К книге
Высота памяти 2. Чертеж и порохГлава 13 «Режим»
42%
Глава 13 «Режим»
13

Замки сняли с двух машин и положили рядом на ящик, и первое, что я сделал, — придумал причину.

Причина была одна на оба случая: она объясняла, почему на гонке ничего не видно, и позволяла написать одну строку вместо двух. Я успел её произнести вслух и уже открыл тетрадь, когда Горелов положил ладонь на страницу.

— Сколько у нас случаев?

— Два.

— Значит, у нас два случая. Не причина.

— У них общее. Четыре признака.

— И три различия.

— Различия могут быть случайными.

— Могут, — согласился он. — А могут быть тем, что мы ищем. Ты этого не знаешь, и я не знаю.

— Тогда мы вообще ничего не напишем.

— Напишем. Два случая и семь строк, из них три — про то, чем они не похожи.

Таблицу завели в две графы: что сходится и что нет. Тетрадь была служебная, по боевой подготовке звена, — своих на фронте я не заводил и другим не советовал.

Мы просидели над двумя замками весь вечер двадцать девятого и всё утро тридцатого. Лампу поставили в ящик боком, чтобы свет падал в узел, а не в глаза; к третьему часу пальцы перестали чувствовать резьбу, и я стал считать витки глазами, отчего дело пошло вдвое медленнее. Смазка на снятых замках пахла кисло, как старое ведро, и запах этот держался в землянке ещё сутки.

Сходилось четыре признака: обе машины отказали после боя, обе — после посадки с ходу, у обеих замок отпустил на пробеге, и ни у одной этого не случилось на гонке. Не сходилось три: одна в тот день трижды брала взлётный в бою, другая — только на взлёте; у одной было семнадцать пробоин, у другой одна; одна села в три точки, вторая — на два колеса и опустила хвост уже на пробеге. Четыре совпадения из семи признаков вышли хуже полного несовпадения: два случая были похожи ровно настолько, чтобы захотелось объявить причину, и ровно настолько же расходились, чтобы объявлять её было нельзя.

Четвёртую строку различий писал он, и я поймал его на ней в тот же вечер.

— Ты откуда взял, что она садилась по мягкому?

— Видел.

— В формуляре стоит другое. Там записано «полоса».

Он взял формуляр, прочёл его весь, от первой страницы до последней записи, поставил на место и вычеркнул свою строку сам, не сказав в оправдание ни слова и не сославшись на то, что видел это своими глазами двумя днями раньше.

— Вычеркнул. Впиши вместо неё, что я написал по памяти и что это выяснилось в тот же вечер.

— Зачем это писать?

— Затем, что если так делаю я, так делают все, и тот, кто будет читать, должен знать, чего стоит наша таблица.

Второй случай мы разобрали за сутки и разобрали неправильно.

Неправильность выяснилась через три недели и выяснилась случайно: Лунин, меняя на той машине замок, сказал между делом, что этот у него третий за месяц и что первые два он ставил на другую.

Я спросил, на какую.

Оказалось — на ту самую, где отказа не было ни разу.

То есть замки на обеих меняли одинаково часто, на одной это кончилось отказом, на другой не кончилось, и разница была не в замках.

Я вписал это отдельной строкой, и таблица стала хуже: до этого в ней стояло два случая и один признак, теперь — два случая и ни одного.

Горелов сказал, что так и должно быть.

— Пока у тебя признак есть, ты уверен и не смотришь. А как его нет — смотришь.

Тридцать первого туда лёг третий случай, чужой: механик с соседней стоянки сказал, что у них весной было похожее на машине другого типа, и что у них это вылезло на гонке, при опробовании, когда никто никуда не летал.

Третий случай убивал общий признак: «ни разу на гонке» перестало быть общим. И убивал он вместе с ним мою причину, которая на этом признаке и стояла.

Рад я был больше, чем следовало бы, и рад был тому, что не успел написать. Истине тут места не было.

Первого сентября к нам приехала заводская бригада, о которой нас предупредили накануне вечером, велев освободить угол под навесом и не занимать с утра ни одного механика.

Их было девять человек и с ними заводской лётчик; они привезли ящики с запасными частями и за двое суток облетали и сдали три машины, стоявшие у нас недоведёнными с двадцатого; Руднев приехал с ними по своей части и старшим бригады не был.

Работали они быстро и не так, как работали мы: дефект, найденный утром, к вечеру был устранён, и в их листе против него ставилась помета и число. Сперва это мне нравилось, на второй день перестало.

Я подошёл к их старшему и спросил, куда идёт то, что они устранили.

— В отчёт бригады. Сколько машин, сколько дефектов, сколько суток.

— А что именно было — идёт?

Он подумал.

— Идёт. Одной строкой. «Устранён дефект крепления» — и всё.

— Тогда через полгода никто не узнает, что он был.

— Через полгода его и не будет, — сказал он ровно, как о чужом. — Мы для того и приехали.

Спорить было не о чем: он был прав про свою работу, а я про свою, и это были две разные работы, которые до сих пор никому не мешали друг другу только потому, что никто не пробовал положить их рядом на один стол. Таблицу я показал ему на третий день, и взял он её не потому, почему я надеялся.

— Вторую графу оставьте. Пригодится.

— Вам нужно, чем они отличаются?

— Мне нужно закрыть отчёт по срокам, а у меня три машины стоят и причина не найдена. Приложу вашу вторую графу — будет написано, что причина не найдена, потому что случаи разные. Это лучше, чем ничего.

Он сказал это ровно и без стеснения, и нужная бумага в тот день совпала с честной по чистой случайности.

Руднев читал ту же таблицу дольше, чем она того стоила, и я успел за это время трижды пожалеть, что показал её сначала заводскому старшему; дочитав, он посмотрел на меня, переложил лист к себе и не вернул.

— Одинаковое присылают все. Охотно.

* * *

Второго числа я предложил Карцеву новое условие, и Горелов при всех сказал, что оно никуда не годится. Условие было простое: если после атаки цель осталась в квадрате и высота позволяет, ведущий идёт вторым заходом сразу, не отваливая.

— Нет, — сказал Горелов.

— Почему?

— Потому что мы прикрываем. У прикрытия нет второго захода. У прикрытия есть место, где ты должен быть, и ты в нём не был, пока ходил вторым заходом.

— Место пустует минуту.

— Полторы.

— За полторы минуты через квадрат никто не пройдёт.

— Двадцать третьего прошли шесть.

— Двадцать третьего нас было четверо на три волны.

— Вот именно. — Он не повысил голоса ни разу за весь разговор, и это было хуже, чем если бы повысил. — Один ушёл по режиму, один потерялся наверху. В квадрате нас было двое из четырёх. Твоё условие даёт нам не двоих. Оно даёт одного.

Я не нашёлся, что ответить.

Мы писали правило три дня, и написал его в основном он.

Получилось третье, чего я сам бы не придумал: ни «второй заход запрещён», ни «второй заход по усмотрению».

Всякий, кто видит, что группа или он сам уходит с назначенного места, даёт условный знак. Знак не отменяет ничего. Знак обязывает того, кто уходит, подтвердить, что он уходит и что место остаётся пустым, — по радио, если есть чем. После подтверждения он делает что хочет и отвечает за это один.

Подтверждение — одно короткое слово, своё, и в эфир оно идёт только им.

— Открытым текстом такого не говорят, — сказал Горелов, когда я написал в первом варианте «место пустое». — Это и им слышно, и нашим постам. Придумаем слово, и чтобы оно ничего не значило.

— То есть я всё равно могу пойти, — сказал я.

— Можешь. Только теперь ты не сможешь сделать вид, что не заметил.

Четвёртого я отнёс лист Карцеву и попросил объявить это приказом по группе.

Он прочёл, вернул и отказал.

— Приказом не буду.

— Тогда его не станут выполнять.

— Станут. — Он положил лист передо мной и придавил ладонью. — Приказ по группе я обязан показать первому же проверяющему, а в нём будет написано чёрным по белому, что у меня бывает пустой квадрат. Мне за это скажут спасибо один раз, и это будет последний раз.

— А как тогда?

— Как указание по боевой подготовке звена. Впишете в план занятий, я утвержу, и оно будет законное. И спрос за него будет с того, кто в кабине, а не с меня. Приказом спрос переезжает на меня, и вся ваша затея кончается.

Так и сделали. Внизу мы расписались оба, он первым, я вторым, а Карцев утвердил план занятий, в котором это стояло девятым пунктом.

Перед этим Руднев два часа расспрашивал наших механиков, и расспрашивал так, что я половину времени записывал не ответы, а вопросы.

Спрашивал он не «что случилось», а «покажите руками».

Механик показывал. Руднев смотрел на руки и переспрашивал: этим пальцем или этим, до упора или не до упора, слышно было или не слышно.

За два часа он вытянул из троих четырнадцать наблюдений, из которых наши собственные листы содержали два.

Я спросил потом, почему у нас выходило два, а у него четырнадцать.

— Потому что вы их спрашивали, когда они устали и когда рядом был командир, — сказал Руднев. — И потому, что вы спрашивали словами, а руками они помнят лучше.

Он собрал бумаги и добавил, уже вставая:

— И ещё. Вы им нужны завтра. Я им не нужен никогда. Мне поэтому и говорят.

Отчёт заводу мы писали в тот же день и начинали заново два раза. Писали за подписью Карцева и по указанию старшего инженера, потому что иначе это была бы бумага двух строевых лётчиков о боевой работе части, и вёз бы её гражданский человек в кармане.

Первый вариант я начал со слов «мотор требует доводки по тепловому режиму», и Руднев вернул его, не дочитав.

— Это просьба.

— Это правда.

— Правда. И она у меня уже есть из четырёх частей, и все четыре сходятся. Что мне делать с четырьмя одинаковыми правдами?

Я сказал, что без общего вывода числа никто не станет читать.

— Станут. Числа читает конструктор, а выводы читает начальство, и решает не начальство. — Он забрал у меня карандаш. — Что вы делали, на какой высоте, сколько времени и что показывал прибор. И чьей рукой записано, чтобы было кого спросить.

Второй вариант занял лист с оборотом: одни числа и фамилии. Высота, минуты, показание, кто снимал. Восемь строк по восьми вылетам, из них в трёх стояло «не снято» — в тех трёх человеку было не до прибора, и это мы тоже написали.

Экземпляров сделали два. Первый Руднев увёз, второй остался у нас, и Карцев расписался на обоих.

* * *

Пятого нас подняли дважды.

Второй раз — в четвёртом часу, шестёркой. Тот же квадрат.

Вёл я. Горелов вёл вторую пару. Третью — Мещеряков.

Пришли они с юго-запада, ниже, чем мы ждали.

Я довернул и пошёл на ведущего.

Бакулин держался справа и сзади, на своём месте.

Дальше он сделал то, чего я не приказывал.

Он вышел из атаки сам. Не отстал, не отвалил — вышел и стал в стороне, выше.

Мои двадцать секунд были такие.

Ведущий рос в прицеле медленно, как всегда растёт при большой дистанции.

Левая рука на газе, правая на ручке, и правая мокрая внутри перчатки.

В кабине пахло горячим железом и немного бензином.

Дал очередь. Трасса ушла выше и правее.

Довернул. Дал вторую. Легла ближе.

Больше в те двадцать секунд у меня не было ничего.

Ни хвоста, ни ведомого, ни того, что делается справа.

Остальное рассказали на земле, тремя чужими докладами.

Бакулин терял ведущего из виду и знал, что не увидит.

По правилу, подписанному накануне, он не имел права молчать, а сказать ему было нечем. Он показал.

Показал не мне. Мещерякову, который был ближе и который его видел.

Мещеряков перешёл на его место. Прикрытие не разорвалось.

Вторую пару они увели вниз и на солнце, и Горелов за ними не пошёл.

Он остался в квадрате. Один, с ведомым, на своей высоте.

Позже он сказал, что труднее у него за ту неделю ничего не было.

Потом мы дрались ещё девять минут. Один горел, но не наш — их. Кто попал, не установили: стреляли трое. В донесении Карцев записал всех троих поимённо и приписал, что раздельно установить не удалось; в штабе за эту приписку с ним разговаривали два раза, и он от неё не отказался ни в первый, ни во второй.

Вернулись все шесть.

Пробоин было четыре, все в одной машине, и та машина была Мещерякова.

На земле я подошёл к Бакулину.

— Почему вышел?

— Терял. И знал, что не увижу.

— А почему не мне показал?

Он посмотрел на меня как на человека, который спрашивает очевидное.

— Вы бы не увидели. Вы были в атаке.

* * *

Машина сменила имя шестого сентября, а до нас это дошло восьмого, бумагами.

Называлась она в них иначе — двумя буквами вместо четырёх, и с того дня во всех ведомостях, требованиях и заявках надо было писать по-новому. Писарь, переписывавший в то утро заявку на запасные части, дважды начал по-старому и дважды зачеркнул.

Прочее осталось как было. Замок отпускал по-прежнему. Гаргрот стоял на месте. Жара к полудню была та же. Горючего хватало на те же сорок минут, и передатчиков не прибавилось ни одного.

Я записал это себе отдельно и коротко.

Тогда же пришло письмо от Ерохина, второе за лето, и написано оно было так, что понять его мог только тот, кто знал, о чём речь.

Про службу он не писал ничего. Он писал, что стоял на земле и смотрел, как заходят свои, и что один раз ему показалось, будто у товарища беда, и он побежал; и что побежал зря: беда была в другом месте. И что с земли всё видится не так, как с воздуха, и он теперь это знает.

Внизу приписка, тоже ни о чём: «На своих не гадай. Свои поймут и молча».

Я прочёл это трижды. Ерохин не мог написать прямо и не написал: у них наш знак прочли снаружи как повреждение, кинулись не туда, и кому-то в это время не помогли.

Горелов прочёл и сказал, что нам это ничего не даёт, пока мы не увидим сами. Отдельного горючего на проверку нам никто бы не дал, поэтому её повесили на то, что и так было в плане: девятого Горелов облётывал машину после замены мотора, и в этот облёт вписали три покачивания на круге, в условленные минуты.

Смотрели с трёх мест: от стоянки, сбоку от полосы и от землянок, по два человека на точку. Ветер тянул вдоль полосы и нёс пыль к землянкам, и та пара там весь час щурилась.

Перед этим мы полчаса спорили, кого ставить на точки, и спорили всерьёз, потому что от этого зависело всё: поставишь тех, кто летает, — они поймут по привычке; поставишь тех, кто не летает, — скажут, что не разобрали, и будут правы, а толку не будет.

Кончилось тем, что Горелов предложил ставить парами и вразнобой: на каждую точку один летающий и один нет, и записывать обоих отдельно, не давая им говорить между собой до конца.

— А если летающий скажет вслух?

— Тогда точка не в счёт, — сказал Горелов. — И мы это тоже запишем.

На одной точке так и вышло, и мы это записали.

От стоянки поняли оба.

Сбоку — один из двух.

От землянок не понял никто, и оба сказали одно и то же: машину ведёт, у неё что-то с управлением.

Мы стояли и смотрели друг на друга, и первым отвернулся Горелов.

Внесли в план занятий ещё пункт: знак годится, когда его понял тот, кто с нами не летал, и смотрит не тот, кто придумал.

Чужого у нас не было. Своих читателей набиралось одиннадцать человек, и все одиннадцать выросли на одной площадке, из одних восьми занятий, и понимали друг друга с полжеста.

Горелов пошёл с этим к Карцеву, Карцев позвонил соседям, и на будущую неделю условились: они дадут двоих на полдня, мы им — своего механика на сутки. Механика Горелов назначил своего и мне об этом сказал уже после.

Я ничего не сказал. Он ничего не объяснил.

Десятого мы стояли в готовности на прикрытие. Наш час, наш квадрат, машины на старте.

Дали тревогу. Я был у машины, мотор уже работал, и я стоял на плоскости, когда пришло уточнение: цель прошла над нами и уходит на запад, к своим, и, возможно, вернётся.

Уходила она из нашего квадрата и в сторону от него. Догонять — значило сняться с назначенного места на четверть часа.

Я поставил ногу в кабину.

Горелов был на плоскости раньше меня. Он перехватил меня за плечо и не отпустил.

Он ничего не крикнул — при работающем моторе кричать бесполезно.

Он держал и смотрел.

Механик у консоли поднял глаза, увидел руку на плече и отвернулся к капоту.

Мотор работал. Времени было секунд десять, и все десять я потратил на то, чтобы понять простую вещь: пока я этого не произнесу, он меня не пустит, а произнеся, я останусь с этим один и уже никогда не смогу сказать, что меня послали.

Я сказал.

Горелов снял руку с плеча и отступил.

Ни «правильно», ни «зря» он мне не сказал.

Предыдущая главаГлава 13 из 31Следующая глава