К книге
Голоса любви на путях войны«С гордостью буду вспоминать…»
87%
«С гордостью буду вспоминать…»
13

В 1946 году в письмах Тамары глухое раздражение порой сменяется уже безнадежностью: «С отчаяньем сообщаю тебе, что надежду на твой вызов потеряла!». Действительно, скоро год, как кончилась война, дочь пять лет растет без отца, виделись за это время всего два-три раза… Она носится по инстанциям, пишет, звонит занятым людям, некоторые по-настоящему прячутся от нее! Один (некто Явлинский – ах, как бабушка в письмах его клеймит: «Поверь мне, я не ошибаюсь: он ничего не сделает, все его посулы – вранье, он ждет только случая притащить сюда своих, а всем его обещаниям цена грош – ведь это врожденное у них»), оказывается патологическим лжецом и скрывается, завидев ее, на боковой дорожке институтского парка… В феврале 1946 г. Тамара добилась запроса, подписанного самим президентом Академии Наук! У Оли нашли затемнение в легких, необходимо быть с ней, лечить ее, нужен муж рядом! Или уж климат Одессы…

Не действует ничто – словно в заколдованный круг попали.

Небольшая хроника издевательств в подлинных документах:

«Москва

17 января 1946 г.

Мой дорогой Димочка!

С отчаяньем сообщаю тебе, что надежду на твой вызов потеряла. Кислов ничего не сделал и не собирается делать. Щукин не настаивает, потому что его конструкторский отдел мало интересует, он теперь руководитель лаборатории станкоэлектропривода, и собирается перевести эту лабораторию куда-то вне ВЭИ. Вообще, человек занят только собой, строит только свое благополучие и свою карьеру. Он обещал мне пойти к Кислову, но пошел не к Кислову, а к Явлинскому, тот взял себе составленное нами ходатайство и обещал сам отвезти в Наркомат. Но вот уже несколько дней он носит его в кармане, хотя уже неоднократно бывал в Наркомате. Я на него не надеюсь. Он мало заинтересован в людях, посторонних ему. Он наводняет ЦКБ своими людьми из Харькова. Сегодня на территории он издалека увидел меня и свернул в аллею к корпусу напряжения. Видимо, он ничего не сделает. Кто захочет брать на себя хлопоты?

Я выбилась уже из сил, с 16 декабря не было ни одного дня, чтобы я не хлопотала, а толку никакого. Люди стали таковы, что добиться чего-либо от них нельзя. Были надежды, потом я их теряла, потом опять – надежда, и, в конце концов, уж больше не вижу надежды…

Поможет ли твой рапорт? И сколько все это будет длиться?

Ты знаешь, Димочка, ведь это так долго еще может продолжаться. Если до конца февраля ничего не выйдет, то ты должен будешь взять меня к себе. Пять лет уже, я не могу больше жить одна, а люблю ведь только тебя, дочь пять лет почти растет без отца, уж скоро год, как кончилась война, а мы не соединились. Так не может продолжаться, если ты меня любишь и любишь свою дочь.

Пора уже подумать и обо мне, я настолько измучилась, что жизнь начинаю ненавидеть. Поверь, мой друг, мне уже начинает казаться, что все в жизни уже потеряно, что я никогда не буду с тобой, никогда не буду счастлива. Трудно жить, и все заботы, заботы бесконечные, и все одна и одна. А ведь половина жизни уже прошла. (Ну, положим, меньше: в 46-м году зимой бабушке еще не исполнилось и тридцати, и она проживет еще полвека совсем неплохо – Н.В.). Самое горячее мое желание – это видеть свою дочь с отцом.

Если тебя не демобилизуют, то могут перевести в Москву, и здесь тебе легче будет добиться демобилизации. Но, как бы то ни было, в начале марта, если не уедешь из Одессы, возьми нас к себе. Возьми, Димочка! Не могу больше одна, если не соединимся, то моя жизнь будет разбита: значит, ты не хочешь, чтобы я была с тобой.

До свидания, единственный! Люби меня! Никто так не любит тебя, как люблю тебя я. Побереги меня немного, ведь я в отчаянье!

Береги себя. Будь здоров и счастлив! Бог хранит тебя.

Горячо целую. Твоя Тамара».

«Москва

25 февраля 1946 г.

Мой любимый, дорогой друг!

Получила два твоих письма, они пришли очень быстро, вероятно, потому, что военной цензуры больше нет, не залеживаются долго.

Опишу тебе кратко, как обстоят дела с твоим вызовом.

(Здесь делаю большой пропуск, потому что мелькают фамилии, названия инстанций, адреса и пр. – а толку особого нет как нет, все так же неопределенно, и так же то вспыхивает, то гаснет надежда – Н.В.).

Но мне кажется, что в скором времени все должно решиться, и должна быть определенность. Все равно, родной, мы скоро будем вместе, ты найдешь удовлетворение в работе, будешь счастлив в своей семье, я забуду все треволнения и невзгоды, и заживем мы с тобой, как ты говоришь, «на славу». Ты хорошо сказал – в самом деле, так хочется простого спокойного счастья! Я прихожу в ужас, как подумаю, что, может быть, весну, а то и лето, я буду опять одна…

На Софийской набережной была давно, 3 февраля. С 10 по 19-е февраля я имела освобождение от работы, очень болела Оля, у нее был в сильной форме грипп с высокой температурой. Сейчас она поправилась вполне, только вчера я первый раз после болезни вывела ее гулять. Она стала такая послушная и тихая. После болезни в ней произошел какой-то перелом. Она у нас знает все до одной буквы и умеет их писать, хотя ее особенно никто не учил. Очень любит твоего мишку, он до сих пор спит у нее в кровати.

Пока все, мой Димуша, люблю и жду тебя, скорей вырывайся оттуда, ведь я в самом деле больше не могу без тебя. (…) Доченька целует тебя и ждет, очень ждет.

Твоя любящая тебя жена Тамара».

«1 марта 1946 г.

гор. Одесса

Милая моя женушка, мой единственный любимый друг!

(…). Чтобы успешно разрешить вопрос перевода в Москву, мне необходимо выехать туда самому. Вот это и составляет сейчас главную мою задачу: как выбраться хотя бы дней на 10? Буду добиваться этого любыми средствами. Командировка удастся едва ли, скорее, отпуск в счет 46-го года. Короче говоря, я действую в этом направлении. Ведь, в конце концов, имею же я право привезти свою семью к месту своей службы? Конечно, да, и я это сделаю, если действительно окажутся тщетными хлопоты с отзывом или переводом. Поэтому, моя родная, знай, что время, когда мы свидимся с тобой, совсем недалеко. Нет, мой друг, ты еще не знаешь, как дорога мне ты и моя дочурка. В крайнем случае, я поступлюсь на некоторое время своими интересами в отношении подходящей деятельности, но возьму вас с собой в Одессу. Летом здесь не так уж плохо.

Должен тебе сказать, что материальное обеспечение офицеров неплохое, и впереди перспективы дальнейшего улучшения. Дают топливо и керосин, помимо продуктов. И мне очень досадно, что обстоятельства таковы, что все это я не использую для своей семьи. Но что же поделаешь? Ведь я собирался вернуться в Москву еще в декабре! В общем, родная, все это уладится в ближайшее время.

Меня очень опечалило твое сообщение о том, что дочурка моя вновь была больна. Я бы не хотел, чтобы она стала иной, чем я видел ее во время отпуска. Пусть она будет по-прежнему резвой и веселой, пусть будет шалуньей. Я сердился на нее, но я очень об этом жалею. Милая моя женушка, расцелуй ее за меня и скажи, что папа ее очень любит и скоро к ней вернется.

Ну, а тебя, мой дорогой друг, я так же горячо целую и обнимаю. Скоро будем с тобой вместе, будем строить нашу жизнь. Пиши мне чаще, письма теперь идут скоро. Я пишу теперь только тебе одной. Мне никто ничего не пишет – заняты очень сами собой, очевидно.

Ну, ничего. Еще раз целую тебя, мой ангел, и остаюсь всегда твой горячо любящий тебя Дима».

Но все невыносимей бесполезное и уже не нужное ни ему, ни Родине прозябание в Одессе! Письмо от 8 марта 1946 г.:

«8 марта 1946 г.

гор. Одесса

Мой дорогой друг Руша!

Поздравляю, дорогая, с днем 8-го марта!

С 10-го выбываю в служебную командировку, но не туда, куда хотел бы, это местная поездка, буду в разъездах до конца марта. Однако ты все равно пиши мне, родная, я же буду писать тебе с дороги, хотя бы открытки. Мне будет приятно подучить от тебя письма по возвращении. Кроме того, быть может, за время моего отсутствия выяснится что-нибудь положительное. С этой надеждой буду возвращаться в Одессу.

Писал ли я тебе о том, что мое служебное время в значительной степени поглощается Вечерним Университетом марксизма-ленинизма, который доставляет мне большое удовольствие, особенно такими предметами, как философия, история СССР, географический курс под названием «Политическая карта мира». Кроме того, я постепенно втягиваюсь в орбиту агитационной работы и состою внештатным лектором политуправления. В этом мой основной интерес здесь, в Одессе, и если бы к этому прибавить интересующую меня деятельность и мою семью вместе со мной, то я был бы, наверное, счастлив.

Живу все там же, где остановился по возвращении из отпуска, т.е. у Берты Израилит, несмотря на то, что чувствую, что мое пребывание здесь слишком затянулось. Но ко мне уже привыкли, а мне здесь удобно и близко к службе.

Несмотря на всю эту служебную нуду, как говорил Маяковский (а для меня это нуда в буквальном смысле слова), время летит с какой-то поражающей быстротой, и я считаю его уже не днями, а неделями. Меня просто пугает эта быстрота, с которой уходит время! Должен же я что-то успеть сделать в этой жизни, а не просто жить! Причем, жить в постоянном стремлении к своим идеалам, в неудовлетворенности своим настоящим, как живу я сейчас. Быть может, действительно следует следовать поговорке "Не так живи, как хочется"? Верю, что нет!

Ну, до свидания, моя женушка. Будь здорова и пиши. Доченьку свою целую. Тебя крепко целую, люблю и остаюсь всегда твой любящий Дима».

У Димитрия патриархальный взгляд на семью, считает, что детство ребенка может быть радостным только, если жена не работает и полностью посвящает себя семье. Он счастлив, что взгляды его и Тамары на этот вопрос совпадают, готов уже забрать жену и дочь в Одессу… Не может видеть маленького ребенка, чтобы не вспомнить о дочери: разрывается сердце – ведь он ее знает, видел «большенькой», держал на руках…

Вот уже снова весна – а все не видно конца этой глупой, странной, никому не нужной разлуке!

Кто-то, возможно, и сейчас в душе осудит их за такое нетерпение: скажите, пожалуйста! – оба живые, здоровые, с руками и ногами, ребенка сохранили – что за нытье интеллигентское! – подумаешь, не потерпеть годик; многие пришли глубокими инвалидами, а другие – так и вовсе не вернулись, а кто вернулся – да к пепелищу и крестам, а эти… Платья она, видите ли, шьет, а он дышит себе черноморским воздухом – и всё недовольны. Сказали бы спасибо, что выпутались!

Да, конечно, если сравнивать с катастрофой, то ее – не было. А был страх – исконный, животный и – да – снова суеверный: потерять друг друга именно теперь, когда все самое страшное позади. Потерять по какой-нибудь нелепой случайности или просто от усталости – той, крайней и запредельной, когда одному, например, просто захочется на миг «забыться», а другой – не вынесет… Не такой, возможно, несправедливой, казалась потеря во время войны.

«Ответь немедленно!

Москва

25 марта 1946 г.

Дорогой Дима!

Получила на днях твое письмо от 8 марта. Оно опущено в Коломне и шло дольше, чем, если б ты послал его по почте. Благодарю тебя за поздравление.

Твою телеграмму Явлинский получил, но ничего не предпринял, сегодня я вышла первый день на работу – опять болела – и ходила к нему. После всех хлопот и надежд на успех надежда опять рухнула. Я поняла, что все, что он говорил, им выдумывалось, но для чего это, понять не могу. Не рассчитывай ни на какое благородство с его стороны, он ничего не сделает, а обещания его – вранье и для него ничего не стоит, ведь это врожденное у них…

Всегда можно надеяться только на себя. А поэтому тебе необходимо немедленно приехать в Москву, взять отпуск, если не будут давать, то мотивировать тем, что едешь за семьей. Если же будешь ждать, что что-нибудь для тебя сделает Целль, то прождешь еще полгода или больше. Ты, я вижу, «привык» уже ждать и, как мне кажется, чувствуешь себя неплохо и не торопишься, плывешь «по воле волн». «Втягиваешься постепенно в орбиту, посещаешь Вечерний Университет, что тебя полностью удовлетворяет». С квартирой тоже неплохо – Берта к тебе привыкла, «чувствуешь себя у нее удобно, и служба близко». Так пишешь ты, словно тебе еще долго-долго предстоит там жить и ждать, когда свершится чудо. Именно чудо было бы, если б кто-то стал хлопотать за другого, каждому есть дело только до самого себя. Тебе необходимо приехать в Москву, только так ты сможешь добиться перевода или демобилизации. А не сможешь – так бери меня с Олей к себе, больше я одна жить не хочу, не хочу больше мучиться, да и нет препятствий к этому, разве только ты сам не хочешь. А не хочешь – так и скажи. Но такая медлительность и проволочка более нетерпима. Мне просто непонятно, почему я должна жить не вместе с тобой!

Была война, я мучилась, ждала, любила, трепетала за тебя, а теперь, когда война кончилась, и давно уже можно было бы жить вместе, спокойно воспитывать ребенка – все еще остается в тумане. Разве я не понимаю тебя, что ты не можешь быть счастлив без подходящей деятельности, но ведь мы можем вместе ждать, разве я помешаю тебе ждать? Кроме того, мне необходимо уйти с работы, ты должен меня освободить. Дочь больна, и я должна заняться ею. Или приезжай сам, или забирай меня! Димуша, ну, скажи, неужели ты не понимаешь, ведь я же не железная и не каменная, я больше не могу жить одна, я хочу все заботы делить с тобой.

Да нет, лучше приезжай в Москву, покинь Одессу, расстанься с ней. И не медли, если мы с дочкой действительно тебе дороги. Дочка больна, у нее затемнение верхушки левого легкого, в крови не найдено ничего, но она так кашляет! Поверяла ее в тубдиспансере, пока болела сама. Врач сказал, что если не будут приняты меры и созданы необходимые условия, то может развиться туберкулез. А поэтому, если ты вернешься в конце апреля, я сниму комнату на даче – это недорого, продам отрезы – а быть ей на воздухе необходимо. (Так она и сделает; и это чуть не будет стоить обеим жизни, но об этом позже – Н.В.). В Кинель-Черкассах были такие условия, что легко было получить даже туберкулез. И здесь, в Москве, два лета безвыездно – для ребенка это недопустимо. Если тебе не удастся перевод в Москву, и ты возьмешь нас к себе, тот климат дочке будет полезен. А потому решай скорей, не думай долго, нужно принимать меры. Я тебя прошу, Дима, ответь мне, скажи свое решение. Не думай, что у меня паническое настроение, и я что-то преувеличиваю, как ты склонен думать иногда – наоборот, я многое преуменьшаю. Затемнение в легких – это не очень опасно, если вовремя взяться за лечение и не запустить. Нужно питание и воздух, главное – воздух. Питаю я Олечку все время прилично, масло она видит всегда, покупаю ей каждый день кефир, из витаминов она ест лимоны. Но у нее уже очень плохой аппетит и сон. Вот так-то дела обстоят.

Мы должны быть вместе, и не медли, если желаешь нам счастья. Больше так нельзя. Ни Целль и никто ничего быстро не сделают, никакие рекомендательные письма не помогут. На Явлинского не рассчитывай, если б ему действительно нужны были люди, он давно бы добился этого.

Пока все. Многим я тебя расстроила, но ничего не поделаешь, будет когда-нибудь хорошо, родной, мы с дочкой ждем тебя, она так много говорит о тебе, так скучает.

Остаюсь твоя жена Тамара. Крепко целую и люблю».

«3 апреля 1946 г.

гор. Одесса

Дорогая Руша!

Тревожусь отсутствием от тебя писем. Возможно, ты ожидаешь результатов своих хлопот, прежде чем писать мне, но вопрос этот сегодня разрешился: отдел кадров сам предложил мне подать рапорт об увольнении для включения в очередной приказ, что я, разумеется, немедленно и выполнил. Завтра приказ будет печататься, затем пойдет на подпись и, таким образом, дня через три будет известен результат. Не сомневаюсь, что он будет положительным. Об этом дам телеграмму. А пока будь здорова, крепко целую тебя и Олю и остаюсь твой любящий Д.».

«Москва

3 апреля 1946 г.

Мой дорогой, любимый и родной!

Что-то давно, мой ненаглядный, я не получаю от тебя писем. Сейчас ты, вероятно, уже вернулся в Одессу, а, может быть, затянулась твоя командировка?

Милый мой друг! Ты по приезде в Одессу получишь два моих письма, которые тебя огорчат своим содержанием. Но я не могу не сказать тебе, что наша дочка нездорова. Да, Димушенька, я еще раз тебя прошу: как можно скорей прими меры, чтоб скорей наладить нашу жизнь. Я уже писала, что это необходимо нашей дочке, и притом, без промедления.

На ВЭИ больше рассчитывать нельзя, это я могу сказать совершенно твердо. Прости меня, Дима, за грубость, но я скажу, что Явлинский – это трепло пустое, негодяй. Этот человек имеет врожденное свойство лгать, нужно это или нет. Я с ним говорила 25 марта, он обещал мне хлопотать снова о вызове, а 26-го уехал отдыхать в санаторий на полтора месяца и, представь себе, ни словом об этом не обмолвился. К чему это? Ведь я не тянула его за язык!

Ну, не стоит о них обо всех говорить. Ясно только одно – что не судьба тебе снова вернуться в ВЭИ. Но это и к лучшему: здесь ни одного порядочного человека. Димочка, ты не знаешь, как я стала зла, до чего меня довели, я болею через них. Отвратительны все и гадки! Подхалимы, лакеи и хамы сплошь. Презираю их всех!

Я верю только в одно: пусть пройдет немного времени, но у тебя будет деятельность по душе. Но мне кажется, родной, что как только ты нас с дочкой возьмешь к себе, то на нас посыплются сразу удачи, – да не кажется, я просто уверена в этом! Милый, решайся. Ведь это нетрудный шаг! Ведь я не стала бы тебя так просить, если б не было в этом крайней необходимости не только для дочки, но и для меня. Я измучилась одна ото всего, ото всего! Покой мне нужен… Да и, кроме того, что нашей девочке надо создать необходимые условия, она очень тоскует по тебе. Она уже большая и все понимает, много говорит о тебе и даже не раз плакала, что ты не едешь. Ведь детское сердечко очень чуткое. Она очень любит тебя. Даже в твое отсутствие, если ее спрашивают, кого она больше любит, маму или папу, она отвечает, что тебя, оправдывая это передо мной тем, что ты один в Одессе скучаешь по ней. Это очень трогательно бывает. Она очень умна, наша дочка. Ее нам с тобой надо очень беречь и сделать для нее все, чтобы она была здорова. Подумай только, какие мрачные у нее были первые годы жизни! За пять лет она не бегала по травке, в первые месяцы – постоянно в бомбоубежищах, потом в эвакуации – этот кошмар, который страшно вспомнить – да и годы в Москве нелегки…

Родной мой, я не могу больше без тебя, я чувствую, что делаюсь каким-то механизмом, перестаю жить. Именно так я чувствую. Все меня утомляет, и это все нервы. Кажется иногда, больше не выдержу, что-то случится… Устала от такой жизни смертельно. Возьми же нас к себе, любимый, реши уже твердо.

Горячо целую тебя и люблю. (…)

Твоя жена Руша».

«Кажется иногда, что больше не выдержу, что-то случится…» – этот крик уже похож на те, последние, из эвакуации – и вот…

В начале апреля приказ об увольнении пошел по инстанциям, его подписывают командующие по ступенькам вверх… Но неудачи преследуют – прямо роковые, словно вся преисподняя ополчилась против двоих любящих.

Вот поистине кошмарная открытка от 26 апреля – представляю, каково было бабушке читать его – и не закричать, не сломаться, не возроптать на Небеса!

«Милый друг Руша!

…По несчастливой случайности, из-за какого-то исправления остался неподписанным именно тот приказ, в котором в числе других находился и я, а теперь все наше командование находится на учениях. Учения закончатся 27-28-го. М. б., приказ и будет подписан до праздников, но теперь очевидно, что оформиться и приехать к 1 Мая мне уже не удастся. Пусть это тебя не огорчает: тут ничего поделать нельзя; все равно вернусь в наиближайший возможный срок! Оленьку и тебя крепко целую. Твой Д.».

Судьба испытывает в последний раз, но знаю: это испытание тяжелей многих. Странно, читаю их переписку – и переживаю с ними, хотя знаю, давным-давно знаю, что все закончилось благополучно, что лучше и быть не могло потом, что это письмо – предпоследнее:

«6 мая 1946 г.,

Понедельник

Женушка моя дорогая, ненаглядная!

Не живу, а существую изо дня в день в ожидании приказа о моем увольнении. Не по сердцу даже южная весна, потому что знаю и чувствую по себе, как ты переживаешь каждый день моей задержки. Прошли первомайские дни. Первоначально я хотел было послать тебе поздравительную открытку, но потом раздумал: ведь не этой телеграммы ждешь ты от меня, она бы тебя не обрадовала, а, скорее, расстроила бы. Между тем, если посмотреть объективно на вещи, то нельзя не согласиться с тем, что, поскольку до 20 апреля приказ об увольнении не был подписан из-за исправлений в нем, касающихся какого-то офицера, то уже до самых праздников он подписан быть не мог. Приказ подписывается пятью лицами (…). С 22 апреля начались штабные учения, которые продолжались неделю, затем началась подготовка к первомайскому параду и торжествам. Ясно, что все текущие дела на этот период были отложены. О подписании я справляюсь в отделе кадров ежедневно. Моему нетерпению улыбаются, хотя и вполне понимают его. Говорят, что все в порядке и что нужно ждать до после-праздников.

В параде участвовал, между прочим, и я: дежурил на площади с тракторами для того, чтобы немедленно отбуксировать аварийные машины (таких, правда, не оказалось). Это участие было, так сказать, пассивным, но с моей позиции была, как на ладони, видна вся церемония парада. Это меня вознаградило за все хлопоты и треволнения по организации этого дежурства. В этот день, 1 мая, встать пришлось в половине пятого утра, с тем, чтобы привести себя в порядок и уже в 6 утра быть на Куликовом поле (площадь), на котором происходил парад. Парад закончился в 12 часов, после чего, вернувшись домой, я повалился, как сноп, и спал до вечера. По графику 8 мая мне предстоит заступать на дежурство по Управлению, т.е. дежурить как раз в день Победы, как ровно год тому назад. Надеюсь, что подписание приказа избавит меня от этой участи.

Нежный и любимый мой друг! Страдаю душой за тебя: боюсь, что в эти дни на твою долю выпадает испытаний нравственных больше, чем за всю нашу разлуку в прошлом. Я понимаю, что эти последние дни ожидания являются также и последними каплями, которые могут переполнить чашу терпения… Верю, все же, в твою любовь и хочу, чтобы и ты по-прежнему верила в мою любовь и преданность тебе навсегда. Болтуны из ВЭИ сделали так, что мы оказались в разлуке еще дополнительно несколько месяцев. Я упрекаю себя в доверчивости, но это так.

Моя милуша, мы совсем скоро будем вместе и уже навсегда, и я все сделаю для твоего счастья. Целую много раз твои ясные глазки. Целую мою дорогую доченьку. Будьте здоровы и веселы, мои дорогие.

Горячо любящий тебя твой навсегда муж Димитрий».

«13 мая 1946 г.

Москва

Димушенька мой родной!

Получила, любимый, письмо твое.

Я так и предполагала, что до праздников приказ не подпишут в связи с предпраздничной подготовкой. Телеграммы поздравительной я действительно не ждала от тебя, я знала, что ты чувствуешь – нет праздника мне без тебя, не было праздников все пять лет.

Милый! Я чувствую, как велико твое стремление ко мне, вижу и чувствую твою любовь, я верю и верила в нее всегда, лишь иногда, в отчаянные минуты, в сердце закрадывалась тревога, что вдали от меня, оторванный так надолго, ты мог отвыкнуть и разлюбить, и в такие минуты (лучше бы их не было) я даже писала тебе и огорчала того, кого люблю. Но ты прощаешь, и даже упрека нет! Мой любимый, всегда я верила тебе, верила в твою любовь.

Нежный друг мой, ты страдаешь душой за меня, это передается тебе моя тоска. Когда же придет тот день, который соединит нас навсегда? Ты пишешь, что сделаешь все для моего счастья. Но тебе и делать-то ничего не надо: вместе с тобой вернется и мое счастье.

Оля была опять больна, у нее было воспаление легких. Болела она с 15 апреля до майских праздников, приходили бабушка Оля, Мура и Роман. Сейчас она уже совсем поправилась. 3-го мая ей опять сделали просвечивание, затемнения уже не оказалось, а оказалось, как говорит врач, худшее, а именно: увеличение корней бронхопульмональных желез у обоих легких. Результат почти трехлетнего обитания в сырых и холодных помещениях в эвакуации, а также недостаточного питания. В дни болезни мы питали ее очень хорошо, масло ей клали, куда только можно, покупала по 200 гр курицы в коммерческом и яиц. Приносили также бабушка, Мура и Роман, а также мои тетушки, и денег на все ушло у меня очень много. Ты приедешь, снимем комнатку на даче. Ей необходим сосновый лес, хороший воздух – это больше, чем питание. Я еще не ушла с работы, и это хорошо, все-таки мне трудно было бы без тебя на иждивенческой карточке. Как ты приедешь – я сразу возьму отпуск, зачем сразу уходить? Пойду с тобой на месяц в отпуск, а потом и уволюсь, месяц буду пользоваться рабочей карточкой.

Была вчера на Софийской, живут они хорошо, чему я рада. У Муры муж очень хороший – такой радушный, простой. Она поправилась и, по-видимому, очень счастлива. Они с Иваном Яковлевичем сделали ремонт в маленькой комнате, где теперь и живут. Ольга Павловна выглядит хорошо, душа у нее теперь спокойна за всех. Роман собирается опять в командировку куда-то.

Был у меня Целль, тебя встречать я поеду с ним, я ему позвоню, и он заедет за мной на машине.

Пока все, мой любимый. Приезжай скорей, вся истомилась в разлуке и жду тебя с нетерпением. Люблю тебя так же горячо и преданно, как любят только раз в жизни, навсегда. Дочурка ждет тебя и целует. Ведь она тебя так любит!

До свидания, жду тебя, ненаглядный мой супруг, мой Димитрий.

Любящая тебя твоя жена Тамара».

Словно в насмешку, когда на приказе уже есть четыре подписи из пяти требующихся, инженера-майора Димитрия Павлова отправляют в командировку в Котовск! Самое последнее письмо от 12 мая 1946 года, в воскресенье, дышит едкой иронией:

«Одесса

12 мая 1946 г.

Воскресенье

Моя родная!

Получил сегодня твою телеграмму. Как видишь, я не молчу и использую все возможности, чтобы поставить тебя в известность о своих делах. На сегодняшний день они таковы. На приказе уже есть 4 подписи из положенных 5, которые требуются, как я объяснял тебе в последнем письме. Пятая будет, в этом не может быть никакого сомнения. Стало быть, надо ждать, потому что в моем распоряжении нет никаких возможностей повлиять на Командующего Войсками, чтобы он скорей расписался в приказе. Пока же он не подписан, все идет по-прежнему и даже хуже, потому что я выполняю сейчас крайне срочную и ответственную работу. А самое неприятное – это то, что меня включили в списки командируемых на выполнение задания. Мне предстоит ехать в Котовск. Начальнику штаба я заявил, что приказ на увольнение почти подписан и что мне нет оснований задерживаться долее, что я жду еже с 5 апреля и т.д. «У вас есть на руках выписка из приказа?». «Нет», – отвечал я. «Тогда все, – последовал ответ. – Придется ехать». Постараюсь еще раз поговорить с Командующим. Поверь мне, что я очень переживаю все это и нервничаю, но на рожон ведь не полезешь: пользы это не принесет никакой, а вред может. Я хотел бы, чтобы тебе это было понятно, и ты бы не тревожилась по этому поводу. О тебе я тоже, собственно, ничего не знаю – работаешь ли ты еще, или тебе удалось выполнить намеченный план в отношении ухода со службы. Письмо от тебя Ив. Вас. не привез, говорит, не успел зайти. То, что он мне сообщил, меня встревожило: Олечка опять была больна, и притом, серьезно? Главное теперь в том, чтобы ты освободилась и занялась бы ею. Неужели у тебя ничего не вышло? В этом, впрочем, нет ничего невероятного. Может быть, мне даже проще будет уйти из Армии, чем тебе с работы (в то время еще действовал июньский указ 1940 года, запрещавший увольнения по собственному желанию, т.е. фактически, крепостное право – Н.В.). Все это очень неутешительно, но падать духом мы не должны – ни ты, ни я. Положение такое идиотское, что может быть так: сегодня я уеду, а завтра будет подписан приказ… Но ты, Рушенька, ради Бога, не отчаивайся, а действуй как лучше, средства необходимые будут. Правда, моя дорогая!

Целую тебя, милуша, горячо и крепко. Дорогую мою доченьку Олечку тоже крепко целую.

Остаюсь любящий тебя всегда твой Дима».

И как, вы думаете, получилось? Из собственноручной биографии дедушки, написанной чуть позже, явствует, что приказ был подписан именно 13 мая 1946 года, а бумажная волокита длилась до первых чисел июня, когда Димитрий, наконец, вырвался из опротивевшей Одессы с родную Москву…

Таким муж, отец, сын и брат, наконец, вернулся в Москву:

Предыдущая главаГлава 13 из 15Следующая глава