К книге
Критическая массаЧасть первая. 5
55%
Часть первая. 5
6

В Санкт-Петербурге, в похожем на именинный торт Измайловском соборе, во время пасхальной заутрени стояла липкая сладкая духота – от дрожащих кисточек пламени множества свечей, зеленоватых клубов ладанного дыма и горячего дыхания многочисленных верующих. Гимназистка-семиклассница Наденька уже корила себя за то, что поддалась уговорам набожной Шурочки Ястребовой, пол-Страстной убеждавшей ее, что пропустить церковную службу на Пасху – великий и строго наказуемый грех. Было так жарко и тяжело, что голова под шляпкой чесалась от пота, мягкий французский корсет, недавно выпрошенный у матери под многочисленные, заведомо невыполнимые клятвы, ощущался не иначе как гибридом вериг и власяницы, а новенькие лаковые ботиночки на шнуровке, которыми Наденька так гордилась еще вечером, причиняли, казалось, не меньше страданий, чем знаменитый испанский сапог, который надевали на несчастного благородного Ла Моля83. Она с раздражением покосилась на истово молившуюся Шурочку, чье миленькое, еще не избывшее детской припухлости личико, определенно, выглядело глуповатым, когда подруга восторженно выкрикивала вместе с толпой: «Воистину Воскресе!». Сегодня Надя, вообще-то, обычно любившая эту добрую и безотказную девушку, испытывала к ней самую настоящую неприязнь – происходившую из самой черной зависти, внезапно посетившей в таком неподходящем месте. Дело в том, что Шура честно и по всем правилам отпостилась весь Великий Пост, с трепетом приобщилась Святых тайн в Чистый Четверг – и теперь готовилась простодушно разговеться после заутрени. Дома у Ястребовых – Надя зашла перед службой за подругой на Тринадцатую Роту – стоял дым коромыслом: родители и старшие сестры отправились занимать в храме лучшие места, но сбившаяся с ног принаряженная прислуга еще металась вокруг блестяще накрытого стола… Так что Шурочке через какой-нибудь час предстоял настоящий праздник – с долгожданными лакомствами и подарками, даже лучше, чем на Рождество…

Надя тоже была звана и, разумеется, собиралась пойти, только ничего особенного ей не предстояло – разве что зевать за ночным столом, изо всех сил изображая бодрость. Что ей за радость все эти бесконечные окорока, жирные пироги с гусиной печенью, нарядные пасхи и крашеные яйца – ведь в их доме никакие посты не соблюдались. Надина мама, женщина-врач, после давней смерти мужа воспитывала своих двоих детей в строгости – но отнюдь не религиозной. Она внушала им, что человек обязан быть хорошим сам по себе, не имея над головой вечно занесенной дубинки Божьего наказания. «Кто добр из страха – тот зол», – внушала она Наденьке и Павлику, что был двумя годами ее моложе. Существования Бога она, правда, не отрицала, но смеялась над образом бородатого Мужчины, восседавшего на троне поверх пушистого облака: «Вы же понимаете, что облако – не ковер, чтобы ставить на него стулья! Это всего лишь скопление водяного пара – и любое кресло сквозь него немедленно провалится!». Дети ее прочно усвоили, что Богу, то есть, Высшему Разуму, управляющему всем сущим на их планете, совершенно безразлично, что они едят на завтрак, обед и ужин, с кем соединят потом свою жизнь. Ему важно видеть их добрыми и справедливыми, и можно рассчитывать на счастливую судьбу, только если посвятишь себя гуманистическому служению… Так-то так, но сегодня для многих из этих людей (Наденька исподтишка прошлась взглядом по окружающим лицам, и отчего-то особенно красивым показался ей не молодой породистый поручик, а благообразный, смутно знакомый мужик) жирная ветчина и красное куриное яйцо покажутся лакомством и отрадой… А для нее – обыденной пищей, не очень-то и желанной: совсем недавно заботливая мать, вовсе не протестовавшая против того, чтобы дочка пошла в церковь с подругой по гимназии и «посмотрела русские обычаи», заставила ее съесть перед выходом полную тарелку наваристого мясного супа с ложкой густой сметаны – чтобы не ослабела, если служба затянется… Пасху у них дома, правда, тоже варили – вкусную, малиновую – и яйца брат Павлик любил собственноручно разрисовывать, а уж куличи с цукатами кухарка Прасковья пекла – не оторвешься: мать считала необходимым соблюдать древние традиции и не допускала ни в себе, ни в детях никакого превозношения над не просвещенным пока простым народом. Сама она была образцом передовой женщины, зарабатывая на жизнь себе и детям тяжелым и нужным трудом: с утра – оперировала в Мариинской больнице для бедных, с обеда до ужина – принимала там же в амбулатории бесконечных больных. Дома мать тоже обустроила для своей довольно успешной домашней практики просторную приемную – с пола до потолка в белом кафеле – куда по воскресеньям, а иногда и среди ночи, будя весь дом пронзительными звонками с черного хода, постоянно приходили ее небогатые пациенты. Семья ни в чем не нуждалась, ведя разумный и нерасточительный образ жизни, а дети знали, что мать расшибется в лепешку, чтобы Павлик непременно окончил Университет, а Наденька – Высшие женские курсы…

Она встрепенулась и подтолкнула подружку плечом: пойду, мол, назад ненадолго, там попрохладнее – и стала пробираться ближе к выходу, откуда порой приятно веяло ночной апрельской свежестью. Оказалось – хорошо: где-то, вдобавок к центральной, открыли боковую дверь, и замечательно было встать, разгоряченной, под струю холодного воздуха, незаметно расстегнуться, освободить шею, подставить ее освежающему дуновению…

– Я только и делал тогда, Ученик, что метался от одной двери к другой, чтобы обе оставались открытыми – все ждал, что простудится на сквозняке, сляжет ненадолго и никуда не пойдет…

– Она не простудилась, Наставник?

– Простудилась. Но это не помогло.

Наденька не понимала, почему насморк считается самой легкой болезнью на свете – и никто не относится к нему всерьез, жестоко обращаясь с изнемогающими от страданий насморочными больными. «Ну, что делать, – ртом будешь дышать», – неизменно говорила мама, отправляя в гимназию кого-то из детей, гугниво канючившего у нее хоть денек передышки. Надя дышать ртом – не умела. Она задыхалась, подскакивала, обливалась слезами и соплями, вырывая из носа фитили с мазями и швыряя их через всю комнату, а когда сопли густели – то и дело ворочалась по ночам с боку на бок, чтобы дать им возможность перетечь из верхней ноздри в нижнюю, чтоб хотя бы одной, на время освободившейся, кое-как подышать… Девочка умоляла мать закапать ей эфетонину84 для облегчения мук – но та неумолимо запрещала это «баловство» почти всегда, кроме уж самых «непробиваемых» случаев.

И сейчас такой случай как раз настал: Надя заболела прямо на Пасху вечером, но ей хватило ума украсть у матери из приемной целый пузырек заветных капель, не выпрашивая их у нее, как милости, – и вот, с утра понедельника лежала у себя в комнате на диване, одетая, лицом к стене, и несчастная до крайности. Она теперь уж и вовсе не сомневалась, что жизнь ее навек разбита, любовь поругана, и впереди – только море одиночества, болезней и людского равнодушия… Еще в соборе во время службы, когда удалось немного охладиться и переключить мысли от сиюминутного неудобства на главное, Наденьке стало ясно, что Коля к ней не вернется никогда. Отец его – какая-то важная шишка в Адмиралтействе – уехал с семьей к новому месту службы на юг России, и письма от возлюбленного, определенного там родителями в выпускной класс местной гимназии, – поначалу страстные и мучительные, потом грустно-ласковые, а последнее время – уже дружески-прохладные, приходили все реже и реже, а любовь к Наденьке и мечты об их скором воссоединении Коленька постепенно заменил восторженными описаниями морских красот и мощи российских броненосных крейсеров. К Пасхе и вовсе пришла только оскорбительная в своей обязательности открытка с пошлыми фиалками, приторно умильными детками и дежурными словами поздравления… Словом, нужно было оказаться уж совсем никчемной дурочкой, чтобы и теперь убеждать себя, что летняя встреча (которая, кстати, находилась под очень большим вопросом) вернет их былые доверительные и нежные отношения. Вдобавок, очень скоро предстояли выпускные экзамены – в восьмой педагогический класс она не пойдет, уж дудки! – и давнишний утробный страх перед злым и ехидным латинистом, с его презрением ко всем женщинам вообще, а к гимназисткам в частности, гадко заворочался в душе, будто глист в кишках. Переэкзаменовка, кажется обеспечена… hoc beatam agricola85… Чтоб ему лопнуть… Хотелось отравиться, глотнув из какой-нибудь склянки в приемной, но было жалко маму – а на Павлика и Колю наплевать.

Достав из-под подушки пузырек и пипетку, Надя закапала себе в обе ноздри по щедрой порции эфетонина – и ей ненадолго полегчало. Хоть бы Наташа фон Берг телефонировала! Они познакомились еще в десятом году, летом, когда обе семьи снимали для детей соседние дачи неподалеку от Гельсингфорса – и с тех пор дружили и в городе. По воскресеньям и праздникам ходили вместе в Летний сад или на общественный каток в Юсуповский сад, устраивали на Рождество детские любительские спектакли, купили недавно вскладчину волшебный фонарь… Наташа жила далековато – на Бассейной86, но обе девушки всегда находили лишний двугривенный, чтобы встретиться где-то посередине пути от одной до другой и хотя бы просто поболтать в скверике или прогуляться вдоль Фонтанки, если уж совсем не было денег, чтобы погреться в кондитерской или полакомиться жареными пирожками у Филиппова… Небогатые фон Берги оба преподавали, дочь у них была единственная, а стало быть, балованная – и училась в Павловском институте87, который терпеть не могла, завидуя гимназической свободе Наденьки. Но минувшей зимой обрушилась на Наташу страстная любовь к кадету Жоржу Волкову – вполне, впрочем, взаимная, так что обезумевшая от первого счастья Наташа все выходные и праздники проводила теперь уже с ним, отдавая подруге только те редкие дни, когда Жоржика за какую-нибудь провинность лишали в корпусе очередного дневного отпуска… В этот раз Наташа положительно обещала телефонировать ей на второй день Пасхи вечером, если родители уйдут, как собирались, с визитами, а прислуга разойдется по гостям. Хорошо было бы подняться, встряхнуться, перестать чувствовать себя, как раздавленная жаба на дороге… Когда нет Наташиных родителей, можно всласть побеситься и побояться в ее комнате – обе обожали страшные истории в темноте – и даже тайком выпить немного вина. Но телефон молчал, хотя длинный апрельский день уже порозовел за высоким окном, выходившим на узкую Третью Роту88. «Ну, конечно, – обиженно думала Наденька, покусывая подушку. – Если ее родители надолго ушли, а прислуги нет дома – то она лучше со своим Жоржиком будет на свободе целоваться, чем лучшую подругу пригласит… Изменщица…».

– Телефон не звонил потому, что я испортил провод внутри дома, Ученик. Боялся, что она поднимется даже больная – и не зря. Поломку обнаружили и исправили только на следующее утро… Это никому не повредило: я знал, что неотложных больных у ее матери в тот день не будет. На всякий случай посмотри сюда: нежелательные звонки подопечным в девятнадцатом и двадцатом веках устраняются так: видишь этот провод? Переламываешь его вот здесь…

– Я понял, Наставник. Но ты сделал это напрасно?

– Да. Воля людей не ломается так легко, как провод. А здесь ненароком постаралось несколько человек.

И когда Наденька уже совершенно разочаровалась в людях и дружбе, сочтя свою жизнь окончательно пропащей, звонок прозвенел – но не телефонный, а у парадной двери. Она даже не обернулась: кто к ней придет сегодня без договоренности? У всех сейчас, на пасхальных каникулах, свои веселые и важные дела! А у нее ни Коли, ни Наташи… Хоть бы кому-нибудь она была нужна!..

– Барышня, вас там спрашивают, – горничная просунула голову в Надину дверь.

«О, нет, значит, из гимназии – только не это…» – из своего класса Надя могла хоть как-то терпеть только Шурочку, но та уехала сегодня поздравлять бабушку на Петербургскую сторону.

– Гони в шею… Скажи – болею… Ступай, – гнусаво пробормотала она, но в последний миг любопытство все-таки одолело. – Постой, Дуня. Кто спрашивает-то?

– Из десятой квартиры, Зуевых старшая барышня.

Инженер Зуев со своей полной добродушной женой и многочисленными детьми – было их человек семь, не меньше – жил как раз под ними, точно в такой же квартире на втором этаже. Старшая, почти взрослая девочка – глазастая светлокудрая Мэри – училась, кажется, в каком-то институте, а еще она помнила пухленькую, всю в локонах, Женечку лет десяти. Три младшие девочки – Клава, Валя и Кира – слились в Надином представлении в одного открыточного ангелочка, а два больших сына, чьих имен она не помнила, учились в мужской гимназии на Восьмой. Зуев принципиально лечил своих чад и домочадцев у другого доктора, не доверяя женским способностям в области медицины, семьи равнодушно-приветливо здоровались на лестнице, понемногу судачила меж собой их прислуга, но тем всегда и ограничивалось соседское общение. Странно было предположить, что Надя зачем-то им понадобилась!

– Проси! Не держать же ее в парадном…

Юная соседка при ближайшем рассмотрении оказалась чудо как хороша – и красота ее была настолько светлой и простой, что не вызывала зависти даже у Наденьки, втайне переживавшей из-за собственной «обыкновенности» и отсутствия хоть одной запоминающейся черты своего прозаичного лица. А эта… Пушистые кудри, большие и наивные серые глаза, изумительная чистая кожа матового оттенка – такая девица точно не будет знать отбоя от женихов… И уже, наверное, не знает… Сколько ей? Лет пятнадцать?

Мэри механически сделала изящный институтский книксен.

– Je vous demande рardon89, что беспокою вас – я не знала, что вы больны. Но мне только что телефонировала моя… скажем так… l’amie principale90… по институту, Наташа фон Берг. Видите ли, она никак не может соединиться с вами: телефонная барышня все время говорит, что связи нет. Вероятно, что-то на линии… Так вот, зная, что я живу на Третьей Роте, она поинтересовалась, далеко ли от меня дом два. Я ответила, что в нем и живу, в квартире десять – а она так обрадовалась! И говорит: сбегайте, душка, прямо сейчас в двенадцатую – она ведь, должно быть, над вами? – спросите там Надю и передайте, что я ее жду, как договорились – она поймет. Ну вот, собственно, я вам и передала. Но, раз вы больны… Может, телефонировать ей от вашего имени, что вы не сможете?

– Нет, нет, я буду! Телефонируйте, что, наоборот, – еду! – отбрасывая колючий шерстяной плед, Наденька уже вскакивала с дивана. – Не могу больше лежать, все тело закостенело… Будь что будет, эфетонину с собой возьму… Ах, милая Мэри, спасибо вам за вашу доброту!

Хотя и зная, что дома у Наташи, как и положено в Пасху, полно всякой вкусной снеди, являться в гости с пустыми руками Надя считала не очень приличным, а деньги – целых четыре рубля – ей удалось скопить из своих подарочных. Поэтому, до того, как кликнуть извозчика, она пошла, пригнув против ветра голову во взрослой парижской шляпе, чтоб не быть узнанной каким-нибудь некстати подвернувшимся учителем, в сторону Измайловского проспекта, где рядом находились виноторговый магазин и лавка восточных сластей. Сначала она уверенно забежала во вторую с намерением купить за тридцать копеек двухфунтовый кирпичик косхалвы. В этой лавке ее продавали не с привычным арахисом, а с цельными орехами фундука, и клали их так щедро, что сливочно-белый брусок получался как бы весь в крупных коричневых бородавках. Имелся здесь и еще один небольшой фокус: иногда брусок весил меньше двух фунтов, и тогда приказчик длинным тупым ножом откалывал от особого, специально для этого предназначенного и весьма уже изломанного брусочка небольшой ломтик – и клал его на весы в качестве довеска, который тут же покупателем и съедался – а что с ним еще делать… Много лет это было одним из нескольких маленьких тайных счастий Наденькиного детства – наряду, например, с редко-редко обретаемой в тарелке супа настоящей сладкой-сладкой мозговой косточкой. Каждый раз, подходя к лавке, Надя загадывала: если сегодня мне будет довесок, то… – и дальше четко проговаривалась дежурная девичья мечта. Но в этот раз она плохо себя чувствовала и впервые ничего не загадала, а когда вспомнила – то пожалеть не пришлось: довеском ее приказчик не порадовал.

В винную торговлю Наденька вошла уже гораздо более робко, гадая про себя – выглядит ли она распущенной гимназисткой или все-таки уже тянет на взрослую барышню, что вполне может купить вино для праздничных нужд.

– Мне надо шампанского, любезный… – с преувеличенной уверенностью начала она, и молодой развязный приказчик, с насмешливой проницательностью глядя ей в шляпу, зачастил:

– «Вдову Клико» желаете или «Пол Роже́»? А может быть…

– «Помпадур Розе́»! – гордо отрезала она, удачно вспомнив название, прозвучавшее на днях из уст матери, когда та заказывала кухарке пасхальный обед.

– Сию минуту-с, – поклонился он и вскоре вынес бутылку кипучего розового вина…

– Тебе может оказаться понятней, чем мне, Ученик. Видишь ли… Надежда проживет еще более двадцати четырех лет – восемь тысяч девятьсот девятнадцать дней – но среди них почти не будет таких, когда она бы не вспомнила вкуса той косхалвы и шампанского…

– Она тоже поняла, Наставник, что этот день был решающим?

– Да. Почти сразу. Всю жизнь оглядывалась на него и думала: а если бы я не пошла тогда к Наташе – как сложилась бы дальше моя жизнь?

– И как же, Наставник?

– Тоже невесело, но не для стольких людей. Вскоре начнется большая война, потом в той стране произойдет кровавая революция – и опять война. Надежда переболеет тифом и холерой, будет жестоко голодать, ворочать мешки с дровами и гнилой капустой, потеряет от цинги почти все зубы… Мать умрет от пневмонии у нее на руках, а брата расстреляют. Замуж она так никогда и не выйдет, потому что всю ее силу заберут болезни и печаль, а красоты у нее и с самого начала не было. Она станет именно тем, чем быть не хотела – учительницей математики – и посвятит свою одинокую жизнь чужим детям, которые, зато, полюбят ее. В горе она вспомнит и о Церкви, и уж не будет маяться от скуки на службе, попав в незакрытый и непоруганный храм… Проживет она на три года дольше, чем в случае, если пойдет к подруге – и ее застанет на земле вторая большая война. Конца ее Надежда не увидит, потому что по пути в эвакуацию попадет в поезде под бомбежку и погибнет мгновенно, даже не успев понять, что умирает… Если хочешь, можешь взглянуть на нее. Нет, не там – ниже… У подножия северного склона…

В передней фон Бергов счастливая, розовая, как шампанское в хрустальном бокале, наспех застегнутая Наташа, с губами, похожими на маленький растрепанный пион, провожала любимого Жоржика. Он обязался не позже семи добраться с поздравлениями до богатого строгого старика-крестного, имевшего весьма похвальный обычай дарить крестнику на каждый праздник по красненькой91, которую влюбленные планировали завтра же прокутить у Дюка – причем, Жорж уже почти уговорил Наташу взять отдельный кабинет…

– Их любовь тоже плохо кончится, Наставник?

– Я ими не занимался, но давай посмотрим… Нет… Не успеет. Георгий через десять месяцев погибнет в Мазурских болотах 92 от заражения крови – а Наталия умрет почти одновременно с ним – родами… За страдания им будут облегчены Мытарства, и они благополучно пройдут их – каждый с небольшими задержками… Ничего особенного, Ученик. Давай не будем отвлекаться.

– До чего осточертела мне, барышни, эта серая шкура! – небрежно говорил Жорж, интересный темноволосый юноша с быстрыми вишневыми глазами, застегивая перед зеркалом кадетскую шинель и поправляя фуражку так, чтоб она выглядела чуть-чуть более лихо, чем позволялось.

– Потерпи до осени, – нежно одергивая на нем вовсе не нуждавшуюся в том полу, отозвалась Наташа. – В юнкерской черной ты будешь смотреться неотразимо, и я влюблюсь в тебя еще раз…

– И я, чего доброго… – с деланым смехом поддержала Наденька, снимая шляпу и встряхивая своими пепельными, коротко остриженными волосами.

– Сразу видно – пойдешь на Курсы, – одобрительно кивнул ей Жорж.

– А куда еще… – притворно вздохнула она. – Не замуж же…

– Ой, девчонки, совсем забыл! – прыснул вдруг при этих словах кадет, оборачиваясь в дверях. – Я вам сейчас такое расскажу – животики надорвете… В тебя, – он невежливо ткнул пальцем в Надю, – наш Тюля по самые уши врезался. Со мной вчера после заутрени разоткровенничался. А как узнал, что пойду к Наташе… Ой, не могу, умора!.. Замолви, говорит, за меня перед Наденькой словечко, если увидишь! Вот я, считай, и замолвил… Ну что, Надя – может, замуж вместо Курсов, а? А я шафером буду… – он махнул рукой и подтянулся: – Ну все, лечу… А то мой старый хрыч мне за опоздание, чего доброго, штраф назначит… – он шутливо отдал честь и ловко выскользнул на лестницу.

Тюля? Да, Надя помнила его: Юра Тюленев, высокий, мешковатый и неуклюжий, неизвестно как попавший в кадеты юноша – вероятно, родители, особо не задумываясь, просто отправили сына по обычной в их кругу дороге – и в самом деле похожий на грустного тюленя с красочной иллюстрации к статье «Ластоногие» в энциклопедии Граната… Он сидел, откинувшись на диване, в стороне от танцующих, когда праздновали у фон Бергов последнее Рождество, и не сводил с нее слегка раскосых, ярко-голубых глаз… «Ну и дурак, – раздраженно думала она в те минуты, вальсируя с веселым взрослым студентом-естественником. – Если я ему нравлюсь, так подошел бы, заговорил… Что проку пялиться, как баран на новые ворота!»… Но сегодня, когда по спине словно бегали тысячи холодных мышиных лапок, в тяжелом лбу переливалась густая, тягучая боль, а беленькая, крошечная, как шпиц, Наташа и не думала скрывать своей торжествующей радости перед подругой, которую недавно постиг жизненный крах, – сегодня и незадачливый Тюля не казался ей жалким рохлей… А что? Он окружит ее заботой и вниманием, станет баловать, посылать цветы и конфекты, водить в синематограф… А летом покатает на лодке, подержит над ней зонтик в дождь или зной… Но уж никаких поцелуев – хватит, нацеловалась! Чувствуя себя любимой и нужной, она постепенно оправится, выздоровеет душой и телом, запишется на Курсы – юридические или литературные? – ладно, это потом… Появятся новые знакомства… Настанет совсем другая, взрослая жизнь… А Тюля… Да такому туповатому пентюху в любой момент можно дать отставку!

– А знаешь что, Наташа? – задумчиво протянула Наденька, все еще глядя на захлопнувшуюся за Жоржиком дверь. – Ты скажи ему – пусть этому своему Тюле мой телефонный номер даст. Так, смеха ради… Мне, может, развеяться нужно…

– Ну и развейся. Полно тебе горевать… – легко согласилась подруга и затеребила ее: – Так что в сверточке-то у тебя? Признавайся, грешница, – сверточек-то тяжелый!

– Пожалуй, достаточно, Пришедший. Все уже ясно.

– Не совсем, Наставник. Что, в этом Юрии – корень ее бед?

– Корень бед только в самом человеке. А Юрий – вовсе не рохля, не пентюх и не тюлень. И уж тем более он не туповат. Когда он телефонирует Надежде, и они встретятся, она сразу поймет, что он умен, образован, необычен, по-своему красив и вообще не похож ни на кого другого. Тогда она полюбит его – так мощно, жертвенно и безоглядно, как редко любят там, на земле. Они вскоре, уже осенью, обвенчаются, но детей у них долго не будет, и Алла, мать нашей Инны, станет через девятнадцать лет их единственным ребенком. Она родится уже после того, как отца арестуют и казнят. Надежда умрет от рака, когда дочке будет только шесть лет, и девочку возьмет к себе вдова Павла, Надиного расстрелянного брата. Что дальше – тебе известно.

– Я, возможно, миллион раз неправ, Наставник, но не могу усмотреть ничего плохого в той

любви, что ты мне сейчас описал.

– В ней и не было ничего плохого – и все же лучше бы она не начиналась. Пойдем немного дальше – там прошло четыре года. Но прежде укрепи себя. Даже мы не на все можем смотреть

без трепета.

Арестантам никогда не говорили, что ведут их расстреливать – понятно, почему: чтобы избежать всяких там женских истерик, поповских молитв на исход души, да чтоб запуганное офицерье не вспомнило вдруг про свою затоптанную беляцкую «честь» и не решилось на какой-нибудь мелкий бунт по пути в подвал.

– Внимание, арестованные! – распахнув дверь камеры, рявкали туда Юра или Матвей. – В камере будет производиться дезинфекция, поэтому все вы временно переводитесь в другую. Прошу следовать организованно, соблюдать в коридорах тишину и порядок.

Они и соблюдали, овцы поганые, – покорно шли, куда велели, исподтишка косясь по сторонам, что было, вообще-то, запрещено, но тут не препятствовали: максимум через пять минут всем им предстояло превратиться в бессловесные уродливые туши – так что какая разница, что они там углядят… По лестнице вниз – и первая дверь налево. Ее отпирали, и смертничков всем гуртом так туда по инерции и всасывало; правда, пока подтягивались задние ряды, в передних возникало легкое недоуменное бурление при виде багровых стен и плохо отмытого пола с косым стоком – но тут уж не церемонились: пинками заталкивали последних, быстро пропускали ребят с маузерами – и те начинали пальбу. Юра на это не смотрел (хотя не слушать – не удавалось, и тут его не так выстрелы смущали, как постепенно спадавший вой и визг), стоял с другом в коридоре; у них с Мотькой, как у старших по команде, была задача только побыстрей прикончить недостреленных. Сам он старался это делать аккуратно – четким выстрелом в лоб, висок или затылок – что у кого оказывалось подставленным – из родного трофейного револьвера, вынутого когда-то после боя из окостеневшей руки белого офицера – пажа, судя по перстню, который снимать не стал – и никогда ничем подобным не занимался: этим пусть пробавляется несознательное быдло, а он не мародер – он идейный красный комиссар, всегда чисто служивший делу революции. Мотька же предпочитал штыком – с оттяжечкой, особенно если попадалась ему девушка с умоляющими глазами или гимназист какой-нибудь, откровенно пищавший «Дяденька, не надо…». Юра потом долго топтался во дворе, сапоги от крови – и еще какая там требуха налипнет – то снегом, то травой, то листьями по полчаса отчищал. А Мотьке – хоть бы что: у меня, говорит, отец резник был – привык я…

– Довольно, Наставник, я видел и осознал.

– Ты еще ничего не видел, Ученик. Досмотрим до конца.

Но сегодня вышла кошмарная неувязочка: как погнали по коридору очередное убойное стадо, окошко одной из камер, имевшее, как потом выяснилось, замок с дефектом, вдруг распахнулось от мощного толчка изнутри, и за решеткой показалось желтое лицо той чахоточной эсерки, что при водворении в их Чрезвычайку крыла конвоиров таким изобретательным матом «в тридцать девять накатов с переборами», что даже из дежурки ребята в кожанках сбежались послушать и поучиться. «Во дает, баба! – уважительно качали головами некоторые – а были среди них и бывшие балтийские матросы. – Такую даже в расход выводить жалко…».

Но сейчас эсерка не материлась, а, увидев в коридоре человек десять, среди которых были три ощипанные институтки, заплаканная вдова уже прихлопнутого присяжного поверенного с двумя жавшимися к ней детьми-подростками и четверо парнишек-кадетов, неожиданно звонким для своей болезни голосом крикнула:

– Товарищи! Не верьте им! Вас ведут на расстрел! Из этого подвала никто не возвращался! Долой узурпаторов революции!

Мотька подскочил к двери и быстро захлопнул форточку, изо всех сил прижал ее обеими руками – но было поздно. На несколько секунд Юра остался со своим револьвером один охранять смертников – и тут кто-то из бывших кадетов, ловкий, видать, малый, не сдрейфил и выхватил маузер из кобуры на секунду повернувшегося спиной Мотьки. Умел бы он им пользоваться – и чекисту бы тут же хана, но парень замедлил на миг, разбираясь с незнакомой системой, и этого мига Юрке хватило, чтобы красиво всадить ему пулю в центр лба. Но маузер-то отлетел не к пятившемуся в ужасе Мотьке, а прямо под ноги другому кадету – и тот тоже не растерялся: дважды выстрелил в сторону Юры, промазал, институтки истошно завизжали, кадет палил в белый свет как в копеечку, вдова принялась закрывать собой отпрысков и что-то голосить на тему «Это же дети!!!», справа и слева из запертых камер понесся рык и стук… Помощь уже спешила – со всех сторон слышался тяжелый топот ног – но пока обескураженные ребята добежали до Юры, ему самому пришлось положить из револьвера еще шестерых из десяти арестантов прямо тут, посреди их некогда мирного коридорчика… Когда патроны кончились – живы были только две безобидные институтки, уже лишившиеся голоса со страху, и мамаша, вдруг грозно восставшая от своих еще трепыхавшихся на полу мальчишек. Она подняла окровавленную руку и мертвым взглядом уперлась Юре в лицо: «Проклятье на твой род, – сказала она спокойно. – Проклятье на твой род до четырнадцатого колена». Кто-то из ребят тут же выстрелил в спятившую бабу, она свалилась ему под ноги, а Мотька тем временем успел пригвоздить к стенке штыком выхваченного у кого-то ружья уже вторую институтку, которая смотрела на него огромными, совершенно белыми, выкатившимися шарами глаз и молчала, хватаясь голыми руками за хрустко ворочавшийся в ней штык. Первая колотилась на полу, зажимая перерезанное горло, и никто не торопился ее прикончить. «Хорошо, что у нас с Надей детей нет… А она еще жалеет об этом, дура…» – проскользнула у Юры суеверная мысль; он хотел перевести дух, но никак не мог.

Рядом встал закончивший свое дело Мотька, положил руку другу на плечо.

– Если б не ты… – Он помедлил и повернул к Юрке свое красивое бледное лицо с пасмурными ночными глазами, никогда не блестевшими, будто вырезанными из траурного бархата. – Я тебе тоже одну услугу хочу оказать. Это не всем… – он кивнул в сторону суетившихся в коридоре чекистов. – Могут понять неправильно. А ты вот что…

Мотька быстро сунулся в закуток для дежурного и сразу же появился оттуда с тонким стаканом, на ходу выплескивая из него остатки чая. Сделав несколько шагов, склонился над потерявшей сознание, но еще булькающей институткой, жестко отвел ее судорожные руки от шеи, из которой иногда толкалась алая кровь, подставил стакан под рану, подержал – и вернулся к тяжело дышавшему Юре, протянул:

– Вижу, ты никак не разучишься переживать. Пей. Сердце как каменное станет. Проверено93.

Юра не сопротивлялся – он твердо взял теплый стакан и, выдохнув, выпил уже начавшую густеть кровь до дна – как подогретое молоко, только солонее… Вернул товарищу, встряхнул головой, будто после водки.

– Ну что, легче? – Матвей хлопнул его по плечу и слабо ухмыльнулся: – Только забыл предупредить тебя, друг… С бабами ты по-прежнему сможешь, даже еще лучше, но… Без любви. Навсегда.

– Останови это, Наставник. Ты забыл, что я не Изначальный. Я пока не могу, как вы.

– А мы уже видели все, что надо. Пойдем.

– Скажи… Такое можно исправить на Мытарствах?

– Нет. Он переполнил меру и обрек себя. Люди иногда делают непоправимое.

– Я не про него, я про Надежду. Почему ее не возвращали в тот день миллионы раз, чтобы она превысила свою критическую массу и однажды не пошла к подруге?

– На Мытарство отправляют за содеянное неискупленное и не отмоленное личное зло. А в ее выборе не было зла. Это был просто – выбор.

– А как же Инна? Ведь не злом было убежать от убийцы?

– Ее злом было то, что она обернулась на лестнице, Ученик, и посмотрела на него… так, как посмотрела. Один тот взгляд отразился на сотнях людей – ты знаешь о некоторых, двоих даже видел.

– Благодарю тебя, Наставник, хотя сегодня ты преподнес мне один из самых сложных и тяжелых уроков.

– Рад работать с тобой, Пришедший. Я обещал показать то, что в свое время тебе запретили прозреть самому. Теперь можно, смотри.

Предыдущая главаГлава 6 из 11Следующая глава