Количество учащихся увеличивалось, и теперь уже стала ощущаться нехватка классов и в новой школе. А это вело к дополнительным часам ожидания уроков по специальности. Окружающая жизнь стала ещё мрачнее, чем осенью 1945 года. Начинался голод, правда, в городе он был не так заметен, как даже в недалёком дачном Подмосковье.
Продукты, полученные по карточкам или купленные на рынке, приходилось всегда возить на дачу – практически вплоть до начала 50-х годов. Благодаря родителям, а также получению мною «рабочей карточки» в ЦМШ, мы никогда не голодали, даже в самое трудное время войны. Это была огромная заслуга моих родителей. Мизерные порции выдачи продуктов по продуктовым карточкам, особенно «иждивенцам» (то есть старикам и детям) держало большинство населения на грани голода или постоянного недоедания, что ещё не совсем голод, но хроническое недоедание имеет серьёзные последствия для организма человека, особенно для детей и стариков.
Несмотря на специальный паёк у моего отца («литер Б»), несмотря на мою «рабочую карточку», надо сказать, что продуктов хватало только на жизненно-необходимый минимум. Мои сверстники во дворе жили впроголодь. Что говорить о них, когда наш сосед Буше не мог сводить концы с концами, имея трёх иждивенцев – жену, сына и старую, почти девяностолетнюю мать. Он освоил профессию сапожника и в числе многих вполне интеллигентных людей занялся в свободное от цирка время сапожным ремеслом – производством летних дамских сандалет. Процесс производства одной пары занимал около двух-трёх часов. В целом ему удавалось иногда сделать за неделю 5–7 пар. Его жена продавала сандалеты через знакомых. Они пользовались хорошим спросом, так как в магазинах не было практически ничего. Его отхожий промысел позволил его семье пережить самое тяжёлое время до января 1948 года, когда, наконец, была проведена денежная реформа и отменены продуктовые карточки.
Октябрь 1946 года был ознаменован вынесением приговора нацистским преступникам в Нюрнберге. Сгяди документальный фильм о суде, но то, что показали на самом суде, почему-то мы увидели лишь много лет спустя. Нюрнбергский суд начался с показа (без звука) чудовищных рвов, заполненных человеческими трупами. Бульдозер сбрасывал тысячи человеческих останков в ров одного из лагерей смерти. Это было совершенно апокалиптическое зрелище! В общем приговор был встречен с удовлетворением, хотя оправдали Папена и Шахта. Оба немало способствовали приходу Гитлера к власти.
После этого все международные дела мало кого интересовали – проблема полуголодного выживания даже в городах становилась самой главной. Все мы носили с собой небольшие мешочки с завтраком, которого едва хватало до довольно позднего обеда. Утром, в 8 часов, наскоро поев, нужно было быстро собираться в школу. Потом, где-то около полудня, съедался всухомятку завтрак, принесённый из дома, и только в лучшем случае в три, а иногда в пять или шесть часов мы добирались до дома и могли, наконец, пообедать. После обеда клонило ко сну, но нужно было делать домашние задания, а потом заниматься на скрипке. Быстро летело время – выйти на улицу подышать воздухом его уже не оставалось.
В доме часто не работало отопление – трубы, кое-как отремонтированные весной 1944 года, часто текли, приходилось перекрывать подачу воды в радиаторы отопления – словом, всё это происходило довольно регулярно. Ежедневный быт был очень тяжёлым.
Сегодня, возвращаясь в своих воспоминаниях к тем дням, почему-то совсем незамеченным осталось знаменитое Постановление ЦК от 14 августа 1946 года о журналах «Звезда» и «Ленинград». В них в совершенно погромном тоне говорилось о Зощенко, Ахматовой и других «нелюбезных народу» деятелях литературы и искусства. Понятно, что для меня, одиннадцатилетнего школьника, посвящавшего летнее время игре в футбол и занятиям на скрипке, это событие никак не запомнилось. Почему-то оно прикрепилось в моей памяти (совершенно ошибочно) к 1948 году – году действительного начала широкой «анти-космополитической» кампании. Лишь недавно я узнал из рассказа моей давнишней близкой приятельницы, что её отец, директор одного из крупнейших московских заводов, уже в 1946 году получил документ, обязывающий всех руководителей московских предприятий работать над «очисткой» своих кадров от лиц еврейского происхождения. Удивительное открытие даже для сегодняшнего дня!
Эти воспоминания не являются попыткой восстановить историю систематических гонений в послевоенные годы еврейской научной, технической и художественной интеллигенции (хотя гонениям, конечно, подвергались и массы людей нееврейского происхождения), всё же, хотя мы и чувствовали, что постоянно происходит что-то непредвиденное, неожиданное, независящее от наших родителей и близких друзей (все пока что работали, делали лучшее на что были способны во всех областях, своей деятельности), но никто ничего толком не знал и не догадывался о том, что это была государственная программа, разработанная на самом верху, и преследовавшая ясную цель постепенного «освобождения» от евреев в сферах их деятельности. Куда могла привести всех нас эта целенаправленная политика? Об этом спорят историки и до сего дня – в неотапливаемые бараки ГУЛАГа, или к постепенному «вытеснению» из жизни в обычной обстановке места своего проживания, в атмосфере абсолютной изоляции от окружающего мира?
К чему-то подобному первым годам гитлеровского Рейха до ю ноября 1938 года – «Хрустальной ночи»? Об этом нам знать было не дано. При уже опустившемся «железном занавесе» могло произойти всё, что угодно…
Эта начинавшаяся мрачная реальность пока что не имела прямого влияния на меня и моих соучеников. Хотя иногда и имела. Как-то уже зимой 1947-го мы с мамой шли из школы, и она мне рассказала совершенно удивительную историю. Та самая девочка, моя соученица, которую мы навестили один раз у неё дома – Нина Н., – по рассказу её матери моей маме, высказала довольно «интересные» мысли. Как-то, возвращаясь домой из школы, она на улице сказала своей маме следующее: «Мама! Ты знаешь, какие евреи ужасные люди? Они все предатели, жулики и воры и мешают всем жить». «Нина! – буквально взмолилась её мама. – Что ты говоришь? Ведь мы же евреи!» «Как? – вскричала Нина. – Не может быть! Я не хочу быть еврейкой!» – кричала она на весь переулок. «Не хочу!» – повторяла она, истерически плача. Её мама сказала спокойно: «Но мы все евреи! Я и папа, и поэтому ты тоже никем не можешь быть, кроме как еврейкой. Успокойся!» Её мама пожинала плоды своего воспитания – Нина никогда не появлялась во дворе, и, как видно, дворовые дети её не «просветили» насчёт её собственного происхождения. Она была совершенно не подготовлена к событиям дня, и вина в этом её родителей была вне всяких сомнений.
В одном я был уверен – в нашей школе набраться таких «мудростей» она не могла. Значит где? Это осталось загадкой, но скорее всего, всё же во дворе – вероятно иногда, хотя и редко, Нина там появлялась. Я же после рассказа мамы только и мог сказать:
«Господи! Какая же она дура! Неужели она до сих пор вообще ничего не знала?» «Представляешь себе? Значит не знала!» – мама была так же поражена этим рассказом Нининой матери.
Несмотря на всё происходящее за порогом дома, мы открывали для себя мир великой литературы, музыки, а иногда и чего-то уже совсем необычного. Как-то раз мой сосед Вова Буше нашёл среди книжного хлама отрывки, вернее обрывки какой-то старинной книги на старославянском. Это были куски Библии, каким-то чудом уцелевшие до тех послевоенных дней. Моя мама легко читала, как видно, запомнившийся ей с гимназических времён текст нам обоим. Это была история Всемирного потопа и Ноева Ковчега! Мы слушали её, затаив дыхание. Повествование было таким захватывающим, что я не хотел ни есть, ни пить, а готов был только слушать и слушать. Как ни странно, я всё понимал, а может быть, мама читала нам знакомый ей текст своими словами, но я, взяв как-то кусок книги, начал читать и, в общем, вполне понимал смысл. Это было первое соприкосновение с Библией, и, надо сказать, оно произвело на нас обоих огромное впечатление. В планы мамы это не входило – она останавливала чтение, чтобы мы начали заниматься нашими обязанностями – подготовкой домашних заданий, а для меня ещё и занятиями на скрипке. И всё же я много дней находился под большим впечатлением от повествования такой громадной поэтической силы!
Вторым, уже вполне земным произведением, которое произвело на меня огромное и незабываемое впечатление, было знакомство, вернее, также чтение мамой вслух «Отверженных» Гюго. Вероятно, она читала версию, обработанную для детей. Но я легко переносился в такой необыкновенный мир героев Гюго – Гавроша, Козетты, Мариуса, Жана Вальжана и всех остальных его героев. Даже во время занятий в школе я продолжал переживать историю парижских детей и думать о них. Роман вполне укладывался в идейные рамки воспитания советских детей – через познание очевидного и вопиющего социального неравенства. Но что-то было в книге такое, что уводило в сторону от вполне советской оценки великого романа: иная история иной страны, которая позднее приводила нас к современной истории наследников Гавроша! Это чувство любопытства осталось и с годами постепенно росло. Будущее показало, что это любопытство увело меня в мир западной литературы, искусства, балета, джаза – словом, всего того, против чего и велась начавшаяся через два года кампания борьбы с «низкопоклонством перед Западом» и против «космополитизма».
Правда, несмотря на свой ещё даже не подростковый возраст, я научился сам, без уроков родителей, хорошо скрывать свой этот особый интерес к вещам, мягко выражаясь, не поощряемым ни школой, ни настоящим советским патриотическим воспитанием, требующим особой гордости только за русскую советскую культуру. Без книги Оруэлла «1984» я вполне овладел совершенно самостоятельно уроками «новоречи». При хорошей памяти это не составляло большого труда. Все официальные формулы были всегда наготове в моей голове. Возможно, что это была инстинктивная самозащита такого рода. Право же, мои родители нисколько в том не виноваты, и даже спустя много лет после их ухода из жизни, я охотно беру всю «вину» за это только на себя самого! Таково было моё естественное, врождённое отличие от многих моих соучеников и сверстников. Хотя я, конечно, был не одинок в своих необычных интересах к культуре Запада. Только в 9-10 классах, как уже говорилось, мы с ещё тремя моими соучениками, объединённые общими интересами, стали делиться подобными мыслями на счет этого друг с другом.
Как-то днём, ещё весной 1946 года, окончив очередную запись для кинофильма и идя пешком по Петровке, мой отец увидел недалеко от 19-го подъезда Большого театра большую группу музыкантов, толпой окруживших знаменитого дирижёра Николая Семёновича Голованова. Мой отец поздоровался с ним, так как был знаком ещё со времени свой работы в оркестре Большого театра. Голованов продолжал прерванный рассказ: «Когда я увидел благородные лица итальянских музыкантов, мне захотелось плакать! Оркестр, певцы, хор – всё было невероятным!»
К сожалению, я не смог найти на интернете никаких документов, подтверждающих «инспекционную поездку» Голованова и Неждановой в Италию. Помнится, статью Голованова об этом событии опубликовали – кажется, в газете «Советское искусство». Во всяком случае, не в «Правде» и не в «Известиях».
Как бы то ни было, 11 мая 1946 года в Милане вновь открылся всемирно известный театр «Ла Скала», разрушенный во время войны авиабомбами союзников. На открытии театра дирижировал Артуро Тосканини, несмотря на свой преклонный возраст, специально приехавший в Италию из Нью-Йорка для такого важного национального события. Я не знаю, была ли поездка Голованова и Неждановой приурочена именно к открытию театра или они просто приехали познакомиться с уровнем современного оперного искусства Италии. Одно очевидно, что такая поездка не могла не быть одобренной главным ценителем оперы в стране – Сталиным.
Мой отец ни словом не упомянул Тосканини в связи с рассказом о встрече с Головановым, но очень интересна и показательна реакция такого выдающегося музыканта, как Голованов, об уровне итальянского искусства: несмотря на разрушения, тяжёлые последствия войны, инфляцию, жизнь итальянцев впроголодь, послевоенные годы, тяжёлый жилищный кризис, – всё-таки музыкальная душа Италии была жива!
Надо напомнить, что Большой театр функционировал частью своей труппы в Москве всю войну. Другая его часть находилась в эвакуации в Куйбышеве.
Ещё во время войны я увидел совершенно потрясший меня балет «Шопениана» на сцене Большого театра. Балетная труппа всегда была на уровне мирового класса, продолжая традиции Императорского балета Большого театра. Опера же, если не считать нескольких самых «фирменных» спектаклей по русской классике, в целом не могла идти в сравнение по своему уровню с балетом.
Прошли восемь послевоенных лет– два года после смерти Сталина, и «Большой балет», как его называли на Западе, начал своё триумфальное шествие по всему миру.
В декабре прошли первые послевоенные выборы. Моя бабушка очень любила приходить на избирательный участок самой первой – к открытию в 6 часов утра! Её встречали прямо-таки с почестями – говорили ей о том, как приятно видеть такого сознательного пожилого человека первым среди пришедших к избирательным урнам. Но они несколько заблуждались. Бабушка любила доставлять себе удовольствие небольшим спектаклем. Первым делом она говорила: «Я пришла голосовать за Сталина! Где здесь я могу голосовать за Сталина?» Ей вежливо разъясняли, что в данном участке другие кандидаты, «всенародно одобренные», и, голосуя за них, она как бы голосует за Сталина. Бабушка начинала упираться и требовала, чтобы выполнили её желание и она смогла проголосовать только за Сталина! В общем, её в конце концов уговаривали, но это повторялось каждые выборы. Мы дома посмеивались над её причудой. Шутка ли – встать в пять утра, чтобы к шести придти голосовать?
Надо заметить, что Сталин, как я уже рассказывал, ей импонировал – он был только на три года моложе её, происходил из низов общества и достиг такой власти и почитания, что, казалось, не нашлось бы во всей стране более любимого и уважаемого человека. В её сознании Сталин был как-то отделён от советской власти, которую она, конечно, не любила, хотя и не распространялась об этом вслух. Революции, гражданская война, голод, тяжкие 20-е годы, тяжкие 30-е – нечему было радоваться… Жизнь всегда была тяжёлой. Но Сталин, конечно, хотел всем добра, а вот власти, исполнители часто этому препятствовали. Думаю, я не ошибался по поводу хода её мыслей, К нам в новую квартиру пришёл весной 1940 года мастер, чтобы повесить деревянные палки с кольцами для занавесок на двери и окна (мастер был евреем средних лет), и бабушка говорила с ним на идиш и по-русски. Она спорила с мастером, которому Сталин очень не нравился, – он отпускал много шуток на идиш (чего я почти не понимал). Бабушка сначала смеялась, а потом стала возражать и говорила всё время, что Сталин всё равно «а гройцер мэнч», то есть «большой человек», хотя, как я узнал позже, «а гройцер мэнч» может употребляться и в ироническом смысле. Как бы то ни было, бабушка устраивала свой маленький спектакль каждые выборы.
Никто не знал тогда, что меньше чем через три года бабушки не станет…