

Мы начали с крайней машины. Горелов сел в кабину, я встал у открытого лючка, механик — рядом. В тумане за три шага было уже не видно лица, и мы переговаривались как из разных комнат.

— Давай ручку на себя, — приказал Горелов.

Тяга пошла легко. Я дождался крайнего положения и ответил:

— Есть, — ответил я ему из тумана.

— Теперь от себя, — скомандовал Горелов.

Так мы прошли всё управление. Потом Горелов вылез, а механик закрыл лючок и провёл по кромке пальцем. Палец стал мокрым.

— Первая, — сказал Горелов.

— Первая, — подтвердил я.

На второй ручка пошла туже. Горелов сразу отпустил её и позвал механика. Тот наклонился к открытому лючку, потрогал тягу ногтем и сказал, что прихватило.

Лёд был не белый. Он лежал в шарнире прозрачной коркой, и увидели мы его только потому, что под ногтем он треснул.

— Откуда он взялся? — спросил Горелов.

— Лючок оставался открытым.

— Я вижу, что был открыт. Откуда лёд?

Механик вытер ноготь о рукав.

— Морось набилась внутрь.

— Записывай, — сказал Горелов.

— Чего записывать? Видно же.

— Сейчас видно. А когда ручка не пойдёт, видно будет только, что она не пошла.

Горячую воду принесли в чайнике. Механик отогрел тягу и шарнир, а потом мы трое вытирали их насухо ветошью, нарезанной из списанного чехла. Пока сушили одну сторону, на другую садилась морось. Кусок намокал, его бросали под ноги и брали следующий, пока последний не остался сухим. Тогда механик втёр смазку и сам сел в кабину.

После смазки ручка пошла свободно.

— Вторая, — сказал Горелов.

Я не ответил. Счёт у меня уже сбился: первую машину я запомнил как первую, а вторую — как первую со льдом.

— Машина какая? — спросил Горелов.

— Вторая машина, — ответил я.

— Тогда почему молчишь?

— Всё ещё думаю про приказ.

— Не думай о нём. Следующая.

На третьей лёд лежал под другим открытым лючком, в другом шарнире. Его нашли сразу: тяга не дошла до края на три пальца. Механик не стал её трогать и пошёл за тем же чайником.

— Две машины со льдом, — сказал я.

— Две, — сказал Горелов. — И не девять, пока не проверили.

Оставалось ещё шесть. На каждой Горелов садился в кабину, а кто-то один смотрел снаружи по открытому лючку; потом менялись, потому что руки не держали. У одного из механиков трещина на большом пальце разошлась, и он обмотал палец полоской от того же чехла, затянул зубами и пошёл к следующей.

На четвёртой ничего не нашли. Механик сказал «чисто» и потянулся закрывать лючок. Горелов остановил его.

— Что здесь чисто? — спросил Горелов.

— Всё под лючком, — ответил механик.

— «Всё» — это что под лючком?

Механик показал на открытый лючок обеими руками.

— Тяга ходит. Шарнир сухой. Льда нет.

— Вот теперь можно писать: чисто.

Механик закрыл лючок сильнее, чем было нужно. Потом вернулся и открыл его ещё раз, чтобы проверить, не перекосило ли. Не перекосило.

На машины, где ничего не находили, уходило не намного меньше времени, чем на первые три: после двух прозрачных корок слово «чисто» перестало значить, что ничего не видно. Теперь оно означало, что два человека довели каждую тягу до края и увидели каждый шарнир.

Один из механиков не выдержал.

— Мы их с семи часов смотрим.

— В семь приказа не было, — сказал Горелов.

— В семь часов ещё всё видно было.

— Вот и запишем, что в семь видели. А утром спросят про девять.

— Значит, к утру и смотреть.

— К утру проверять будет поздно.

Механик сказал, что к утру лёд может сесть опять. Горелов ответил, что может, и поэтому сейчас лючки надо закрыть и отметить, какие два узла отогревали. Повторять полный осмотр утром было бы некогда, но к двум лючкам можно было послать по человеку. Два лючка Горелов обвёл в тетради карандашом.

На пятой я уже не слышал его вопросов целиком: прислушивался, не придёт ли ещё один приказ. Из землянки никто не звал.

— На себя, — сказал Горелов.

Я опять не ответил на первый раз.

— Андрей, ты меня слышишь?

— Ручку на себя, — повторил я.

К тому времени стемнело. Машины пропали в тумане по дальнюю кромку крыла, и каждая стояла отдельно, без соседней. От землянки доносился свет, но самой землянки не было видно.

Воду нашли на одной машине из последних. Когда показали слив из отстойника, Горелов спросил:

— Остальные?

— Чисто.

— Эту кто заправлял?

Ответили ему не сразу, и он переспрашивать не стал.

— При заправке не слили, — сказал я. — Так и писать.

— Кто не слил?

— Не знаю.

— А пишешь что?

— Что не слили.

— Это не причина. Это фамилия без фамилии.

Механик сказал, что вода могла собраться конденсатом, если бак стоял неполным. Другой сказал, что её могли не слить при заправке. Первый спросил, кто это видел. Второй ответил, что кому-то всё равно придётся отвечать. Горелов выслушал обоих и закрыл тетрадь, ничего не записав.

— Так не пойдёт, — сказал один из них. — К утру спросят, откуда.

— Спросят, — сказал Горелов.

— И что я им скажу?

— Что не знаешь. Как и мы.

Механик отвернулся и пошёл закрывать лючки. Прав он был в воде или нет, этого мы тогда не знали. Прав был в другом: к утру с него спросят.

Горелов открыл тетрадь и написал: «вода в отстойнике, причина не установлена; вероятно, конденсат при неполном баке».

— Вероятно? — переспросил я.

— Вероятно.

— А если не он?

— Тогда мы не соврали. Мы написали «вероятно».

— Зачем тогда писать его вообще?

— Чтобы завтра искали воду, а не человека.

Он поставил точку. Механик, который спорил с ним, подошёл и прочёл через плечо. Ничего не сказал. Только забрал чайник и пошёл относить его к землянке.

Последний лючок закрыли в половине восьмого. Горелов пересчитал отметки в тетради. Девять машин. Две тяги отогреты, высушены и смазаны. Из одного отстойника слита вода. Ни одной фамилии.

На краю тетради осталось темное пятно от его мокрой перчатки.

Ночью туман сгустился так, что от землянки до стоянки шли по натянутому шпагату, и шпагат этот протянул Дорохов, которому в тот вечер было нечего делать, потому что машины у него по-прежнему не было; он протянул его от угла землянки до второго капонира, привязав концы к вбитым в мёрзлую землю кольям, и наутро по этому шпагату ходили все.

* * *

Началось в семь тридцать.

Мы стояли у машин — заправленных, снаряжённых: одиннадцать человек и девять машин под чехлами. Никто не сидел, стояли все.

Звук пришёл с северо-запада, издалека, и был это не грохот, а ровный гул без пауз, и он шёл и шёл и не кончался.

Кто-то сказал «артиллерия», и ему никто не ответил.

Восемь минут. Двенадцать. Двадцать.

Земля под ногами не дрожала: слишком далеко.

Гул шёл на пределе слышимости, и его то относило, то возвращало.

Бакулин стоял, приоткрыв рот, чтобы лучше слышать. Так стояли трое.

На двадцать второй минуте до меня дошло, какое сегодня число.

Эту дату я знал всю жизнь и мог назвать её спросонья, и только теперь сообразил, какое сегодня число.

Стоял и считал минуты: двадцать шесть, тридцать.

Ничего из того, что я знал, в эти минуты не помещалось.

Ни где идут. Ни в каком часу. Ни какая площадка вокруг нас окажется завтра нужнее.

Я знал про фронты и не знал про свой аэродром.

Без десяти девять гул кончился. Разом, как отрезало.

Восемьдесят минут. Я засёк, потому что засекать было больше нечего.

Туман не сошёл. Ни к девяти, ни к двенадцати.

Полосу расчищали трижды. Летать было нельзя.

Ни нам. Ни тем, кто западнее.

К обеду пришло уточнение: готовность держать, задач не ставить.

К вечеру — второе: то же самое.

За день мы трижды прогревали моторы. По двенадцать минут.

Больше делать было нечего. Совсем.

Дорохов вымел землянку. Дважды.

Мещеряков перебрал планшет и разложил всё обратно.

Бакулин переписал набело три страницы, которые и так были набело.

Горелов сидел у полосы и смотрел в туман.

Морось садилась на плечи и не скатывалась.

К четырём часам шинель стояла на мне колом.

Мещеряков спросил, началось ли.

— Началось.

— Откуда знаете?

Я сказал, что не знаю, а слышу, как и он.

Он отошёл, не ответив. Он не поверил.

К темноте выяснилось, что за весь день я ни разу не подумал ни о машине, ни о листах.

Тогда я знал только, что мне холодно и что руки нечем занять.

* * *

Двадцатого началось у нас, и началось близко.

Ночь на двадцатое прошла так, как проходят ночи, когда все всё понимают и вслух не произносят.

Спали плохо. Двое не ложились совсем. Механики перебрали то, что уже было перебрано, и один из них к утру уснул сидя, прислонившись к колесу, и его не будили до подъёма.

В десять с минутами ударило с юга, и это было не то, что вчера.

Земля пошла по-настоящему, через подошвы, а в кружке на ящике вода шла кругами.

Бакулин смотрел на кружку и не отходил.

Вчера гремело за сто с лишним километров, и было слышно. Сегодня гремело своё.

К половине двенадцатого стихло.

Туман к этому времени поднялся до трёхсот метров.

Карцев объявил вылет. Задача пришла ночью.

Прикрытие. Но не объекта. Участка дороги.

Двенадцать километров грунта по левому берегу, на юг, к нижним переправам.

У объекта есть место, над которым надо быть. У дороги места нет.

Есть только длина, и вся она чужая.

Горелов взял лист и сел считать.

Я считал, куда мы можем дотянуть. Он считал, что у нас есть.

Исправных семь из девяти. На одной тягу за ночь снова прихватило, вторая на замене мотора.

Он вычеркнул половину моих предложений одной чертой.

— Что не так с первой половиной?

— Она про то, чего у нас нет.

— А вторая?

— Вторая про то, что есть. Её и оставил.

— Пойдём шестёркой. Две пары над дорогой, третья сзади, с превышением метров в полсотни. Выше не пойдёт никто: выше облако.

— Восьмёркой лучше.

— Восьмёрки нет. Есть семь, и седьмая останется на земле запасной.

— Мы можем дотянуть до перекрёстка.

— Можем. И вернёмся на пяти.

Он был прав, и я согласился с первого раза.

Взлетели в двенадцать ноль пять. Шли под облаком, низко.

Триста метров — это когда горизонта нет.

Слева серое, справа белое, внизу чёрное с белым.

Пятнадцать минут я держал курс по дороге, а ведомого — по концу его правой плоскости, и больше не видел ничего.

Дорога была забита. Наши шли на юг, к переправам.

Шли не колонной, а колоннами, одна в другой, с разрывами, с брошенным на обочине, с объездами по полю, и скорость у всего этого была пешая.

Я стал считать разрывы, потому что счёт занимал руки: строй держался сам, ведомый стоял где надо, и делать было нечего.

На восьмом разрыве я бросил считать, потому что понял простую вещь.

Того, что я сейчас видел, не брал ни один мой пункт — ни один за два года, — и описать это было нечем.

Всё, что я умел записывать, помещалось внутрь пары и внутрь четырёх минут, а внизу шло то, ради чего эта пара вообще поднималась, и графы под это у меня не было.

Колонна, потом разрыв, потом снова колонна.

Гусеничное вперемешку с конным.

На обочине лежала перевёрнутая полуторка, и её объезжали.

Она не помещалась в поле зрения.

Такого я не видел с сорок первого. Только тогда шли в другую сторону.

Их не было двадцать две минуты, а пришли они на двадцать третьей — четверо, с юга.

Увидел я их поздно: они шли на фоне тёмного, снизу.

Довернул. Дал очередь с большой дистанции, чтобы отвернули.

Отвернули. Разошлись двумя парами.

Одна пошла вниз, к дороге. Мы за ней.

Дальше было тесно. Облако сверху, земля снизу.

Двести метров рабочей высоты. Вертикаль отменена.

Ведущего я взял на пересечении. Взял грубо, с большим упреждением.

Промазал и понял это раньше, чем кончил очередь.

Он ушёл вправо и вниз, к самой земле.

Второй заход строил вслепую: его закрыло собственным крылом.

Нашёл на выходе, ниже себя, метрах в ста.

Дал вторую. Короткую, на полторы секунды.

Попал по мотору. Увидел, как отлетело что-то плоское.

Что именно — не разобрал. Записывать было нечего.

Он задымил и пошёл на запад, снижаясь.

Мещеряков пошёл за ним.

Я видел угол, с которым он пошёл: слишком крутой для этой высоты.

За ним было чисто. Он его добивал.

Внизу, под нами, шла дорога.

Горелов встал слева. Один. Без пары.

Знак был не мне. Знак был Мещерякову.

Мещеряков читал его две секунды.

Потом отвалил и вернулся на место.

Дымящий ушёл. Мы его не добили.

Оставшиеся трое били по нам ещё пять минут и ушли.

Пять минут на двухстах метрах — это очень долго.

К концу у меня дрожала левая нога, и я её придавил.

Дорога стояла. По ней шли.

Ни одного мы не сбили. Опять.

Бакулина подбили на их последнем заходе.

Он дошёл. Сел с одного захода.

На пробеге его повело влево, и он выправил ногой.

С полосы это выглядело обычной посадкой в боковой ветер.

Пробоин было девять. Трос управления элероном перебит больше чем наполовину.

Механик разложил перед собой то, что снял, и посчитал вслух: из семи прядей целыми оставались три, и одна из трёх была надорвана в двух местах.

— На посадке он держался на трёх проволочках, — сказал механик. — Точнее, на двух с половиной.

Он сказал это не Бакулину и не мне, а в сторону, себе, тем ровным голосом, каким называют вслух то, чего не может быть.

Бакулин этого не знал ни в воздухе, ни на пробеге: трос дотягивал, пока его не нагружали до предела, а до предела Бакулин его в тот день не нагрузил.

Узнал, когда мы все стояли вокруг и смотрели.

Он посмотрел на трос, потом на нас, и сел на землю, где стоял.

Кто-то сзади сказал, что повезло. Бакулин на это не отозвался.

Мещеряков подошёл к Горелову сам, и подошёл часа через полтора, когда все уже разошлись.

— Я его добирал.

— Знаю.

— Он бы не дошёл.

— Может быть.

— Тогда зачем?

— Затем, что ты шёл под облако на двухстах и уже не смотрел назад. Я видел твой угол.

Мещеряков подумал.

— Угол был крутой.

— Был.

Больше они в тот вечер не разговаривали. Наутро Мещеряков сам вписал в лист свой угол и то, что назад не смотрел.

* * *

Письмо от Насти пришло вечером двадцатого, с той же почтой, что и сводка. Сводку читали вслух у входа, стоя, и там толклись все; я взял письмо и отошёл за угол землянки, где было тише, и читал его при свете, падавшем из двери. Оно шло семь недель, было написано в конце сентября, и бумага на сгибах разошлась до дыр.

Курсы она кончила. Работает при районной больнице, на дежурствах, теперь одна и без старшей.

Почерк был тот же, что и в июне, только буквы стали крупнее и стояли реже, будто она писала стоя или очень уставшей. «Дежурство с восьми до восьми, потом иногда остаюсь, потому что оставаться больше некому».

«Руки к декабрю будут хуже, чем у мамы. Это ничего».

Про кольцо она написала так, как я не ожидал.

«Кольцо бабушкино ношу не на руке. На работе нельзя, а снимать и надевать по десять раз в день — потеряю. Оно лежит в коробке с документами, я его оттуда не вынимаю».

Дальше стояло то, из-за чего я потом читал это письмо ещё раз десять.

«Решать письмом я ничего не буду. Ты пишешь девять месяцев „жив, здоров, рад за тебя“, и это уже ответ, только я его на бумаге не приму. Если наше слово тебе больше не своё — приезжай, скажи мне это в лицо и возьми кольцо у меня из рук. В письме такое писать легко. Я тебе этой лёгкости не дам».

За углом читали сводку. Голос доходил кусками, и нового в ней не было ничего: те же направления, те же слова. Про то, что ударило с юга, там не было сказано ничего, и об этом за углом говорили громче, чем про сводку.

Я считал не километры. Я считал свои девять писем за одиннадцать месяцев, и в этих девяти не стояло ни строки о том, что я думаю или чего боюсь.

Приехать я не мог. Не сейчас, не в этом году, а если честно — и не в следующем.

Бумаги у меня в тот вечер не было ни листа: всё ушло на листы и на донесения. Я взял четвертушку из-под старой ведомости, оборот был чистый, и написал: «Приеду и скажу сам».

Больше в тот вечер не написал ничего. Ответ отдал старшине наутро.

Двадцать первого Карцев назначил меня ведущим на перехват.

Не на прикрытие. На перехват, по вызову, с готовности.

Вызов означал одно: звонок с командного пункта и взлёт. Наводить нас в воздухе было нечем: передатчик у меня и у Горелова, у остальных приёмники, а с земли до нас дотягивались только пока мы над полосой.

— Считать вам теперь будет некогда. Всё, что вы не посчитали до вылета, вы не посчитаете вовсе.

Двадцать первого мы просидели в готовности с восьми и до третьего часа, и за это время я посчитал всё, что вообще можно посчитать заранее: горючее по трём вариантам удаления, время смены по фактическому, а не по норме, и три высоты на случай, если облако сядет. Всё это уместилось на одной странице и заняло двадцать минут, а остальные шесть часов делать было нечего, и я трижды перечитал написанное и один раз переписал чисто, чего за собой раньше не замечал.

Горелов за эти шесть часов не сказал мне ни слова про перехват. Он чинил кому-то планшет.

В четвёртом часу над полосой прошёл гул.

Многомоторный, тяжёлый, выше облака. Мы его не видели.

Гул шёл на запад и был долгим. Минуты три, не меньше.

Все вышли из землянок и стояли, задрав головы, и никто ничего не видел. С поста ВНОС передали через одиннадцать минут: транспортные, идут на юго-запад, числом до пятнадцати.

Транспортные в четвёртом часу — и я решил, что знаю, что это.

Я знал про воздушный мост. Знал, что он будет, знал, чем кончится.

И ошибся, потому что моста ещё не было и быть не могло: кольца ещё не замкнули, снабжать было некого, и до этого оставалось двое суток.

Что там шло на самом деле, я не знаю до сегодняшнего дня.

Знание опять не годилось. Хуже: в этот раз оно меня подвело.

Одиннадцать минут — это очень много. За одиннадцать минут они ушли на сорок километров.

Карцев переспросил высоту. Высоты не дали: наблюдали в разрывах, самих машин толком не видели.

Через четыре минуты передали снова: числом до тридцати.

Через две — что оба донесения приблизительны: наблюдение велось в разрывах облачности, число уточняется.

На пятнадцать идут шестёркой. На тридцать не идут вовсе: докладывают выше и ждут.

И было ещё третье, о чём никто не сказал вслух: до темноты оставалось меньше часа.

Карцев положил трубку и посмотрел на меня.

— Сколько их там?

Сказать «не знаю» было бы правдой и ничего бы не решило.

— Пятнадцать, — сказал я.

Основания у меня были такие: первое донесение дали по звуку и по разрывам, второе — через четыре минуты, когда над постом уже никого не было, третье не подтверждало ни того ни другого.

То есть оснований не было никаких.

Карцев без слова пошёл к телефону докладывать шестёрку.

Солнце в тот день садилось в двадцать пять минут пятого.

Предыдущая главаГлава 16 из 31Следующая глава