Ни Мишутка, ни Васятка своих матушек, конечно, не послушали. Оба одинаково врали им, что бегают на реку с другими соседскими отроками, и проверить их матери, разумеется, не могли. Был у них придуман особый ясак110, для вызова друг друга со двора по-хитрому, чтобы ни мамки, ни челядь не приметили: весной еще оба они, шутки ради скоморошествуя, выучились на свободе граять по-враниному111, так что теперь, как только раздавался у кого-то из них за забором надрывный грай, будто смелый кот прихватил зазевавшуюся ворону, мальчишка тут же срывался с места и, запихивая за пазуху любую сыть112, до какой удалось дотянуться, бежал на улицу, не обращая внимания на ворчливую ругань мамки. Правда, мамки у обоих были уже старые и особенно за ребятами не ходили, считая их почти за отроков, коим дозволено гулять по своей воле.
Местом встречи всегда назначалась негустая осиновая роща над речной излучиной и, накупавшись до зубовного стука, синие от ледяной воды, ребята с наслаждением садились голыми на упеченке113 и честно делили меж собой, кто что принес из дома пожевать на пабедье114…
Июль уже готовился перетечь в август, а жары стояли прежние – и, если б не река с ее черной прохладой, то совсем бы беда, согласно думали юные други, жуя уже чуть подванивающего от жары осётрика вперемешку с первыми, еще недозрелыми яблоками. Они знали, что под вечер у обоих прихватит животы, – ну, да то дело было привычное, случалось, и белые черви то у одного, то у другого из заду вылазили – никто в том беды не видел… Лишь бы хвост осетрика, под носом у мамки Орины с ледника ловко выкраденный, доесть поскорей, пока совсем не провонял… Огрызки яблок они кидали в реку – кто дальше – потом, откинувшись на мягкую траву, безмолвно глядели в небо, задремывали…
– Где-то там батюшка мой обретается? – задумчиво проговорил Васятка. – Видит он меня сейчас, Михайло, как думаешь?
– Знамо дело, видит, – убежденно отозвался его дружок, приоткрыв один глаз. – И как ты у дьяка из сада яблоки воровал – тоже, – в его хитром зеленом райке играли искорки.
– И это?.. – упавшим голосом пробормотал паренек. – Ну, все тогда… Как встречусь с ним на небесах – точно вожжой отделает…
– Когда ты на небеса попадешь, ты и сам уже во какой большой будешь… Пусть попробует! – утешил Мишутка. – Да и забудет он. Нам с тобой до этого еще знаешь сколько…
Позади них в густых кустах ольшаника послышалось как бы слабое скуление, и ребята враз обернулись.
– Кутёнок115 там, что ли? – заинтересовался Мишутка и, не раздумывая, бросился раздвигать ветки. – Ишь, плачет, малой…
То был не кутёнок. Под густыми ветвями сидел и дрожал молодой черноногий лис, смотрел на людей затравленными желтыми глазами – и плакал. Во всяком случае, жалобная морда его была мокрым-мокра. Мальчик осторожно протянул руку, готовясь к тому, что зверь отдернет голову и умчится, но тот покорно, как добрая собачка, подставил шелковый лоб под человеческую ласку и даже как бы подался вперед.
– Ух ты, ручной! – восхитился Мишутка и, присев рядом с ластящимся животным, принялся наглаживать его. – Кушать хочет. А мы рыбку-то сами съели… Экие шалыги116!
Сзади опасливо подобрался Васятка, вытянул было палец, чтобы потрогать серый от жары лисий нос, но отдернул руку:
– А не бешаной он, часом?
– Да не пес же он, чтоб ему бешаному быть, – резонно возразил друг. – А коли и был бы, так кусался бы и пеной почем зря исходил. У нас, когда у соседа собака сбесилась, так она ему, прежде чем околеть, во дворе всех котов и кур передрала и даже из челяди кого-то укусила… Я в щелку смотрел – и то страшно. А этот… Хворый просто… Надо его к дому поближе перенесть и выходить… Во! Знаю, куда! В заброшенный амбар! Я ему ужо курятину туда носить буду, – мальчик с нежностью склонился над больным зверем: – Лисенька-лись! А, лисенька-лись? Пойдешь с нами в амбар курочек кушать?
Лис льнул к нему, всем своим видом выражая полное согласие. Кряхтя, ребята вдвоем подняли тряпкой повисшую у них на руках лисицу и, хоронясь от взрослых, по-за домами затрусили в старый обвалившийся амбар. Васятка вызвался сбегать за куском мяса, потому что домашнее воровство выходило у него как-то ловчей и безнаказанней, а Мишутка кинулся в свой двор и молча унес у изумленного дворового пса из-под носа полную плошку воды. Примчался в дырявый амбар, плюхнулся на колени перед мелко подергивающим всей клочкастой шкурой зверком:
– Лисенька, видишь, как я быстро… Пей, миленький! – и он стал совать плошку к понурой морде.
Но лис не пил. Наоборот, он напрягся и начал судорожно сглатывать – не воду, а воздух, будто давился костью. Глаза его смотрели мутно и трагически.
– Э, да я вижу, ты совсем плоха, скотинка несчастная… – искренне огорчился Мишутка. – Почто не пьешь? Надо, друже, – жар у тебя… – запрокинув лисице голову и зажав ее локтем, он принялся обеими руками раздвигать стиснутые челюсти, намереваясь влить воду в пасть силой.
Дикий лесной зверь одним движением вывернулся, в дремучих глазах его мелькнула мгновенная злоба – и мощные белые клыки быстро сомкнулись на детском запястье. Брызнула кровь, мальчик вскрикнул, прижимая руку к животу:
– Вот ты какой… – обиженно прохныкал он, глотая подступающие от боли слезы, но природная доброта пересилила: – Дурашка…
Ветхая косая дверь распахнулась, в солнечной полутьме возник деловитый Васятка – и рубаха у него над поясом недвусмысленно оттопыривалась: мясо было добыто.
– Что тут? – испуганно спросил он, увидев пополам согнутого дружка. – Цапнул все-таки?
Мишутка кивнул, удерживаясь от плача из чистого молодечества. Руку ему они туго перевязали вдвоем – как раз той подобранной во дворе тряпицей, в которую был аккуратно завернут Васяткой кусок недоваренного мяса, борзо утянутый им прямо из кипящего чугунка.
– Заживет, – сурово успокоил он страдальца. – Ты вот что: рукав-то у рубахи вниз раскатай, чтоб Орина твоя или, хуже, матушка не приметила. Я тоже однажды локоть распорол – о сук – во была ранища! – и только малый рубчик розовый остался… Помнишь, это на Петровках117 было – а теперь хоть бы что…
Покончив с перевязкой, ребята дружно обернулись на виновника. Лис не шевелился, лежал, вытянувшись, на соломе; в чуть оскаленной пасти тусклым жемчугом поблескивали белоснежные зубы, меж полузакрытых век грязно-перламутрово отсвечивали мертвые белки глаз…
– А давай его на большой муравейник за Москву-реку оттащим? – с ходу предложил неугомонный Васятка. – Когда мураши с него всю мертвечину объедят, мы его кось-главу118 на палку вденем и Парашку с Любавкой до поноса напугаем…
– А ведь и правда, чего добру пропадать, – загорелся Мишутка. – Сейчас и пойдем, пока обедать не кличут.
Рука у него уже почти не болела, да и не видел он ничего особого в случайном лисьем покусе: сколько раз его собаки дворовые – свои и чужие – со злости за икры хватали, да и босыми ногами на что только не наступал! Иногда ему мамки гной выпускали для облегченья, да отваром романовой травы119 измывали ощур120, а чаще – само проходило… Вон, у холопчика Егорки уж куда как худо было дело: ему бабка из струпа зудящего, что на лбу торчал, живые мушьи личинки выковыривала – и то зажило, как на кошке… Некогда горевать – пока теплынь стоит, пока вода в Москве-реке не замерзает, пока зрелая малина в садах так и падает в ладонь, оставляя на ветках короткие белые стерженьки, пока дожди еще в радость, а ночи стоят душистые…
Мишутка и думать забыл о неприятном случае – уж к Успенью121 и корочки отвалились со следа лисьих зубов, оставив на память кучные красноватые пятнышки – да то не единственная его признашка122 была, и посерьезней имелись метки… Вспомнил он о давнем укусе лишь во время торжественной обедни, изнывая в церкви от духоты в своей праздничной, под горло застегнутой рудо-желтой123 рубахе, рядом с прямой и гордой, нарядившейся басы ради в платье из дикой венедицкой камки124 матушкой… Зажившую рану отчетливо покалывало изнутри – пришлось зажать руку под мышкой, но легче не стало – наоборот, приспело и жжение. Такого никогда до сих пор не случалось, и Мишутка грустно подумал, что и у него, должно быть, под свежей розовой кожицей завелись жирные желтые личинки – не миновать теперь длинной кривой иглы, как холопскому Егорке…
В последний раз подошел он к Причастию без исповеди вместе с младенцами: знал, что по осени сравняется ему семь годов, и кончится воля, придется перед духовным отцом за каждую чужую ягодку ответ держать – каково, а? Мальчик закручинился, а руку все дергало, непонятная тоска тихой сапой заползала в сердце – и поначалу он ее никак с той давней раной не связывал…
За обедом есть не хотелось. Напрасно Орина соблазняла его присланным батюшкой с купли виноградом – целых пять кистей еще утром доставили вкупе с другими гостинцами – Мишутка сидел снулый и сонный, в голове стоял отдаленный звон, по плечам бегали мурашки.
– Докупался, – шершавая ладонь мамки провела ему по голове. – Горишь ведь! – и она немедля послала за матушкой, что в горнице угощала ради праздника духовного отца своего с попадьей Настасьей.
Она пришла как была, пощапая125 и веселая, присела на корточки перед печально сидевшим на лавке сыном, жемчуга на очелье126 ее убора блестели, будто зубы мертвого лиса. Хотелось плакать, как маленькому, болела спина…
– Вели уложить меня, матушка… – попросил он.
– Простыл, дитятко? – ласково спросила мать, отбрасывая ему волосы со лба и рассеянно ероша их: – Ишь, оброс… Как встанешь – остричь велю… И впредь купайся поменьше.
– Все это лис окаянный, матушка, – пожаловался Мишутка, смутно уловивший связь между жженьем в старой ране и нынешним своим недомоганием. – Верно, червячки под кожей завелись. Ты накажи Егоркиной бабке их повытянуть, а я ничего – потерплю…
– Какой еще лис? – насторожилась Мария.
– Который сдох, – объяснил ей сын. – Но перед тем кусил меня дюже. Мы с Васяткой руку ту трунью перевязали, да ранка и зажила… А сегодня в церкви как начало в ней печь! И по всем удам127 так жар и растекается…
Она отпрянула, не удержалась на весу – и жалко плюхнулась на гузно. Мишутка изумился тому, как быстро с лица матери стекала вниз природная розовость, руки ее судорожно поднялись к горлу – и она все не могла сделать настоящего вдоха.
– Государыня128! – заквохтала мамка. – Не зашиблась ли? Братчина129, что ль, в ноги кинулась?
Мария тупо посмотрела на нее помутневшими глазами – и опять вспомнился мальчику околевший лис. Она так и сидела на полу, отмахиваясь обеими руками от мамкиной помощи, но вдруг спохватилась и начала выкрикивать:
– В Немецкую слободу130!.. Сейчас пошли!.. Сейчас!.. Лучшего лекаря немчина сюда!.. Искуснейшего! Вот… вот… – она принялась стаскивать с пальца что-то сверкающее. – Жуковинье131 возьми… С лалом132… Только скорей чтоб! Только скорей!
Старуха-мамка, поначалу забормотавшая было о том, что из-за легкого озноба на лекаря тратиться – хозяин зашибет, но, узрев протянутую драгоценность, вмиг схватила ее и, на ходу пряча в складках старого летника, с великою борзостию ринулась прочь из полатки.
Лекарь, не старый еще человек, одетый в странные темные одежды – узкие порты и короткий кафтанчик – был гладко выбрит, так что лицо его смотрелось совсем как гузно с глазами. По-русски он говорил прекрасно, только чуть-чуть чудно́, и сразу принялся расспрашивать Мишутку – но тот едва мог отвечать: отчего-то сводило челюсти, и в горле появилось неприятное чувство застрявшего куска, который никак не глотался, сколько ни пытался парнишка то выкашлять, то силой продавить его внутрь. Потом немец долго и больно жал твердыми пальцами на розовые рубцы – и, наконец, поднялся, хмуря кустистые брови. Некоторое время он молча простоял над Мишуткиной постелью, губы его сложились в узкий, задумчивый, смешно ходивший туда-сюда хоботок. Из-за суконного плеча виднелись только черные глаза матери, отражавшие пламя всех четырех лучин, которыми ради лекаря осветили спальню – но свет сегодня был чем-то ужасен для мальчика, он болезненно жмурился и прятал лицо под перину.
– Воды, – коротко потребовал немец и, немедленно получив из рук мамки детскую кружечку, поднес ее к губам больного:
– Пей, Михайло.
Мишутка и не знал, что у воды есть запах! Ничего отвратительней он не вдыхал отроду – но глотнул через силу – и вода пошла обратно… Лекарь убрал кружку и резко оборотился к Марии:
– Государыня, у вас есть еще дети? – голос его походил на пронзительный птичий крик.
Мишутка смутно, уже нехотя удивился: почему, коли матушка одна, лекарь обращается к ней, будто их две, – и все потонуло в тягучей судороге, прошедшей от головы к ногам. Мария опустила голову:
– Нет. Была еще Марфинька…
– Это прискорбно, – равнодушно сказал немец. – Потому что вашему сыну врачебная наука помочь бессильна. Та лисица, что укусила его, была бешеная, и зараза попала ребенку в кровь. Если бы он сказал сразу… Можно было бы поставить кровососную банку и попробовать оттянуть больную слюну… Но теперь… В вашем возрасте еще могут быть другие дети.
Пока он говорил, Мария не переставая мотала головой, а когда замолчал – горько улыбнулась:
– Нет. Я уж давно не брюхатею. И, ежели Мишутка мой теперь преставится, то я и сама себя живота лишу.
– Тогда вы больше с ним не увидитесь, – таинственно отозвался лекарь.
Мария снова замотала головой.
– Послушайте, – продолжал он. – Зрелище будет тяжелым. Вам лучше не видеть – такое даже для меня трудно. У мальчика не получилось сделать ни одного глотка воды – значит, я не смогу напоить его и сонным отваром, чтобы страданья свои он прошел в беспамятстве. Но напиток пригодится вам, государыня. Для вас будет лучше опочивать, потому что вы сыну ничем не поможете… Этот маковый отвар дает на время забвение, подобное смерти.
И тут Мария кинулась на лекаря, как медведица:
– Опочивать?!! Опочивать?!! – дико взвыла она ему в лицо. – Когда дитё мое единое смертную муку принимать будет?!!
Легко отшвырнув лекаря, она рванула с головы убор и простоволосая бросилась на колени перед Мишуткиной лавкой, накрыла собой его сотрясавшееся тельце:
– Дитятко мое! – взревела она, терзая рассыпавшиеся волосы. – Насилу свет от слез вижу! Чрез меня, твою матерь окаянную, пришла тебе пагуба! Иудин грех совершила из зависти – под дыбу подвела Мавру-подружию! И как мне теперь в том каяться?! Коль и церковь поставлю обыдённую133 – не отмолить греха такого! Мишутка, свет мой ясный, – лучше б, как отец твой меня, брюхатую, чоботами134 колотил – мне б с тобой вместе да убиенной бысть, чем тебе на головушку безвинную смерть лютую призвать! Ты с собой теперь возьми меня – туда, куда уходишь от матери! Укуси меня за персты, что извет на Мавру писали, чтоб я тоже бешаной стала и в мученьях скончалася! – и, помутившись разумом, Мария поднесла руку ко рту метавшегося мальчика.
Мамки оттаскивали ее; позади бритый лекарь тихо давал сбившейся в кучу у дверей челяди быстрые распоряжения:
– Свет уберите совсем, оставьте только за дверью. Принесите хорошие вожжи: мальчика сейчас придется связать и взнуздать, иначе он скоро начнет кусаться и станет для всех опасен, – он обернулся на Марию, пожал плечами: – Эти московиты… Сколько живу здес
– а все никак не привыкну к их варварским нравам…
…К утру больного развязали: он почти успокоился – лежал тихо, дрожь проходила по телу все реже и реже, обильно текла слюна – уж все подголовье насквозь промокло – и мать его стояла на коленях, уткнувшись туда лицом, стиснув зубами перину и порой издавая тяжелый стон. Сквозь узкие слюдяные окошки оранжевело последнее Мишуткино солнце.
– Она тоже, вероятней всего, сбесится, – сказал немец Орине, кивая на распростертую Марию. – Укус для этой заразы не обязателен, слюне бешеного достаточно попасть другому в рот, а она изжевала всю мокрую простынь.
Орина беззвучно заплакала, утираясь концом повоя135. Но Мишутка вдруг очнулся, приподнял восковые веки и почти неслышно позвал матушку. Она вздрогнула и подскочила, щупая его лоб:
– Что?! Светик мой ненаглядный – неужто полегчало тебе? – с безумной надеждой она обернулась к лекарю и мамке: – Ему лучше! Смотрите – жар-то спадает! Простил меня, значит, Господь?! Умолила его Мавра-мученица?!
Бритый черный человек бесстрастно покачал головой:
– Нет, государыня. Мальчик не может выздороветь. Но теперь он будет спокоен и, может быть, даже съест хлеба и выпьет воды. Так всегда бывает при этой болезни. Перед самым концом Бог посылает утешение.
– Что случилось, Ученик? Ты где-то допустил ошибку?
– Нет, Наставник, ошибки не было.
– Неужели Еве не позвонили? Да нет же – я вижу того человека: вот он опять набирает номер.
– Учитель, я тоже видел его. Но… Ведь ты же сам – помнишь? – научил меня, как переломить телефонный провод…
– Ты… сделал так, чтобы няня не услышала звонка? И не испугался гнева Высших? Но что заставило тебя?
– Я тоже достиг своей критической массы, Наставник. Я негодный Хранитель и не прошу прощения – знаю, что это бесполезно. Моя вина велика, и я готов нести любую кару – но… после того, как пройду с моим подопечным до конца… Возможно ли это? Ты молчишь, Учитель?
– Я нем от восхищения Пришедший. Ты еще не понял? Это и был твой экзамен – здесь он суровей, чем на земле. Ты – прирожденный Хранитель, и не ищи другого служения. Отныне ты больше не Ученик мой, а полноправный Соратник.
– Наставник… Я так ошеломлен, что не знаю, что сказать.
– Не говори, а действуй, Соратник: пока ты отвернулся от подопечного, те уже надоумили его схватить острые ножницы… Впрочем, смотри сам: отныне ты один за него в ответе.
– Отложи ножницы в сторону, Митя, и сядь прямо. Левой рукой не забудь придерживать тетрадь. Вот так. Нет, не смотри на мамину чернильницу: ты еще и карандашом-то не научился писать как следует.
– Ну, тетя Ева…
– Я сказала: нет. Возьми карандаш правильно. Готов? Начинаю: мы-не-ра-бы… Не надо писать так размашисто.
– Тетя Ева, я забыл рассказать: мы с мамой сегодня, когда шли из булочной, видели…
– Потом, Митя. Написал? Не-ра-бы… Не сутулься, подними голову… Ра-бы… Ну, вот теперь красивее получилось… Давай дальше… Ра-бы-не-мы… Смотри в тетрадь… Митя, смотри в тетрадь, я говорю…
– Это они… Тетя Ева, это они!!! Те самые, красные!.. Как высоко залетели – прямо на наш тополь! Тетя Евочка, смотрите!!! Сколько их! Кругом зима, а им хоть бы что!
– И правда – как красиво, Митя! Я, вообще-то, зиму терпеть не могу – холодно, все белое кругом, вечные простуды… А вот они прилетели – и просто какое-то… Даже не знаю…
– …утешение, тетя Ева. Без этого не бывает.
31 июля 2016 г.
Новый Иерусалим