К книге
История скрипача. Москва. Годы страха, годы надежд. 1935-1979Часть III. Глава 2 Мы – студенты! «Все на лыжи!» Почти катастрофа
60%
Часть III. Глава 2 Мы – студенты! «Все на лыжи!» Почти катастрофа
30

В начале сентября 1953 года торжественным собранием в Малом Зале начался наш первый учебный год. Выступали А.Б.Гольденвейзер, Д.Ф.Ойстрах и А.В.Свешников. Они приветствовали новых студентов, и выражали свою уверенность в том, что каждый из нас «внесёт достойный вклад в…» и.т.д. Речи были в общем стандартными – в каждом ВУЗе менялась лишь терминология, а смысл оставался примерно тем же. И всё же, несмотря на некоторую казённость, встреча была очень приятной. Мы начинали чувствовать себя уже другими людьми – серьёзными студентами МГК.

В тот год отменили предмет «военное дело», которое, конечно, снова ввели через несколько лет. А ещё за год до того, Цыганов в своём классе часто говорил, (хотя и был деканом оркестрового факультета), что Консерватория могла бы называться «Военно-физкультурным училищем с небольшим музыкальным уклоном».

И вот первый штрих некоторой «десталинизации» – ещё за три года до XX съезда – всё же был налицо. Военное дело отменили!

Правда физкультура никак не была поколеблена. Мы должны были заниматься ею два часа еженедельно и пропуски по этому «важнейшему» предмету имели часто своим следствием неприятный вызов в учебную часть к секретарю факультета. Нам ясно давали понять, что эти пропуски совершенно недопустимы, и даже грозили за нмх не допускать к занятиям по специальности!

Физкультура занимала в учебной программе место не менее важное, чем оркестровый класс! Хотя занятия в оркестре Консерватории проходили дважды в неделю по три часа, всё же оркестр можно было пропустить без серьёзных последствий и вызовов в деканат.

Руководил нашим оркестром, как и прежде в ЦМШ, один из наших самых любимых профессоров – Михаил Никитич Тэриан.

Вскоре всем была выдана бумажка – следовало заплатить за обучение за первое полугодие. Если не изменяет память, это было что-то около 250 рублей. Разумеется, что тех, чьё финансовое положение было ниже определённого уровня от платы освобождали. Мои родители, понятно, снабдили меня необходимой суммой, которую я и внёс в кассу, находившуюся в коридоре первого этажа недалеко от входа. Плата за обучение в ВУЗах была отменена, если не ошибаюсь где-то вместе с реформами Хрущёва – весной 1956 года.

Так что, когда наступило «время попрекать» – то есть с начала массовой эмиграции в начале 1970-х, часто приходилось читать и слышать – «…родина дала вам всем бесплатное образование!» Это было не совсем так. Не говоря о том, что все мы многократно отработали свой диплом.

А пока – мы стали настоящими студентами! Конечно, за время экзаменов все мои сверстники здорово возмужали – было от чего!

Курс наш оказался средоточием многих талантливых людей, ставших в будущем известными в масштабе Москвы, СССР, и даже в международной музыкальной жизни. Прежде всего на курсе были выдающиеся композиторы – А.Шнитке, Е.Крылатов, А.Караманов, Э.Лазарев. Три пианиста стали известными солистами: Эдуард Миансаров (в будущем лауреат 1-го Конкурса им. Чайковского 1958 г.), Михаил Воскресенский (будущий профессор Консерватории) и мой соученик по школе – Игорь Никонович (ныне профессор Академии им. Гнесиных). Два виолончелиста – также мои соученики по ЦМШ – М.Хомицер и Л.Евграфов впоследствии стали лауреатами международных конкурсов и известными солистами. Скрипач и альтист Зарик Саакянц стал вскоре после окончания Консерватории основателем и руководителем Камерного оркестра Армении.

Поступила в Консерваторию в класс Цыганова моя бывшая соученица по школе – скрипачка Люс Вульфман. (Её судьба сложилась весьма необычно: окончив Консерваторию, в 1958 году она с родителями уехала на постоянное жительство в Мексику. В середине 1960-х она училась в аспирантуре – снова у Цыганова. Выступала в Мексике, Южной Америке, Европе и США как солистка (в частности была первой исполнительницей в Южной Америке Концерта для скрипки с оркестром Самуэля Барбера) и была первой скрипкой «Мексиканского струнного квартета». Она безвременно ушла из жизни в начале 80-х в Мехико. Выступала она на Западе под именем «Люз Вернова».

Моя соученица Люс Вульфман-Luz Vernova.

Рисунок мексиканского художника

На нашем курсе было и несколько превосходных певцов, ставших солистами Московской Филармонии: Виктор Рыбинский, Борис Яганов, Лидия Краева, Тамара Бушуева и др. Поступил в тот год на дирижёрско-хоровой факультет Игорь Агафонников, ставший впоследствии хормейстером Большого театра. Борис Афанасьев стал одним из выдающихся московских валторнистов. Так что курс наш в будущем дал немало действительно превосходных музыкантов.

Были студенты и из-за границы: талантливый чешский виолончелист Саша Вечтомов, скрипач Удо Микан из Дрездена и несколько других молодых людей из Болгарии, ГДР, Венгрии.

С Удо Миканом мы подружились легко и быстро. Очень скоро я пригласил его к себе, чтобы послушать его коллекцию грампластинок – головокружительных джазовых записей оркестров Гленна Миллера и Стэна Кентона, а также запись на плёнку оперы Дебюсси «Пелеас и Мелисанда» в исполнении солистов Метрополитэн Оперы с дирижёром Фаусто Клевэ. Мой школьный приятель – скрипач Игорь Орвид также с энтузиазмом присоединился к этим музыкальным вечерам.

Примерно недели через две, мать Игоря Орвида Маргарита Андреевна Боздыханова, о которой шла речь в начале этих воспоминаний, позвонила моей маме и задала такой вопрос: «Кто дал право встречаться с иностранным студентом да ещё дома?»

На этот вопрос моя мама задала свой: «Почему вас вообще, Маргарита Андреевна это интересует?» Тут мать Игоря потеряла самообладание. Она стала возбуждённо говорить, что никто не давал нам права и разрешения принимать у себя дома иностранца, и даже перешла к неясным угрозам, что за такое дело могут поплатиться все!

Моя мама спокойно сказала ей, что «молодые люди ничего предосудительного не делают, а только слушают музыку, что является частью из профессиональных занятий. Во-вторых, – продолжила моя мама – если вы чего-то опасаетеь – просто не пускайте вашего сына к нам». Маргарита Андреевна не могла остановиться и мама была вынуждена сказать, что на этом разговор окончен и она просит её больше нам не звонить.

Я ценил свою многолетнюю дружбу с Игорем Орвидом, и мне была неприятна вся эта история. Поэтому я предложил Игорю либо последовать совету моей мамы и не приходить на наши встречи, л ибо… Он меня прервал и сказал: «Ты с ума сошёл! Да я уже давно не обращаю внимания на её разговоры!» Тем дело и кончилось.

Лет через пять, после хрущёвской амнистии миллионов политзаключённых в ГУЛАГе, Маргарита Андреевна Боздыханова покончила с собой, выбросившись из окна своей квартиры на Бережковской набережной. В музыкальной среде ходили какие-то неясные слухи о ней, и, кто знает, может быть между этими двумя событиями была какая-то связь…

* * *

Начались студенческие будни. Учиться в Консерватории, в принципе оказалось гораздо легче, чем в школе. Общие лекции для всего курса были только по «основам марксизма-ленинизма», что заключалось в изучении «Краткого курса истории ВКП/б/». Мы тщательно делали конспекты, старательно учились по всем предметам, боясь, что так трудно давшееся поступление может кончиться исключением из-за какого-нибудь второстепенного предмета. Однако во время лекций Багировой гул в аудитории 21-го класса стоял такой, как в ресторане в самые оживлённые часы: Шнитке и Крылатов, два друга, сидевшие рядом, всегда увлечённо разговаривали между собой, певицы, бывшие уже солидными дамами по сравнению с нами, разговаривали о своих делах, мы, понятно, тоже: о новых записях, которые удалось прослушать в нашем консерваторском «кабинете звукозаписи», о своих личных делах. Багирова читала громко, и что-то всё-таки доходило до сознания её слушателей, хотя она тщательно следовала тексту книги.

Трошина в коридоре я старался не замечать, и уж, конечно, никогда с ним не здоровался, даже когда я один шёл навстречу ему по коридору. Впрочем, в конце первого учебного года его перевели в 1-й Медицинский институт, где ему было самое место после изгнания оттуда «врачей-убийц в белых халатах» в 1952-м году. Большинство реабилитированных врачей, насколько это было известно, не были восстановлены на своей работе в институте.

Неожиданно стали возникать никогда раньше не имевшие места проблемы отношений с Цыгановым. Конечно, теперь я был не один ученик из ЦМШ – к нему в класс поступило сразу пять новых студентов. Но что-то всё же изменилось после поступления в Консерваторию. Когда издали приказ со списком зачисленных в Консерваторию, он, почему-то, сказал мне, что сейчас же пойдёт со мной в учебную часть, чтобы я там в его присутствии написал заявление о зачислении в его класс. Это мне показалось немного странным – неужели он мне не доверял? Ведь именно для того, чтобы поступить в Консерваторию и заниматься в его классе – он работал со мной три года самым интенсивным образом.

Теперь же, когда я стал его студентом в Консерватории, мне стало казаться, что он несколько потерял интерес к работе со мной. Кроме того, он настаивал на прохождении множества чисто виртуозных пьес, в частности нескольких Каприсов Паганини. Он также высказал своё пожелание, чтобы именно с Каприсами я выступил на его классном вечере в Малом зале – первый раз, в качестве его студента. Я отказался играть Каприсы. Впервые за эти годы он страшно разволновался и даже повысил голос: «Ты не будешь со мной так разговаривать!» – произнёс он. Я постарался спокойно объяснить ему, что творчески эта задача для меня совершенно неинтересна, и что если речь идёт только о двух пьесах, то я бы предпочёл выступить с пьесой «Аве Мария» Шуберта-Вильгельми и Сонатой-Балладой № 3 Изаи. Неожиданно он быстро успокоился и согласился.

Вспышка эта не была случайной. Рано или поздно это должно было произойти. Все молодые скрипачи, имевшие хоть какие-либо сольные амбиции, как правило, сами старались выбирать свой репертуар, понятно, принимая во внимание мнение педагога. Вообще говоря, Цыганов любил студентов, имевших собственное мнение. Такой была и Люс Вульфман. Просто, как женщина она действовала несколько мягче, но добивалась всегда того же, чего и я.

* * *

За первые два года занятий с Цыгановым в ЦМШ я получил от него самое ценное и лучшее – отличную школу. Дальше уже была область интерпретации, стиля, доведения исполнения основополагающего репертуара до высших точек возможностей исполнителя, развития индивидуальности и привидения всего этого в незримый, но объективно существующий баланс. В этом смысле дальнейшая работа с ним носила характер, так сказать, эпизодический. Он мог заниматься всем этим нисколько не хуже, чем А.И.Ямпольский, но… только тогда, когда он этого хотел! Несмотря на кажущуюся организованность, пунктуальность (но не во времени – часто он терял чувство времени, и происходили сбои расписания) он был человеком настроения.

Став его студентом в Консерватории, я осознал, что он хотел бы видеть меня в русле чисто виртуозно-романтического репертуара, то есть делать главный упор в дальнейшей работе на сочинения Паганини, Эрнста, Венявского, Вьетана. Он и сам в душе, несмотря на его широкий репертуар, был артистом виртуозно-романтического направления. Во всяком случае, как солист.

Понимая всю неоспоримую ценность этой части скрипичной литературы, меня тянуло к более глубокому изучению Моцарта, Баха, Бетховена, Брамса. К чести Цыганова он никогда не говорил «нет» в выборе репертуара своими студентами. Так я начал упорно работать над Концертами Бетховена и Брамса. Хотя результаты этой работы и убедили Цыганова в правоте моих устремлений, но в душе, скорее всего, у него остался след недовольства моей самостоятельностью, принимаемой им за обыкновенное упрямство. В таком смысле, вероятно, ему было легче воспринять независимость суждений своего ученика.

* * *

Где-то в октябре-ноябре состоялся первый, как уже говорилось, вечер класса Цыганова в Малом зале. Все мы готовились к этому концерту с большой ответственностью, все мы начинали конкурировать как между собой, так и со студентами других классов.

Я помню это своё выступление с двумя пьесами, как вполне удачное в плане как чисто скрипичном, так и в музыкальноартистическом. Дело в том, что ещё весной 1953 года Рафаил Соболевский, замечательно талантливый скрипач, начавший заниматься в классе Цыганова после смерти своего профессора Л.М.Цейтлина в 1952-м году, часто исполнял Сонату-Балладу Изаи, которую он готовил для прослушивания к отбору на конкурс им. Жака Тибо и Маргариты Лонг в Париже весной 1953 года.

С осени 1952 года я частенько бывал у Соболевского дома, так как мы жили недалеко друг от друга. Иногда он по моей просьбе играл эту Сонату, а также части Сонат и Партит Баха для скрипки соло. Играл он в те годы совершенно бесподобно! Его тонкий вкус, изумительной красоты звук, блестящая виртуозность и законченность всех компонентов скрипичной техники производили большое впечатление, особенно на таком близком расстоянии. Рафик Соболевский был вторым после Гарика Ойстраха, кто необычайно благотворно воздействовал на меня. Именно поэтому общий исполнительский план Соболевского был мне близок и значительно обогатил мои возможности в звуковой палитре тембральных эффектов, заложенных в этом замечательном сочинении Эженя Изаи.

Незабываемым было также исполнение Соболевским и других пьес, вошедших в программу Конкурса скрипачей имени Жака Тибо. Это был Концерт № 2 Анри Вьётана, «Цыгана» Равеля, Каприс Паганини № 4, «Фантазия» Шумана-Крейслера и нескольких других его коронных пьес. Той же весной, когда мы заканчивали ЦМШ, Соболевский и Нелли Школьникова были посланы в Париж для участия в Конкурсе им. Тибо. Как известно Школьникова завоевала первую премию, а Соболевский – вторую. Это было внушительным успехом. Как и у Леонида Когана двумя годами раньше, у Школьниковой и Соболевского сразу же появились концерты по Советскому Союзу и в лучших залах Москвы и Ленинграда.

В те годы все мы посещали концерты своих старших знаменитых коллег – Буси Гольдштейна, Леонида Когана, Рафаила Соболевского, Игоря Ойстраха, Эдуарда Грача, Виктора Пикайзена, Юлиана Ситковецкого.

Превалирование в советской скрипичной школе виртуозноромантического начала было совершенно очевидным, но ничего другого моё поколение тогда не знало и не слышало, за исключением короткого визита Иегуди Менухина в конце 1945 года. Тем не менее, каждый концерт доставлял слушателям огромное удовольствие от игры виртуозов мирового класса, а иногда, в небольших, «мелких пьесах» – исполнение Игоря Ойстраха, Ситковецкого или Соболевского оставалось в памяти навсегда. Скрипичный мир Москвы был интересным и многообразным. Каким скромным и однообразным (за исключением нескольких имён среднего и старшего поколения) этот мир выглядит сегодня – и не только в Москве – во всём мире!

Где-то в весенние месяцы 1954 года произошёл довольно странный инцидент. Я выразил Цыганову своё желание сыграть пьесу Блоха «Баал Шем», или, как она называлась в Москве – «Импровизация». Это изумительное сочинение играли поколения скрипачей, но после 1948 года оно стало по существу запрещённым. Пьеса эта основана на древнееврейских напевах, одному из которых, по мнению некоторых искусствоведов, уже 3 тысячи лет. Мой профессор пришёл в кабинет проректора Георгия Антоновича Орвида и сказал: «Мой студент Штильман хочет играть «Баал-Шем» Блоха. Я не знаю, как быть…Что вы посоветуете по этому поводу?» «А что тут советовать? Пусть играет!» – ответил моему учителю Георгий Антонович. «Да, но ведь… вы же понимаете, нам не рекомендовали даже пьесы Крейслера для учебных планов». «Я не вижу никаких проблем с этим», – снова сказал Орвид. Цыганов был настойчив: «А что ещё можно теперь играть?» «Всё, что хотите!»

Георгию Антоновичу Орвиду этот разговор и, главное, вопрос Цыганова относительно моего желания играть «Баал Шем» показался не очень лояльным в отношении меня. Он просил своего сына Игоря передать мне, что «вопрос Цыганова в связи с твоим желанием играть Блоха очень не понравился отцу, и он просил меня передать тебе это». Я был признателен своему другу, который взял на себя в этом деле довольно деликатную миссию и проявил себя в высшей степени верным другом. Меня уже тогда насторожил этот случай и, как мне показалось, подобное произошло не случайно и может иметь продолжение в будущем. В чём я, к сожалению, не ошибся

* * *

После финской войны навязчивой идеей советских военнофизкультурных властей стал лозунг – «Все на лыжи!». Всякий лозунг, брошенный партией в те годы, становился тотальным. Так и для этой параноидальной идеи не могло быть никаких исключений. Действительно, финская кампания продемонстрировала важность хорошего владения лыжами в войне в заснеженных лесах. Финны с детства отлично ходили на лыжах. Это было для них элементарным средством передвижения – ведь при глубоких снегах даже верховая лошадь далеко не всегда могла пройти необходимый путь. В ту войну «летучие» батальоны финских лыжников наносили внезапные и болезненные удары по частям Красной Армии. Помню часто слышанную от взрослых фразу: «Финны в лесах сильно «причёсывают» наших…Тяжел о им там воевать»

Вероятнее всего, лыжные части красноармейцев действительно уступали финским солдатам в скорости и умении ориентироваться в лесу. И вот, с тех пор, ещё с сорокового года в программы школьной физкультуры были введены обязательные лыжи – пробеги, тренировки, соревнования. С одной стороны это было довольно полезным для большинства школьников, обладавших достаточными физическими данными для этого вида спорта. Далеко не все студенты-музыканты могли выдержать даже медленный бег на один километр. Ну, а на 12 километров? Именно 12 километров нам, новым студентам было необходимо «сдать» в Измайловском парке – сдать, как такой же важный зачёт по предметам музыкальным – специальности или гармонии. Иначе это могло стать препятствием для допуска к полугодовому «техническому зачёту» по специальности!

Я попытался объяснить физкультурному врачу в Консерватории, что сравнительно недавно у меня отмечалось повышенное давление крови, и мне кажется, что 12 км для меня всё же чрезмерная нагрузка. Врач с каменным лицом измерила мне давление и отказалась назвать цифры. Я настаивал. Оказалось, что 145/&5, что для моего восемнадцатилетнего возраста было всё же немного выше нормы. «Но дан приказ…», как пелось в песне. Какие там повышенные давления? Обеспечить юо% явку на лыжи и баста! Никаких исключений!

В середине ноября начались еженедельные многочасовые поездки в Измайлово для подготовки этого пробега. Эти тренировки, несомненно, шли в ущерб нашим профессиональным занятиям – почти невозможно было после таких «радений» играть на скрипке или на рояле. Помню многих моих соучеников – несчастных, тащившихся по лыжне из последних сил, и буквально падавших в конце такого «спортивного» пробега. Не помню, как я дошёл до конца дистанции, помню только, что к вечеру на мне, что называется «лица не было». А на следующий день я заболел тяжёлой катаральной ангиной. Я никогда до того не болел ангинами, но теперь это заболевание стало посещать меня буквально каждые две-три недели.

Не было времени обращать внимание на своё состояние, не было времени для посещения врача-специалиста. В итоге я свалился с ног в первых числах января, но, выйдя через десять дней, сдал всю сессию и родители отправили меня с Мишей Хомицером в бывший Дом творчества кинематографистов «Болшево», перешедший теперь на несколько лет почему-то в ведение Министерства культуры.

Мой друг продолжал заниматься там на «немой виолончели» – то есть на деревянном приспособлении, состоявшем только из грифа и струн. Это давало главным образом возможность тренировки пальцев левой руки, так как ни о каком действительном звуке без дек не могло быть и речи. И всё же Миша упорно занимался. Я же безучастно лежал. Только иногда меня оживляла игра на бильярде. Так я познакомился с профессором Яковом Владимировичем Флиэром. Собственно я знал его, как пианиста давно. С 1950 года с моим другом Николкой, который был членом детского клуба Дома учёных, часто посещали там выступления Флиэра. Он был нашим любимцем. Яков Владимирович был отчаянным бильярдистом, а я впервые принял участие в азартной игре на деньги – алагёре. Когда у меня деньги кончились (8 рублей 1954 года!), Яков Владимирович изъявил желание ставить за меня. Я выходил с ним в финал не один раз. (Именно тогда, в Болшеве, он рассказал мне и Мише Хомицеру историю визита к Артуру Рубинштейну в Париже, после Международного конкурса. См. примечание).

Второй примечательной личностью, встреченной нами в том январе 1954 года в Болшево был легендарный фотограф Пётр Адольфович Оцуп. Кажется о нём нам рассказал Флиэр, знавший, конечно, всех московских знаменитостей. Не помню, какой повод мы с Мишей нашли, чтобы с ним познакомиться, но раза два он нам рассказывал о своей жизни. Вообще он выглядел в то время много старше своих «официальных» 70-и лет. Теперь все источники на Интернете указывают его год рождения 1883-й. Но он был, вероятно, старше лет на 7–8. Почему такое часто происходило? Трудно ответить однозначно на этот вопрос, но в те времена родители по каким-то причинам иногда убавляли, а иногда прибавляли возраст своим детям-подросткам. В еврейских семьях такое происходило нередко. Почему Пётр Адольфович мне показался тогда старше? Потому, что часто повторял одно и то же, явно забывая рассказанное несколько минут назад. После нашего первого разговора – мы, понятно сами расспрашивали его о встречах со знаменитыми людьми XX века – я спросил у Миши, что за фамилия «Оцуп»? Не латышская ли? На что мой милый Миша ответил твёрдо: «Сам ты латыш! Не видишь, что ли – еврей обыкновенный – А ИД!». Теперь источники Интрнета почему-то дружно не пишут ни слова об одном весьма интересном факте биографии Оцупа, рассказанным им тогда. Вот примерно, его рассказ:

«К 1905 году я был фотокорреспондентом 17 европейских и американских газет. Вот вы видите в своих учебниках истории расстрел демонстрации 1905 года – «Кровавое воскресенье». А ведь это я снимал!» (Потому и закрадываются сомнения относительно его возраста – едва ли к двадцати двум годам он стал столь популярным фотографом в России, Европе и Америке.) «Снимал я это с балкона, – продолжал он свой рассказ. «Меня никто не видел снизу. И вот – кажется это единственные фотографии того события». Конечно, мы спросили, видел ли он царя Николая? «Да, конечно, иногда даже его снимал издали, хотя права не имел, так как не был придворным фотографом. А так видел его довольно близко и нередко. Незначительная личность. Совсем незначительная. А ведь царь такой великой страны! Она, его жена, была и умнее и выглядела значительнее, чем её муж-царь». Мы спросили, видел ли он Шаляпина? «Не только видел, но и снимал его! Вот это была настоящий царь! Я пришёл в первый раз за кулисы Мариинского театра, чтобы просто посмотреть на него, ещё до договорённостях о съемках. Вдруг навстречу мне по коридору идёт Борис Годунов! Царь! Он был настоящим царём, когда ещё шёл к сцене! У меня просто ноги подогнулись, такое впечатление он производил! Величайший артист! Гений!»

Разумеется, он рассказал о том, как он делал фотографии Ленина в Кремле, в том числе знаменитое фото «Ленин читает газету «Правда»:

«Я пришёл в условленное время к его кабинету. Меня пропустили, но попросили делать всё побыстрее. Я зашёл в кабинет. Ленин уже ждал меня и тоже попросил сделать всё побыстрее. Я сказал, что должен занести сейчас в кабинет фотоаппарат. Когда я притащил свой большой «фотоящик», Ленин расхохотался: «Ничего себе – занести фотоаппарат! Ну, хорошо. Пока вы будете устанавливать всё, я почитаю газету, и вы скажете, когда будете готовы» – сказал он. Вообще он был очень мил и вежлив, я бы сказал – предупредителен. Чувствовался человек старого воспитания. Ну, у меня уже всё было готово и я сделал незаметно для него несколько снимков, пока он читал газету. Вообще – с ним было очень легко». Мы спросили – а с кем из его знаменитых клиентов было трудно? Напомню, что дело было в январе 1954 года. «Со Сталиным», – не задумываясь, ответил Пётр Адольфович. – «Почему? О-о. Он был очень капризен. Возможно из-за изъянов на своей коже, но он нервничал, хотя я снимал его несколько раз. В конце 30-х его уже снимали другие. Но с ним было трудно. А с Лениным – очень легко», – повторил он снова. Очень тепло вспоминал, по крайней мере, в нашем присутствии, о Л.Н.Толстом. И не очень тепло о великом и безгранично любимым нами – Рахманинове. О фотографиях Троцкого и других «отклонистов», он предпочёл вообще не распространяться. Но и сегодня удивительна его свобода выражения нескрываемой неприязни к Сталину. Вероятно он что-то уже знал о некотором изменении курса страны. И всё же факт – не боялся такое сказать тогда\

Вот и все самые яркие моменты моего недельного пребывания в Болшеве, которые остались в памяти.

Не хотелось ни читать, ни слушать музыку, ни смотреть фильмы… Я чувствовал, что со мной что-то произошло и что непоправимое может случиться в ближайшее время. К сожалению, мои предчувствия оказались правильными. Перед окончанием первого курса, экзамены за который я почти все сдал, родители отправили меня на обследование из-за катастрофической потери в весе в поликлинику Второй Градской больницы. Там рентген установил, что у меня начался туберкулёзный процесс в лёгких. Это казалось катастрофой! Я знал, что минимум на год «выпаду из строя» – лечение это требовало многих месяцев. К счастью в это время уже начали выпускать антибиотик стрептомицин, открытый американским учёным Залманом Ваксманом в начале 50-х (по некоторым сведениям В1947-М). Это открытие спасло жизнь миллионам людей во всём мире, в том числе и автору этих строк, за что он благодарен д-ру Ваксману и по сей день.

Так весна 1954 года принесла совсем иные реалии, с которыми пришлось считаться. Я стал на следующие четыре года пациентом московского противотуберкулёзного диспансера № 4 в Казанском переулке, рядом с Калужской площадью. Это был сокрушительный удар по всем планам и главным образом профессиональным. Будущее представлялось в тумане…

Предыдущая главаГлава 30 из 50Следующая глава