Диспансер располагался в старинном доме госпитального типа. Там всё было хорошо продумано. Персонал оказался исключительно приветливым. На первом этаже находились административные оффисы и рентгеновские кабинеты для первых освидетельствований новых пациентов. На втором было поликлиническое отделение для пациентов, приходивших на приём раз или два в неделю для поддуваний. На третьем была столовая для стационарных больных, на четвёртом и пятом этажах – больничное отделение. Кроме того на пятом была и операционная комната.
Как-то в самом начале моего пребывания там, доктор Александр Всеволодович Яворский прочитал нам лекцию о туберкулёзе, его лечении, перспективах полного выздоровления (хотя и предупреждал, что «туберкулёз никогда не спит» – иными словами абсолютной гарантии против его возврата при неблагоприятных обстоятельствах нет).
Доктор Яворский ответил на довольно неудобный вопрос одного пациента: «Почему Горький сказал, что «туберкулёз – социальное заболевание», а у нас в СССР социальные проблемы вроде решены. Почему же и сегодня такое количество всё новых больных лечится по всему Союзу?» Вероятно, Александру Всеволодовичу уже приходилось сталкиваться с такими вопросами. Его ответ был кратким:
«Потому, что была война, было много голода и недоеданий, организм многих людей был ослаблен и т. д.» Но мы все знали, что болезнь теперь перешагнула свою бывшую «социальность» и в числе заболевавших всё больше появлялись выходцев из вполне благополучных и обеспеченных семей.
Понимали все также и то, что государство тратит действительно большие средства на лечение этой, ставшей теперь «широко социальной» болезни всех слоёв общества.
Кормили в диспансере по норме совершенно неслыханной в обычных больницах. На завтрак, обед и ужин полагалось определённое количество сливочного масла, сыр, творог, каши. Достаточно хорошие супы, мясо, рыба – словом это было питание, как все говорили там – «санатория повышенного типа»! Тогда считалось, что «повышенное питание» – залог успешного лечения. Действительно, все мы быстро прибавляли в весе. Мы – дети войны – не были слишком избалованными в еде, но лично мне там всё нравилось, и я просил родителей ничего не приносить мне из дома.
Разумеется такие затраты делались по вполне объективным причинам – распространение туберкулёза угрожало национальному состоянию здоровья в масштабе всей страны. И потому следовало принимать самые широкие меры для снижения количества заболеваний. Статистика была, конечно, строго засекреченной.
Одним из рентгенологов диспансера оказалась бывшая жена красавца-дяди моего друга детства Николки. Это была интересная, представительная дама средних лет, и оказалось, что она была знакома с моим отцом много лет назад. Смотрела меня и другая её коллега-ренгенолог. Но мой отец захотел показать меня московскому светиле в этой области – профессору Эйнису в Институте проблем туберкулёза в Сокольниках. Профессор был очень величественен (много лет спустя я узнал, что и он был арестован по «делу врачей-убийц» в 1952-м году). Он прописал большой курс стрептомицина – з раза в неделю на протяжении месяца, а потом предложил придти к нему для контрольного осмотра.
Я продолжал также приходить раз в неделю в свой диспансер. Как-то во время очередного рентгеновского осмотра, второй рентгенолог – помню её имя – Любовь Семёновна, неожиданно сказала: «Я ясно вижу «колечко». Вам следует сделать поддувание и наложить пневматоракс!» Мы пришли в ужас от этих страшных слов, хотя в действительности ничего страшного в них не было. Снова кинулись к Эйнису. У него в институте было сделано специальное, «глубинное» рентгенологическое обследование. Вердикт профессора был: «Ничего опасного не видно. Продолжайте делать уколы ещё месяц». На очередном осмотре Любовь Семёновна продолжала настаивать на своём диагнозе, а когда мой отец сказал, что вот профессор Эйнис… то она не дала ему даже договорить: «Да что мне ваш Эйнис! Я ясно вижу то, что вижу! И никаких иных объяснений это не может иметь! Всё равно вы придёте к тому, о чём я говорила вам раньше!» Мой отец, конечно продолжал свято верить в профессора и его успокаивающий диагноз. Пока что на лето родители сняли дачу в «Отдыхе» по Казанской дороге (строго говоря – как и всегда – одну комнату с террасой). Оттуда я ходил в туберкулёзный санаторий на другой стороне железной дороги, где медсестра делала мне инъекции стрептомицина по-прежнему три раза в неделю.
Только весной 1955 года, находясь в крымском санатории им. Артёма в Ялте, я узнал от тамошних моих врачей, какому риску я подвергался, получив подряд 6о инъекций стрептомицина! Оказалось, что стрептомицин после какого-то критического количества инъекций мог иметь тяжёлые побочные эффекты: было несколько случаев значительной потери слуха, а также случаи активного обострения процесса, когда бактерии не умирали, а обретали новую силу, то есть становились новой, усиленной разновидностью бактерии Коха! Эти же врачи рассказали, как знаменитый московский профессор Рубинштейн лечил свою племянницу только стрептомицином, и в итоге у неё возникла катастрофическая картина заболевания с перерождением палочки Коха. Племянница Рубинштейна приехала в Крым, когда никакие врачи и никакие средства спасти её уже не могли…
Тоскливо текло лето 1954 года. Я с удовольствием прочитал новую повесть Эренбурга «Оттепель», напечатанную в журнале «Знамя» в мае. Она стала первой ласточкой нового времени, действительным символом небольшого потепления внутреннего климата страны. Прочитал я с большим удовольствием и его роман «Буря», а также ряд ранних повестей. «Буря» произвела на меня огромное впечатление, прежде всего, своим языком – роман казался переводом с французского! До тех пор мне не приходилось читать подобной прозы на русском – я имею в виду советских писателей. Книга буквально брала за душу. Единственное в то время описание трагедии «Бабьего Яра» потрясало своей документальностью и казалось живым свидетельством первой известной трагедии Холокоста на территории СССР.
Недруги Эренбурга – Шолохов, Симонов – корили его за его «космополитизм», но в действительности литературное мастерство Эренбурга было совершенно отличным от подавляющего большинства советских писателей.
«Бурю» я перечитывал с тех пор много раз, и нужно сказать, что в годы нашей молодости находил очень много поклонников романа среди своих знакомых – девушек и юношей.
Так что в то лето моим главным занятием было чтение. Я решил дать себе отдых от скрипки на целый месяц, а потом начал понемногу снова свои занятия, хотя далеко не такие интенсивные, как прежде.
В посёлке Отдых состав владельцев дачного кооператива был смешанным: в Кратове, Отдыхе и на 42 км было большое количество владельцев еврейского происхождения. Были, конечно, русские, редкие грузины (в частности композитор-песенник Варламов – старый знакомый моего отца), но еврейских и смешанных семей было, наверное, большинство. Тут жили люди «торгового сектора», инженеры, врачи, несколько преподавателей вузов, а молодёжь в основном принадлежала к семьям интеллигенции. В Кратове жил наш бывший учитель математики в ЦМШ – Самуил Ефремович Каменкович. Там же была дача знаменитого скрипача Мирона Борисовича Полякина, жена которого была соученицей моей мамы ещё по витебской гимназии. Иногда вечерами мы навещали их дом. Дочь Мирона Борисовича и Веры Эммануиловны – Фрида училась в ЦМШ на год позднее меня. В то лето я смог прикоснуться к инструментам великого артиста. Это были скрипки мастеров Гальяно и Пьетро Гварнери. Обе скрипки превосходно звучали. Иногда казалось, что каким-то мистическим образом в них ещё жила душа и звук их великого владельца…
В сентябре в Консерватории, по совету Цыганова я взял официальный отпуск по болезни на следующий учебный год. Он убедил меня в том, что торопиться с окончанием Консерватории никак не следует: чем больше лет я проведу в Консерватории, тем лучше, говорил он. «Начать работать ещё успеешь. Не торопись, наработаешься ещё». Иногда я звонил в Консерваторию в «сектор производственной практики» с просьбой организовать какое-нибудь публичное выступление. Хотя на занятия я не ходил, но несколько раз в ту грустную осень выступал на открытых концертах в различных студенческих клубах Москвы и Подмосковья. Как-то после одного из концертов, на котором мне аккомпанировала соученица на год старше меня – Марина Кобылина, на обратном пути в электричке к нам подсел знакомый Марины. Оказалось, что это отец Нины Хаповой – солист Большого театра И.Д. Хапов. К этому времени – 1954-му году – он был уже пенсионером театра, но продолжал работать и часто выступал в концертах. Марина была подругой Нины и её соученицей ещё в Центральной музыкальной школе. Она очень оживилась, представила меня Ивану Даниловичу (я заметил, что его имя и отчество совпадали с именем знаменитого генерала И.Д.Черняховского). Разговорились. От отца Нины не укрылось моё довольно неважное настроение. Он спросил даже, что тому причиной? Я не вдавался в подробности своих дел, но сказал, что аудитория сегодняшнего концерта для студентов была не очень высокого уровня для восприятия музыки. На это он жизнерадостно заметил: «Так ведь это основные концерты для всех артистов! Большой и Малый зал – это праздники! А это наши будни». Он был, конечно, совершенно прав. Надо сказать, что в это трудное время Нина Хапова, несмотря на занятия в Консерватории, не забывала меня и очень помогала поддерживать профессиональную форму. Она частенько приезжала к нам на Калужскую, мы с ней записывали на магнитофон Концерт Бетховена, над которым я продолжал интенсивно работать, и многое другое, в том числе и камерные сонаты Бетховена и Грига. Записывала она и свой репертуар, в частности Сонаты Скарлатти и Моцарта, которые она тогда готовила в концерту классного вечера Я.В.Флиера. Нина пришла мне на помощь в очередной раз в 1961-м году во время Всесоюзного конкурса скрипачей, так как моя пианистка в классе Цыганова М.А.Штерн лежала в больнице после операции. Теперь на сайте Московской Консерватории можно прочитать: «Среди студентов, с которыми занималась Куликова (это фамилия её мужа, Проректора и Ректора Консерватории) – около 200,– Ю.Должиков, Н. Зайдель, Е. Игнатенко, С. Калинин, О. Кудряшов, Г. Муратов, С. Лежнев, А. Невзоров, В. Полянский, С. Тараканов, М. Хомицер, А. Штильман и другие». Это, конечно ошибка. Мы, её соученики, никак не могли быть её студентами, а были именно её партнёрами – на концертной эстраде или во время конкурсов. Но список исполнителей, с которыми она выступала, действительно впечатляет.
Прошли три месяца. В двадцатых числах декабря я пришёл в диспансер и снова Любовь Семёновна сказала: «Я вижу опять то же самое, что видела у вас в мае. Нужно ложиться к нам в стационар и накладывать пневматоракс. Ещё не поздно. Ничего страшного». Но мой отец… снова повёз меня к Эйнису! После сделанного обычного рентгеновского снимка Эйнис был несколько смущён. «Что они предлагают?» – спросил он отца. Это был странный вопрос для профессора. Когда он услышал «что они предлагают», он важно заметил: «Ну что же! Это разумная мера!»
С тех пор моя вера в магов-профессоров была полностью поколеблена. Я убедился в том, что рядовые практикующие врачи бывают много более сведущими, опытными и проницательными, чем их знаменитые коллеги-профессора. Именно таким врачам и следовало по-настоящему доверять.
В начале января подошла моя очередь, и я лёг в госпитальное отделение диспансера, а вышел оттуда только 9-го марта, пробыв там 45 дней! Моим лечащим врачом и хирургом была замечательная женщина – Герта Магометовна Паштова. Она была исключительно внимательна ко всем своим пациентам и занималась каждым с большой скрупулёзностью. Только когда она была уверена в том, что её пациент достаточно окреп, убедившись на протяжении минимум двух недель, что никаких послеоперационных осложнений не видно, она разрешала выписку.
К сожалению известная поговорка «друзья познаются в беде» стала полностью актуальной для меня. С мая месяца мой друг детства Николка совершенно забыл о моём существовании. Он неожиданно объявился в диспансере за несколько дней до моей выписки. И всё же наша многолетняя дружба дала трещину, которая уже никогда не исчезала. Это было моим первым жизненным разочарованием. А было тогда очень жаль! Ведь нас связывало такое необычайное детство во время войны.
В апреле 1955 года я в сопровождении мамы выехал в Крым для двухмесячного пребывания в санатории и завершающего отдыха. Там я впервые начал узнавать о настоящей жизни людей, простых людей, не артистов или художников, а моряков, продавцов, рабочих, бывших заключённых, врачей, также попавших из-за болезни в этот санаторий. Словом, это было моё первое реальное знакомство с настоящей жизнью.
Крым был восхитителен! Хотя и дорога – старая крымская дорога – могла «укатать» кого угодно! От Симферополя до Ялты было более тысячи поворотов! Теперь эта дорога – почти прямое шоссе, по которому ходят троллейбусы, а тогда… Но всё же доехали живыми. Сделали небольшую остановку в Алуште. Такого цвета моря я не видел больше никогда и нигде! Оно было светло-аквамариновым, казалось, что такого цвета в природе быть не может. Везде цвели великолепные глицинии. Мне и сегодня кажется, что Южный берег Крыма по своему климату и растительности больше сродни Средиземноморью. Это действительно место уникальной красоты и совершенства природы! Теперь Крым оказался за пределами России. «Наш Никита Сергеевич» позаботился…
В санатории всех встречали очень радушно и персонал, как и в московском диспансере, был вежливым и предупредительным. Государство не экономило на лечении туберкулёза, хотя за мою путёвку отец заплатил 2200 рублей, но большинство отдыхало и лечилось там бесплатно. Некоторым после особо тяжёлых операций даже продлевали срок пребывания в санатории.
Я, наконец, стал чувствовать себя достаточно хорошо и главное психологически уверенным в том, что смогу совершенно выздороветь и что никаких ограничений в будущем для меня не будет. Два месяца в Крыму пролетели быстро!
1955-й год начался с длительного 45-дневного пребывания в стационаре диспансера, а вторая его половина была совершенно иной – вместе с моим «возрождением» крепла и «оттепель»! Появились первые иностранные фильмы – французские и итальянские. Стали выходить переводные книги иностранных писателей. 1955 год стал для моего поколения годом «открытия Европы» и прежде всего искусства Франции. Весной 1955-го на гастроли приехал «Театр Комеди франсез».
Ещё в довольно мрачное для меня время – поздней осенью 1954 года – Сергей Владимирович Образцов выступил по московскому радио с часовой передачей, которая называлась «Певец Парижа». Образцов обладал поразительным качеством: всё, к чему бы он ни прикасался, становилось захватывающе интересным благодаря его таланту литературного импровизатора, то есть по существу, блестящего рассказчика. В этой передаче он рассказал, как поздней осенью 1953 года с группой советских артистов ехал из Лондона в Париж, пересекая на пароме Ла-Манш, вспоминая войну, имена городов Дувр и Дюнкерк («Дувр и Дюнкерк – эти слова высечены в наших сердцах военными буквами…» – говорил он).
А дальше – Париж, город несбыточной мечты советского человека. Конечно, Образцов рассказал немного о городе, ввёл в атмосферу своего повествования и начал рассказывать об эстрадном певце Иве Монтане, который был к этому времени уже международно-известным артистом эстрады и кино. Знание (по большей части – незнание) языка не имело ни малейшего значения. Образцов рассказывал о содержании каждой песни, потом шла запись самой песни. Словом, он сделал наше присутствие на концерте «зримым». Передача эта стала «темой дня» – центральной темой разговоров студентов, интеллигенции. Она записывалась и переписывалась на магнитофоны и слушалась таким образом бесконечно…
В целях идеологической «проходимости» передачи Образцов сделал свою композицию концерта, представив Монтана почти совершенным коммунистом.
А как же иначе? «Рабочий, молотобоец, человек из народа…» Впрочем, этот образ «поющего пролетария» в те годы был не далёк от истины.
Впоследствии, когда удалось получить пластинки с полной записью концерта Монтана, оказалось, что концерт был шире по тематике и совсем неидеологическим. Но это, в общем, не имело значения – все мы испытывали благодарность к С.В. Образцову за то, что он познакомил нас с искусством современной Франции, хотя бы и в рамках одного концерта одного исполнителя.
Поразило же и любителей музыки, и профессионалов необычайное мастерство Монтана – лёгкость, абсолютная законченность, отшлифованность каждой музыкальной фразы, стилистическое разнообразие репертуара, тонкость вкуса, и, как это было слышно по реакции зала, этому способствовало и актёрское мастерство. Так, благодаря Образцову, Ив Монтан вошёл в дома миллионов радиослушателей и сразу превратился, как это часто бывало в России, в личность почти легендарную. Он стал как бы символом весны – и намечавшейся только, относительной разрядки и нашим первым, за десятилетия, знакомством с современным искусством Запада.
Для меня знакомство с искусством Ива Монтана в то трудное в моей жизни время, сыграло очень большую и позитивную роль. Его песни были небольшими миниатюрами его собственного особого «театра песни», и несли в себе тонкую поэзию, бодрость и здоровый оптимизм, они рассказывали о простых человеческих чувствах и, что, несомненно – обогащали нас даже в профессиональном смысле. У него, как это ни странно звучит, было чему поучиться. Отточенность его исполнения заставляла вспоминать тончайшие детали исполнения великого скрипача Фрица Крейслера.
После приезда из Крыма я явился в Консерваторию для встречи с Цыгановым и решения дальнейших дел. Так как вторую часть моего годового академического отпуска я полностью провёл в диспансере и в Крыму, то теперь Цыганов предложил иной вариант – не идти на второй курс, хотя почти все экзамены за 1-й курс были сданы, а остаться ещё раз именно на первом курсе! Это было для меня неожиданным предложением, с которым я, впрочем, быстро согласился. Я знал, что на этот курс приходят мои старые соученики по школе, хотя и на два года моложе меня: Виктор Данченко, Володя Ашкенази, Римма Бобрицкая, Анатолий Агамиров-Сац, Фрида Полякина. Мы пришли с Цыгановым к секретарю факультета Любовь Васильевне, которая почему-то сразу сказала, что меня могут отчислить из Консерватории из-за того, что состояние моего здоровья не позволяет мне учиться. Я к этому был заранее готов и потому тут же ответил:
«Не могут, Любовь Васильевна! Никак не могут! Потому что, когда я поступал в Консерваторию, я не только прошёл медицинскую комиссию, но и представил своё воинское приписное свидетельство. А оно говорило о том, что с 16-и лет я был, что называется – «практически здоров». И вот вам справка из диспансера, которая говорит о том, что я и сегодня «практически здоров» и могу продолжать свои занятия в Консерватории. А произошло всё это со мной по прямой вине вашего физкультурного врача, жалобу на которого я буду скоро писать. Так что всё в порядке!»
Я видел, что даже Цыганов, был несколько озадачен такой моей подготовленностью к неожиданной атаке секретаря. Любовь Васильевна молча приняла мою справку и сделала вид, что очень занята. Когда мы вышли из учебной части Цыганов сказал: «Ну, ты молодец! Так чисто, прямо как шахматист, отбил все атаки! Мне даже не пришлось вмешиваться. Теперь – всё в порядке! Занимайся летом посильно, набирайся сил и – до сентября!»