Тимофей ушёл, и тишина, наступившая после его ухода, оказалась совсем не той тишиной облегчения, какую я почему-то ожидал почувствовать.
— Не стой столбом, — сказал Панкратов, появившийся рядом со мной со своей обычной, немного нарочитой деловитостью, за которой, я знал уже, прятал он собственную тяжесть. — Работы у нас теперь только больше, а не меньше. Меньше людей — больше дел на каждого оставшегося.
Он был прав, разумеется, и я заставил себя оторваться от тёмного зева тоннеля, куда всё ещё смотрел, будто ожидая, что Тимофей вдруг вернётся, забыв что-то важное, и мы посмеёмся над этим коротким, нелепым недопониманием.
Оставшихся действительно было немного — я насчитал сорок два человека, включая себя, распределённых теперь на вдвое большем по площади участке обороны, потому что оставлять пустые бойницы означало приглашать противника проверить их на прочность лично. Соколов, взяв на себя перераспределение постов, работал с той методичной сосредоточенностью человека, который прекрасно понимает: любая ошибка в расчёте сил теперь обходится не парой лишних тревог, а буквально жизнями.
— Гриша, — позвал он, разворачивая наспех начерченную на куске штукатурки схему позиции, — берёшь северный сектор, тот, что раньше держал Осокин. Знаю, тяжело одному за двоих, но выбора у нас особо не осталось.
— Справлюсь, — сказал Гриша просто, без всякой рисовки, забрасывая на плечо винтовку с тем спокойствием, которое приходит только после того, как человек уже несколько раз проверил себя в настоящем деле и убедился: паника — не единственный доступный ему вариант реакции.
Марченко занял место у пулемёта, оставшегося теперь без второго номера, — Тимофей забрал с собой значительную часть той слаженности, что они выработали за недели совместной службы, и я видел, как Марченко несколько раз досадливо морщился, привыкая заново к темпу, требовавшему теперь одних его собственных рук там, где прежде хватало двух пар.
К вечеру от связного, добравшегося через тоннель от Дорохова, пришла весть, которую я ждал с той особой смесью надежды и страха, что накрывает человека, отправившего в неизвестность кого-то по-настоящему дорогого: группа Тимофея вышла на поверхность без происшествий, встретилась с проводником — не с Волошиным, тот, по последним сведениям, ушёл дальше на восток, а с одним из его людей, оставленным специально для подобных случаев, — и двинулась дальше, в сторону обещанного, но пока ещё призрачного фронта.
— Жив, — сказал я себе тихо, повторяя это слово, будто произнесённое вслух оно обретало какую-то дополнительную, охранительную силу.
— Жив, — согласился Панкратов, услышавший меня, хотя я не рассчитывал, что кто-то услышит. — И дальше будет жив, если вы оба хоть немного научились у судьбы не искушать её больше необходимого.
Следующие два дня прошли в том обманчивом, тревожном равновесии, которое я уже научился распознавать как самый неприятный вид передышки, — не потому что за ним обязательно следовала беда, а потому что неизвестность, скрытая за этим равновесием, давила сильнее любой предсказуемой опасности. Немецкие патрули продолжали вести себя странно, нерегулярно, будто прощупывая местность вслепую, не понимая до конца, что именно ищут, но твёрдо уверенные: искать всё же стоит.
На третий день после ухода Тимофея случилось то, чего я опасался с того самого момента, когда мы впервые заметили нездоровое оживление противника вокруг замаскированного выхода из тоннеля.
Началось это с далёкого, но безошибочно узнаваемого лая — не редких, случайных подвываний бродячих собак, которых развелось за недели войны в избытке среди разрушенных построек крепости, а того плотного, направленного, деловитого лая служебных псов, идущих по следу.
— Ищейки, — сказал Панкратов мрачно, вслушиваясь в этот звук с тем особым, тяжёлым вниманием человека, которому доводилось прежде иметь дело с подобными вещами. — Значит, все наши предположения насчёт подозрений оказались верны. Кто-то у них там, наверху командования, решил, что дело стоит специальных мер.
— Сколько собак, по звуку? — спросил я, уже прикидывая варианты, ни один из которых не выглядел особо утешительным.
— Две, может, три. Обычно больше и не нужно для подобной задачи.
Я поднялся на наблюдательный пост, устроенный в проломе стены, откуда открывался хотя бы частичный вид на территорию между нашей позицией и тем самым лесным выходом, куда каждую ночь исчезали очередные группы эвакуации, — и то, что я увидел, заставило внутренности сжаться в тугой, ледяной узел, куда более неприятный, чем всё, что я ощущал за последние дни относительного спокойствия.
Небольшой отряд — человек десять, вдвое больше обычного патруля, — двигался цепью через развалины, и впереди этой цепи действительно вели на поводках двух крупных, тёмных собак, чьи носы почти не отрывались от земли, а хвосты подрагивали той особой, целеустремлённой дрожью, которая безошибочно указывала: след взят, и след этот только крепнет с каждым шагом.
— Кондратьев здесь? — крикнул я, оборачиваясь.
Кондратьев, услышавший тревогу издалека, прибежал почти сразу, ещё на ходу застёгивая ремень, — и по его лицу, когда он тоже поднялся на пост и разглядел приближающуюся картину, я понял: инженер-сапёр, повидавший немало за недели скитаний по подземным коммуникациям, оценивал происходящее не менее мрачно, чем я сам.
— Собаки идут по запаху, — сказал он быстро, уже перебирая в голове варианты. — Значит, у нас есть время, пока они действительно доберутся до самого выхода, но не бесконечное. Пороховая гарь, керосин, кровь — всё это могло бы сбить след, если бы у нас было чем и когда это устроить.
— А сейчас?
— Сейчас у нас есть, дай бог, минут двадцать до того, как они окажутся прямо у лаза. — Он на секунду замолчал, что-то прикидывая. — Если группа эвакуации сегодняшней ночи уже готовится к выходу…
— Она готовится, — подтвердил я, чувствуя, как внутри нарастает то самое ледяное, лихорадочное ощущение, которое я уже научился распознавать как предвестник крайне неприятного, но необходимого решения. — Соколов!
Соколов подбежал секунд через десять, и я, стараясь говорить максимально быстро и максимально ясно, изложил ему всю картину целиком.
— Значит, выбор такой, — сказал он, обдумав услышанное с той стремительностью, которая приходит только после долгих недель постоянных, не терпящих отлагательства решений. — Либо мы задерживаем сегодняшнюю группу внутри тоннеля, рискуя, что немцы всё же обнаружат сам вход, либо разыгрываем какой-то отвлекающий манёвр, чтобы отвести собак в сторону.
— Второе, — сказал я. — Задержка группы в тесном, замкнутом пространстве при обнаружении лаза будет означать полную, безвыходную ловушку. Лучше рискнуть здесь, на поверхности, чем там, под землёй, где отступать попросту некуда.
Идея, родившаяся в моей голове почти мгновенно, была грубой, наспех слепленной из подручных средств и чистой необходимости, — точно такой же, какими были почти все наши решения за последние недели, — но лучшей альтернативы времени придумать не позволяло.
— Гончаров с нами? — спросил я у Кондратьева.
— Ушёл с третьей группой вместе с Осокиным, вернётся только через день или два.
Значит, придётся обойтись без инженерной точности, полагаясь на грубую, полевую импровизацию. Я быстро прикинул расстояние, направление ветра, расположение приближающегося немецкого отряда относительно самого выхода из тоннеля — и решение, при всей своей рискованности, обрело достаточно конкретные очертания, чтобы можно было немедленно приступать к действию.
— Марченко, Гриша, — окликнул я, и оба оказались рядом почти мгновенно, привычно готовые к очередной, требующей быстроты задаче. — Нам нужно отвлечь эту группу с собаками, увести её в сторону от выхода, дать группе эвакуации время либо выйти, либо укрыться поглубже.
— Как отвлечь? — уточнил Марченко практично.
— Шумом, стрельбой, всем, что заставит их решить, будто там, где мы устроим представление, происходит что-то более важное, чем случайный, ещё не подтверждённый след.
План, обретавший форму на ходу, требовал разделения: небольшая группа — я, Марченко, ещё двое бойцов — выдвигалась в сторону, противоположную выходу из тоннеля, чтобы устроить там шумную, но контролируемую стычку, способную переключить внимание немецкого отряда с собаками на что-то, требующее, по их мнению, немедленного реагирования. Гриша, в свою очередь, должен был спуститься в тоннель и предупредить готовящуюся к выходу группу о необходимости задержаться до полного прояснения обстановки.
— Опять я бегаю с предупреждениями, — заметил Гриша с той усталой, но не жалующейся усмешкой, которая уже прочно закрепилась за ним как своеобразная профессиональная привычка. — Простая арифметика, товарищ ефрейтор. Не в первый раз, не в последний, наверное.
— Именно, — сказал я, невольно тронутый тем, с каким спокойствием он принимал каждую новую опасную обязанность. — Иди. И, Гриша — будь осторожен именно там, у самого выхода. Если собаки окажутся ближе, чем мы рассчитываем, не рискуй понапрасну.
Он кивнул и умчался в темноту пролома, ведущего к тоннелю, а я, наскоро проверив снаряжение — нож, трофейный пистолет, пара гранат, — повёл свою маленькую группу в противоположном направлении, туда, где, по моим расчётам, мы могли создать достаточно убедительный, достаточно шумный повод для немецкого отряда сменить приоритеты.
Двигались быстро, пригибаясь между уцелевшими остатками стен, — и то напряжение, что нарастало во мне с каждым шагом, ощущалось иначе, чем прежние, уже привычные вылазки: не страхом за собственную жизнь, давно превратившимся в некий фоновый, почти обыденный спутник, а острой, почти физической тревогой за судьбу тех, кого мы оставили позади, в тесноте подземного хода, беззащитных перед возможностью быть обнаруженными в самый неподходящий момент.
— Здесь, — сказал я, останавливаясь у остатков разрушенного склада, откуда открывался достаточно широкий, достаточно заметный сектор обстрела в сторону, куда, по моим прикидкам, должен был приближаться немецкий отряд, если мы правильно рассчитали направление их движения. — Занимаем позиции, ждём, пока они окажутся на дистанции, достаточной для убедительного, но не самоубийственного огневого контакта.
Марченко расположился слева, двое остальных бойцов — справа, и я, устроившись за грудой обломков в центре, приготовился к тому самому ожиданию, которое я уже успел распознать как одну из самых мучительных составляющих любой подобной операции, — минуты, растянутые в бесконечность, наполненные единственным, неотступным вопросом: успеем ли мы вовремя, и какую именно цену придётся заплатить за этот успех, если он вообще случится.
Немецкий отряд, увлечённый следом собак, приближался медленнее, чем я рассчитывал, — то ли псы теряли след на отдельных участках, то ли сам маршрут оказался запутаннее, чем виделось издалека, — и я, вглядываясь в постепенно приближающиеся силуэты через щель в обломках, лихорадочно прикидывал, сколько именно времени мы могли позволить себе выждать, прежде чем открытие огня перестанет иметь смысл в качестве отвлекающего манёвра.
— Пора, — сказал я наконец, когда расстояние сократилось до того предела, за которым дальнейшее ожидание грозило либо превратить нашу позицию в цель для собственно немецкого отряда, либо, что было бы значительно хуже, позволить им всё же добраться до самого лаза прежде, чем внимание успеет переключиться.
Первый выстрел Марченко прозвучал резко, отчётливо, разрывая напряжённую тишину полуразрушенных развалин, — и почти сразу же отряд, шедший цепью за собаками, отреагировал именно так, как я и рассчитывал: остановился, залёг, начал разворачиваться в направлении неожиданного, показавшегося им, судя по всему, значительно более серьёзным источника угрозы.
Мы дали ещё несколько выстрелов, тщательно рассчитанных так, чтобы создать иллюзию присутствия куда более многочисленной группы, чем на самом деле, — и немецкий командир, обманутый этой иллюзией или просто рассудивший, что не собирается рисковать людьми ради ещё не подтверждённого следа, когда рядом появилась реальная, стреляющая цель, отдал команду, заставившую весь отряд, включая собак с их проводниками, развернуться и двинуться в нашу сторону.
— Сработало, — прошептал один из бойцов рядом со мной с тем нервным, облегчённым выдохом, который приходит, когда рискованный план начинает воплощаться именно так, как задумывалось.
— Сработало наполовину, — уточнил я, уже понимая: следующая часть плана, отступление без потерь под приближающимся давлением превосходящего по численности противника, требовала не меньшей точности расчёта, чем сама первоначальная приманка.
Мы отходили короткими, выверенными перебежками, стараясь удерживать между собой и наступающим отрядом достаточную дистанцию, чтобы огонь с их стороны оставался неточным, но при этом не позволяя разрыву стать настолько большим, чтобы противник заподозрил обман и решил вернуться к прежнему, куда более опасному для нас направлению поиска.
Немецкий отряд, разъярённый упорным, ускользающим сопротивлением, стрелял всё чаще, всё плотнее, и один из бойцов рядом со мной вдруг охнул коротко, зажимая простреленное предплечье, — рана, судя по тому, как быстро он справился с болью и продолжил движение, оказалась, по счастью, не смертельной, но достаточно неприятной, чтобы напомнить: даже отвлекающий манёвр, задуманный как минимально рискованное предприятие, на войне не гарантирует полного отсутствия потерь.
— Держись, — крикнул я ему, помогая на ходу, — уже почти добрались до нашей линии, там прикроют.
Действительно, впереди уже показались очертания нашей основной позиции, и Соколов, наблюдавший за развитием событий с бойницы, отдал команду открыть заградительный огонь, способный удержать преследующий отряд на почтительном расстоянии и позволить нашей группе достичь спасительного укрытия за собственными стенами.
Немцы, столкнувшись с плотным, организованным сопротивлением там, где рассчитывали лишь добить отступающую, малочисленную группу, залегли, а затем, после короткой, но ощутимой обменной перестрелки, начали отходить, унося, судя по всему, собственных раненых и явно рассудив, что цена дальнейшего преследования начинает превышать предполагаемую выгоду.
Мы добрались до знакомого пролома, вымотанные, с одним раненым, но всё же живые все до единого, — и первым, кого я увидел внутри, оказался Гриша, стоявший у входа в тоннель с тем особым, застывшим выражением лица человека, только что пережившего собственную, отдельную часть того же самого напряжённого испытания.
— Успел? — спросил я, хотя часть ответа уже читалась в самом его облегчённом, хоть и усталом виде.
— Успел, — подтвердил он. — Группа осталась внизу, ждёт сигнала, что наверху безопасно. Никто не вышел, никого не заметили.
Облегчение, разлившееся во мне при этих словах, оказалось настолько сильным, что на секунду я почувствовал, как подгибаются колени, — усталость последних часов, страх за судьбу всех тех, кто зависел сейчас от исхода этой рискованной, наспех слепленной операции, наконец получили выход, и тело, столько времени державшееся на чистом напряжении, вдруг напомнило о собственных пределах.
— Дадим сигнал, что путь свободен, через час, когда стемнеет окончательно, — сказал Соколов, подошедший к нам с тем же облегчением, тщательно скрытым за привычной деловитостью. — Не раньше. Рисковать второй раз за один вечер я не намерен.
Раненого бойца увели к тому скромному медицинскому уголку, что остался у нас в отсутствие Гриневича и большей части медицинского персонала, ушедшего с эвакуацией, — рана оказалась неглубокой, задевшей лишь мягкие ткани, и через пару недель, при должном уходе, он смог бы, вероятно, полноценно восстановиться, хотя пара недель на этой войне ощущалась порой значительно длиннее, чем в любой мирной жизни.
Панкратов, выслушавший подробный отчёт о произошедшем, покачал головой с той смесью уважения и тревоги, что я уже успел научиться распознавать у него в самые напряжённые моменты.
— Дважды за одну неделю мы вытаскивали людей буквально из-под носа у противника, — сказал он. — Удача такая штука, ефрейтор, которая рано или поздно устаёт улыбаться в одну и ту же сторону слишком часто.
— Знаю, — сказал я тихо, чувствуя, как эта мысль отзывается внутри неприятным, липким предчувствием, которое я не спешил облекать в более конкретные слова даже для самого себя. — Именно поэтому нужно ускоряться ещё сильнее, чем мы планировали. Каждый лишний день здесь — это ещё одна ставка против удачи, которую мы делаем без надёжной гарантии выигрыша.
Ночью группа, задержавшаяся в тоннеле на несколько тревожных часов, наконец вышла на поверхность и двинулась дальше, в сторону обещанного, всё ещё далёкого спасения, — и я, стоя у входа в подземный ход, провожал их взглядом с той же двойственной, разъедающей смесью надежды и страха, что сопровождала теперь каждое подобное прощание.