Поспать удалось, кажется, около часа — не полноценный сон, скорее забытьё, из которого выдёргивал любой чуть более громкий разрыв поблизости. Когда я окончательно разлепил глаза, солнце уже основательно перевалило на вторую половину дня, а во рту стоял тот особый привкус, который бывает только у людей, не пивших воды слишком долго.
За то время, что я проспал, ничего катастрофического, судя по всему, не случилось — обстрел продолжался всё тем же ровным, привычным уже фоном, изредка перемежаясь одиночными выстрелами откуда-то со стороны форштадта, но новой атаки не последовало. То ли немцы приходили в себя после потери орудия, то ли перебрасывали силы туда, где сопротивление было слабее нашего, то ли попросту решили, что с этой конкретной точкой лучше повременить, раз уж утренняя попытка обошлась им так дорого.
Тимофей сидел рядом, привалившись к стене, и, судя по всему, тоже не спал — просто сидел с закрытыми глазами, экономя силы тем немногим способом, который был сейчас доступен. Кто-то из бойцов Панкратова похрапывал у противоположной стены, кто-то тихо перематывал обмотки заново, кто-то просто смотрел в потолок с тем отсутствующим выражением, какое бывает у людей, переваривающих больше событий, чем способна выдержать голова за одно утро.
— Как Ковалёв? — спросил я первым делом.
— Не знаю. От госпиталя вестей не было. — Он открыл глаза, посмотрел на меня как-то по-новому — не подозрительно, скорее оценивающе, как смотрят на человека, о котором узнали что-то важное и теперь пересматривают всю картину заново. — Максим.
Он произнёс имя тихо, будто пробуя его на вкус, и не стал продолжать.
Из дальнего угла каземата доносились голоса — Соколов и Брюннер, судя по интонациям, уже какое-то время работали с пленным, и работа эта, кажется, продвигалась не так быстро, как хотелось бы.
Я подошёл. Немец — Соколов представил его по имени, добытому явно ещё час назад, Курт, — сидел, привалившись к стене, с перевязанной ногой и связанными спереди руками, и вид у него был как у человека, который до сих пор не до конца верит, что происходящее происходит на самом деле именно с ним. Форма на нём была та же, в которой мы его взяли, только теперь без ремня и без сапог — Панкратов, практичный до мозга костей, снял их ещё час назад, рассудив, что убегать далеко на одной ноге и вовсе без обуви желающих найдётся немного.
— Не колется, — коротко сообщил Соколов, увидев меня. — Брюннер спрашивает часть — молчит. Спрашивает про соседей — молчит. Или правда ничего не знает дальше своего взвода, или крепкий орешек попался.
— Может, попробуем иначе, — сказал я.
— Как иначе? — Соколов посмотрел на меня с интересом, в котором усталость мешалась с профессиональным любопытством.
— Не давить. Спросить, откуда он сам, есть ли семья. Человек, который думает, что сейчас его будут пытать, врёт из страха или молчит из упрямства. Человек, который думает, что с ним просто разговаривают, иногда сам не замечает, сколько успевает сказать.
Соколов на секунду задержал на мне взгляд — снова тот самый, изучающий, — но кивнул Брюннеру.
Брюннер перевёл вопрос про семью. Курт напрягся сначала, ожидая подвоха, но подвоха не последовало — просто вопрос, заданный будничным тоном, каким спрашивают соседа за забором, — и что-то в его плечах чуть отпустило.
Дальше пошло легче. Не сразу, не гладко, но легче. Он рассказал — через Брюннера, короткими рваными фразами — что он из Баварии, из маленького городка под Аугсбургом, что дома мать и две младшие сестры, что отец держит пекарню, что в армию попал в прошлом году, потому что иначе забрали бы всё равно, а так хоть выбор рода войск был. Что до сегодняшнего утра он ни разу не стрелял по-настоящему в живого человека — только по мишеням, только на учениях, и что всю дорогу сюда, в эшелоне, замполит — то есть их, немецкий эквивалент, я не уловил точное слово, но смысл был ясен, — рассказывал им, что это будет быстрая победоносная кампания, что большевики разбегутся при первом же серьёзном ударе.
— Похоже, не разбежались, — не удержался Тимофей, слушавший вполуха от соседней бойницы.
Брюннер перевёл, кажется, не подумав, и Курт как-то криво, невесело усмехнулся — первая настоящая эмоция за весь разговор, не считая страха.
— Спроси про их планы, — сказал я Брюннеру. — Не «какие планы», это спугнёт. Спроси, когда он рассчитывал сегодня вечером уже спать в казарме, а не в поле.
Вопрос, заданный именно так, сработал: Курт, не осознавая, кажется, что выдаёт что-то важное, ответил, что им обещали — крепость возьмут к обеду, самое позднее к вечеру, что это должна была быть лёгкая, почти формальная операция перед тем, как основные силы двинутся дальше на восток, и что сейчас, судя по разговорам среди своих, командование уже порядком раздражено тем, что обед давно прошёл, а крепость всё ещё держится.
Брюннер, слушая дальше, нахмурился и уточнил что-то ещё, и Курт, разговорившись уже почти охотно — то ли от облегчения, что его не пытают, то ли просто потому что человеку свойственно говорить, если его слушают, — добавил, что дивизия их должна была к вечеру уже двигаться дальше, на Кобрин и дальше на восток, а крепость планировали оставить небольшому гарнизону для зачистки. Что переброска дополнительной артиллерии, если сопротивление не прекратится, ожидается только к завтрашнему утру, потому что все резервы сейчас расписаны под основное наступление, а не под то, что должно было быть часовой формальностью.
— К обеду, — повторил Соколов медленно. — Они рассчитывали взять нас за одно утро. Одним полком, без резервов, потому что резервы у них расписаны на настоящую войну, а не на нас.
— А мы всё ещё здесь, — сказал я. — Это, вообще-то, хорошая новость. Значит, каждый час, который мы держимся, — это час, украденный у их расписания. А расписание у них, судя по всему, жёсткое: вся эта их война построена на быстром продвижении, не на долгих осадах.
Курт, будто уловив по тону, что речь идёт о чём-то важном, вдруг заговорил быстрее, и Брюннер, слушая, помрачнел.
— Он спрашивает, — перевёл Брюннер после паузы, — правда ли, что мы будем его… что с пленными тут делают. Ему говорили перед наступлением, что комиссары пленных не берут, что лучше застрелиться самому, чем попасть в плен к большевикам.
В каземате на секунду стало тихо.
— Переведи ему, — сказал я, — что он жив, что нога у него перевязана, и что пока он полезен и не пытается сбежать, с ним ничего не случится. Не потому, что мы добрые. Потому что мёртвый пленный бесполезен, а живой — иногда нет.
Брюннер перевёл. Курт слушал, и на его лице происходило что-то сложное — не совсем облегчение, скорее удивление человека, которому только что противоречили факту, в который он верил всю сознательную жизнь. Он сказал что-то ещё, тише, будто не вполне уверенный, что стоит это говорить вслух.
— Он говорит, — перевёл Брюннер после паузы, странно на меня посмотрев, — что не хотел сюда идти. Что он не выбирал эту войну. Что дома, в Баварии, никто особо не хотел войны с русскими — с англичанами, может быть, с французами, но не с русскими, про которых им ничего плохого дома не рассказывали до самого прошлого года.
— Это он сейчас говорит, привязанный и безоружный, — заметил Тимофей мрачно. — Легко быть против войны, когда война уже случилась и ты в ней проиграл первый же бой.
— Может, и легко, — согласился я. — Но это не делает его слова автоматически ложью. Мир вообще редко делится на чистых злодеев и чистых героев, как бы нам ни хотелось иначе.
Тимофей посмотрел на меня с выражением, которое трудно было расшифровать однозначно, но спорить не стал.
— Информацию нужно передать, — сказал я, когда с Куртом закончили и его увели в угол под присмотр одного из бойцов Панкратова. — Дорохову, в Волынское, или ещё выше, если получится. Если у немцев график горит, это меняет всё: значит, есть смысл не просто отбиваться, а специально их задерживать, тянуть время везде, где можем.
— Кого пошлём? — спросил Соколов. — Ты уже два раза бегал сегодня туда и обратно, я не собираюсь делать это твоей постоянной обязанностью только потому, что у тебя, кажется, получается лучше остальных.
— Пошлите меня, — неожиданно вызвался Брюннер. — Я всё равно тут не боец в полном смысле слова, я переводчик. А до Волынского добраться и обратно, думаю, смогу — я в этих местах, считай, вырос, все тропки знаю ещё с мальчишеских лет, когда мы тут раков в Мухавце ловили.
— Не боец в полном смысле слова, — повторил Соколов с намёком на улыбку, — а немца скрутил не хуже кадрового разведчика, мне уже доложили в подробностях.
— Так то немца скрутить, тут расчёт простой. А вот бегать под пулями — на это у меня, честно говоря, смелости примерно как у зайца перед волком. Но раз надо…
Соколов подумал секунду и кивнул.
— Хорошо. Только осторожно. И, Брюннер — когда доберёшься, скажи Дорохову, что у нас тут пленный, с полезными сведениями. Пусть решает, забирать его к себе или нет.
Брюннер ушёл — тем же путём, каким мы ходили утром, только теперь, по крайней мере, без груза раненого пленного на плечах, — а я вдруг с особенной остротой осознал, насколько у меня пересохло в горле. Не метафорически — по-настоящему, до боли, до того особого сухого привкуса, когда язык прилипает к нёбу.
— Тимофей. Вода у нас есть?
Он посмотрел на флягу — ту самую, из которой недавно наливал явно не воду, — потряс её, прислушиваясь к плеску, точнее к его отсутствию.
— Было немного утром. Сейчас, кажется, пусто. — Он огляделся, будто спрашивая у остальных, и по лицам стало ясно: у всех примерно одинаковая история. — Мы вообще-то с самого рассвета толком не пили, если подумать.
Если подумать — а думать об этом совершенно не хотелось, потому что стоило начать, и организм тут же напоминал, насколько остро он нуждается именно в этом, — то последний раз я пил, точнее, пил Волков, ещё вчера вечером, на танцах, что-то там про компот вместо чая. С тех пор — ни капли, при том, что бегал через полкрепости дважды, дрался, потел, терял кровь чужую и, наверное, немного своей.
Колодец, насколько я помнил из обрывков памяти Волкова, был у казарм, ближе к центру Цитадели — не то чтобы далеко, но и не то чтобы безопасно, если между нами и колодцем простреливаемое пространство. Река была ближе, но к реке идти означало снова выходить на открытый берег, тот самый, где мы совсем недавно резали часовых и швыряли гранаты, и где немцы наверняка теперь удвоят бдительность после нашей утренней выходки.
— Без воды больше нескольких часов никто здесь долго не продержится, — сказал Тимофей мрачно. — Особенно в такую жару.
Я подумал о Насте, о том, как она час назад, наверное, тоже хотела пить и не думала об этом, потому что вокруг были люди, которым было хуже. Подумал о Ковалёве, которому обезвоживание вкупе с потерей крови точно на пользу не пойдёт. Подумал о том, что войну, оказывается, не всегда выигрывают или проигрывают в перестрелках — иногда всё решает вещь настолько банальная, что о ней стыдно писать в донесениях.
Подошёл Панкратов, привлечённый разговором, и включился сразу деловито, без предисловий:
— У казарм колодец простреливается с той стороны форштадта, но не напрямую — есть мёртвая зона вдоль стены, метров пять, если жаться к самому кирпичу. Я туда мальчишкой бегал воду таскать ещё до армии, места знакомые.
— Днём соваться туда — та ещё лотерея, — заметил Тимофей.
— Днём — лотерея, — согласился Панкратов. — А вот когда солнце начнёт садиться и тени лягут в нашу сторону — тогда шансов побольше. Часа через два, может, три.
— Три часа — это много для людей, которые не пили с рассвета, — сказал я.
— Три часа — это мало по сравнению с тем, сколько проживёт человек, получивший пулю средь бела дня вместо воды, — парировал Панкратов резонно, и спорить с этим было решительно нечем.
Мы посмотрели друг на друга — я, Тимофей, Панкратов, — и молчание это было тем особым молчанием людей, которые понимают: придётся ждать, и ожидание это будет одним из самых неприятных видов боевых действий, потому что бездействие в такой ситуации ощущается едва ли не хуже самого боя.
— Раз ждать всё равно придётся, — сказал я, — потратим время с пользой. Панкратов, организуй ревизию: сколько у нас патронов, гранат, перевязочного материала — всё, что можно посчитать, надо посчитать. Люди пусть чистят оружие, штопают, что порвано, — руки должны быть заняты, а то от одного сидения и размышлений о жажде только хуже станет.
Панкратов кивнул одобрительно и отправился распределять задачи с той же деловитой энергией, с какой утром гонял роту на зарядку, — казалось, ему было физически легче отдавать распоряжения, чем просто существовать в режиме ожидания.
Гриша, которого я застал протирающим винтовку с преувеличенным старанием, поднял на меня глаза.
— Товарищ ефрейтор, а правда, что вы… — он замялся, явно подбирая слова, — что вы там, у пушки, часового одним движением, без звука совсем?
— Правда, — сказал я, не видя смысла врать.
— Как так научились?
Вопрос был из тех, на которые у меня попросту не имелось безопасного ответа, поэтому я ограничился полуправдой:
— Долго объяснять. И, если честно, не самая приятная тема для разговора в перерыве между боями.
Гриша кивнул, не настаивая, и вернулся к винтовке, хотя по его лицу было видно: вопрос никуда не делся, просто был отложен на потом, вместе с десятком других похожих вопросов, копившихся, кажется, у каждого, кто провёл со мной сегодняшнее утро.
— Значит, — сказал я, поднимаясь на ноги, несмотря на то, что тело настойчиво требовало ещё хотя бы полчаса покоя, — надо решать вопрос с водой. Причём быстро, а не когда все тут начнут падать в обморок один за другим.
Два часа, о которых говорил Панкратов, тянулись мучительно медленно — куда медленнее, чем любой бой за сегодняшнее утро. Обстрел то стихал до отдельных, ленивых хлопков, то вновь набирал силу без всякой видимой причины, будто кто-то на том берегу от скуки решал, стоит ли тратить снаряды на позицию, которая явно не собиралась исчезать сама по себе. Раненые тихо стонали в углу, кто-то из новоприбывших бойцов травил анекдоты вполголоса — не потому что было смешно, а потому что молчание в такой ситуации давит сильнее любого грохота, — и жажда, которую поначалу можно было хоть как-то игнорировать, к концу второго часа превратилась в почти физическую, всепоглощающую мысль, вытесняющую собой всё остальное.
Когда тени от разрушенных стен форштадта наконец легли достаточно длинно, Панкратов поднялся, разминая плечи.
— Пора. Я, ты, — кивок в мою сторону, — и ещё один, для верности. Остальные прикрывают и ждут.
— Я тоже иду, — тут же вставил Тимофей.
— Трое — предел, — отрезал я. — Панкратов знает дорогу, я подстрахую, если что. Ты остаёшься здесь — если с нами что-то случится, кому-то надо будет решать, что делать дальше, а Соколов сейчас занят пленным и общей картиной. Кто-то должен держать конкретно эту дыру в стене.
Тимофей не спорил — не потому что согласился, а потому что время на споры у нас, судя по всему, снова заканчивалось быстрее, чем хотелось бы.
Мы взяли с собой всё, во что можно было налить воду: фляги, две найденные где-то канистры, даже пустой цинк из-под патронов, наспех отмытый от машинного масла. Получилось громоздко, неудобно, совсем не похоже на снаряжение для скрытной вылазки — но выбирать между тихо и с полными руками не приходилось: без воды позиция всё равно не продержится, сколько бы мы ни экономили патроны.
— Готовы? — спросил Панкратов, оглядывая нас с Гришей, которого всё-таки взяли третьим — не потому что он рвался, а потому что после утренней вылазки он один, кроме меня и Тимофея, успел хоть немного привыкнуть к мысли, что тишина снаружи обманчива.
— Готовы, — сказал я, хотя правильнее было бы сказать «настолько готовы, насколько вообще можно быть готовым к тому, чтобы бежать через простреливаемое пространство с канистрами вместо оружия».
Панкратов кивнул на пролом в стене — тот самый, ставший за один длинный день чем-то вроде постоянно используемой двери, — и полез первым, кряхтя от того, что немолодое уже тело давно требовало не вылазок, а хотя бы одного нормального ужина и восьми часов сна в собственной постели.