К книге
История скрипача. Москва. Годы страха, годы надежд. 1935-1979Часть II. Глава 3 Первый послевоенный год в новой школе
34%
Часть II. Глава 3 Первый послевоенный год в новой школе
17

Летом 1943 года все учащиеся Центральной музыкальной школы вместе со своими педагогами, находившимися в эвакуации, были реэвакуированы из Пензы в Москву. Возвратились тогда же и профессора Консерватории, также эвакуированные в Пензу.

Возвратились-то они, возвратились, но некоторых их них не восстанавливали на месте их довоенной работы, то есть в Консерватории. Причины этого им объяснялись совершенно нелепые. Например: «Перерыв на основном месте работы», как будто в эвакуации педагоги не продолжали работать со своими студентами. Восстанавливали таких педагогов, что называется со скрипом, но некоторых так и не восстановили никогда. Тогда ещё не было ясно, что ждёт всех в недалёком будущем, но какие-то «эскизы» этого будущего как бы намечались через схему их недавнего возвращения в Москву.

Кроме Василия Петровича Ширинского, нашего нового директора, державшегося с нами всегда очень просто и дружелюбно, всегда поражал Александр Борисович Гольденвейзер. Он здоровался со всеми без исключения детьми, встреченными им в школе и даже во дворе во время перемен. Здоровался, как со взрослыми.

Учебный год 1945–1946 года начался уже с другими преподавателями. Наталья Семёновна Богачёва преподавала снова первоклассникам, а с нами стала заниматься новая учительница по русскому и математике – Лидия Игнатьевна. Она оказалась очень славной и была лишь немного моложе Натальи Семёновны. Зато она была очень информированной о том, у кого какие родители и какое положение они занимают. Это никак не отражалось на её отношении к детям, но было просто занятно, что иногда она приходила в класс с таинственным видом и говорила: «К нам в школу поступил мальчик – сын очень важного лица. Он в младшем классе. Его отец – член ЦК партии». Мы не совсем понимали, зачем она это нам рассказывала. Возможно, просто хотела предостеречь любителей подраться (хотя таких в нашем 3-м классе почти не было) от случайного столкновения с новым учеником. Звали его Рубен Вартанян. Он был сыном Завена Вартаняна, назначенного тогда в Сектор музыки ЦК вместе с Апостоловым и Саквой. Это мы узнали много позднее, но отношение к Рубику со стороны учителей было довольно предупредительным. Он был милым мальчиком, совсем мирным, немного полноватым и никак не предназначенным для школьных конфликтов на переменах. Впоследствии мы с ним дружили много лет уже в Америке, после его неожиданного невозвращенства из Боливии в 1988 году. Но пока всё шло своим чередом.

По-прежнему у нас всех были «окна» между занятиями в школе и занятиями с педагогами по специальности. А так хотелось погулять! Поиграть в хоккей! Покататься на коньках… Кстати, на коньках я научился кататься совершенно неожиданно. Как-то ещё зимой 1943—44 года я во время зимних каникул одолжил коньки «снегурочки» у одного приятеля во дворе в обмен на свои лыжи. Я прикрутил их при помощи верёвок и двух палочек (этой системой пользовались все дворовые «конькобежцы», так как специальной обуви для коньков тогда просто не существовало). Встав на коньки, я легко поехал по накатанному обледеневшему снегу. Вскоре я попросил родителей купить мне коньки «гаги», которые прикручивать к валенкам было уже много труднее, так как они были предназначены для приклёпки к спортивным ботинкам. Но взять их было неоткуда, и до самого 1947 года я приделывал их к валенкам также с помощью верёвок и палочек. В общем, это стало мукой – коньки всё время сваливались, что во время игры в хоккей имело серьёзные последствия – проигрыш своей команды. Хотя настоящий канадский хоккей вошёл в обиход уже в 1946 году, но мы играли мячом, что никак не снижало ни азарта, ни накала наших игр во время каникул. Эти занятия спортом даже в таком несовершенном виде (а летом был футбол – но это уже целая эпопея будущего!) – эти игры очень укрепляли физически и давали на некоторое время кислород и небольшой запас сил для нашего нелёгкого обучения в школе.

* * *

Наконец в школе появились нормальные тетради! В 1943-44 мы писали даже на разлинованных кусках газет. Бумажный и полиграфический кризис был просто катастрофой для школьников. Наши родители старались раздобыть что-нибудь похожее на ученические тетради, но такая удача выпадала редко. Теперь, кажется, всё стало налаживаться. Появились новые учебники. В старых часто бывали замазаны чернилами многие портреты вождей, ставших уже не только не вождями, но даже и «врагами народа». Помню замаранные портреты в учебнике по истории – Блюхера, Егорова, чьи-то ещё…

В новой школе осенью 1945 года на третьем этаже были развешаны большие картонные щиты – изделия полиграфической промышленности, – на которых были наклеены типографским способом фотографии из недавней истории Отечественной войны, фотографии освобождённых городов Европы и разбитых городов Германии. Словом, это была продукция Агитпропа для массового начального политобразования. Помню, многие из нас отметили фотографию группы Героев Советского Союза – лётчиков, а рядом с ней групповую фотографию фронтовиков, награждённых орденом Красной Звезды и Отечественной Войны. Среди них были русские, татарские, узбекские и одна еврейская фамилия. Кажется что-то вроде Залмансона. Через неделю, проходя по коридору, я случайно бросил взгляд на эту фотографию. Что-то мне показалось странным. Оказалось, что на месте старой была приклеена новая фотография. Даже по краям новой были видны следы подчистки при соскабливании старого фото. Новая фотография была уже с другими людьми – были и русский, и украинец, и узбек, и татарин. Залмансона на ней не было! Это мне показалось уже вполне симптоматичным, то есть ясно было, что такое сделали не педагоги и не ученики, а кто-то по приказу свыше и, вероятнее всего, – во всех школах и училищах, куда направлялись подобные пропагандистские материалы. Мелочь? Да, но зато какая выразительная и символическая!

С этого момента, то есть с осени 1945-го – зимы 1946 года нигде больше не говорилось и не писалось, что евреи СССР вообще принимали участие в войне. А ведь их было более полумиллиона!

А пока что во дворах на лавочках, в поездах электричек, трамваях можно было слышать, пока вполголоса, рассказы о евреях, «воевавших» в Ташкенте. Один из друзей Д. Д. Шостаковича вспоминал, как он, отпускник с фронта, шёл по улице Ташкента вместе с композитором. На гимнастёрке его были боевые награды. Вдруг кто-то на улице громко сказал: «Жид, где ордена купил?» Эта сцена произвела на композитора тягчайшее впечатление[2]. Это было ещё во время войны, кажется, в 1943 году.

Хуже того – после окончания Нюрнбергского процесса больше не говорилось и не писалось вообще о Холокосте – всеуничтожении евреев Европы, Украины, Белоруссии и России во время войны, б. ооо. ооо жертв нацизма не упоминались! Собственно, было просто запрещено любое упоминание об этом в печати. О них писалось теперь так: «Массовые убийства гитлеровцами мирного населения».

В художественной литературе лишь один Эренбург осмелился написать о Бабьем Яре в своём романе «Буря» в 1948 году. Скольким оскорблениям и какой уничтожающей критике подвергался он за этот роман! Но Сталин был бы не самим собой, если бы он тут же – другой рукой – не распорядился о присуждении Эренбургу Сталинской премии именно за этот роман!

В 1948 году, на одном из погромных собраний писателей, мобилизованных на борьбу с «космополитами», Эренбурга с энтузиазмом громили за этот роман. Это было ещё до Сталинской премии. Кинооператоры, снимавшие это собрание, рассказали моему отцу, что Эренбург попросил ответного слова после объявления его «космополитом», «низкопоклонцем» перед Западом и так далее в том же духе. Ему не хотели давать слова. Но он настаивал на том, что хочет только прочитать одно короткое письмо читателя. Наконец ему дали слово. Он вынул из портфеля книгу романа «Буря», открыл обложку и прочёл: «Спасибо за нужную и своевременную книгу. И. Сталин». В гробовой тишине Эренбург положил книгу обратно в портфель и вышел из зала. Илья Григорьевич мог позволить себе такие эффекты…

«И не надоело вам вспоминать всё это и нанизывать на одну нить вашего рассказа?» – скажет какой-нибудь читатель. Честно говоря – надоело. И тогда и даже теперь, спустя 63 года после окончания войны, за тысячи километров от Москвы. Надоело всё это и за 44 года жизни в Москве. Надоело читать гнуснейшие измышления «Огонька» в 70-е годы о том, что существование Израиля угрожает существованию всего человечества. Ни больше, ни меньше! Именно так. Надоело. Но не только мне одному. Надоело многим – в общем числе порядка миллиону человек. И надоело не только это, но и бесконечная ложь, угрозы и посулы – всё, всё было тотальной ложью! А эмиграция начала 70-х годов сразу, конечно стала не просто еврейской, учитывая огромное количество смешанных браков, но и многонациональной – именно по этой причине.

Говорят, что в начале 70-х, при зарождении массовой эмиграции из СССР, «хозяин» Ленинграда Романов сказал: «Мне всё равно, сколько уедет евреев, но мне не всё равно, сколько с ними уедет русских». Правильно увидел главную опасность партийный сатрап! Потянулись родственники, родственники родственников, и поток уже становился плохо управляемым. Начинался тихий развал… Не только, конечно, по этой причине, но и она сыграла в великом развале свою роль. Хотя до того времени было ещё далеко – больше четверти века.

* * *

Иногда кажется, что антисемитизм – что-то вроде заболевания. Конечно, в личном плане, а не в виде государственной политики. Во дворе нашего дома на Калужской, как уже говорилось, жило много людей разного социального положения. В соседнем 2-м подъезде жила большая семья рабочего с пятью детьми. Старший Лёня ещё с довоенных пор прекрасно ко мне относился, и меня никак не выделял среди других детей, я бы сказал, даже относился с симпатией (возможно из-за моих занятий в музыкальной школе). Он часто расспрашивал меня о трудностях занятий, количестве музыкальных и общеобразовательных предметов, словом, вёл себя вполне по-дружески. В своей семье он был старшим из четырёх братьев. Второй брат, Мишка, был просто дьяволом по части антисемитизма. Он во всеуслышание говорил всевозможные гадости о евреях вообще, но никогда не о конкретных людях – например, о наших соседях по дому. Его антисемитизм носил злобный, но, пожалуй, несколько абстрактный характер. Третий брат Паша был моим многолетним приятелем. Он, как и Лёня, относился ко мне с симпатией и даже теплотой. Бывает такое в детстве. Правда, с 1949 года он вдруг перестал меня замечать. Я решил ни о чём не спрашивать и ничего не выяснять. Да и о чём можно было спрашивать? Наконец, четвёртый, младший брат являл собой точное повторение второго – Мишки. В каждом его слове, а был он младше меня года на три, было столько яда, зависти и презрения ко всем евреям мира (которые даже и не подозревали о существовании друг друга!), что это маленький парень по кличке «Пузо» казался и старше, и изощрённей в своём самовоспламеняющемся чувстве.

Но были и другие случаи. В первом подъезде жил уже известный Женька Волокитин, парень нелёгкой судьбы, но совершенно нормальный. Он никогда во время наших игр в хоккей или в футбол не поддерживал подобных разговоров.

Был ещё один «активист». Это был Славка Орлов – сын районного начальника НКВД. В футбол и хоккей он не играл, а торчал обычно, как старая бабка, у своего подъезда и разглагольствовал. О том же самом. С ним в одном подъезде жили три брата Соломоновы и их сестра – дети начальника одной из московских тюрем. Те никогда не говорили об этом. Антисемитизм просто почему-то не занимал их мыслей. Их интересовал футбол, рассказы отца о важных немцах, поступивших в его ведение, а евреи нашего дома и евреи вообще их совершенно не интересовали. Славка Орлов же был настоящим провокатором и часто начинал заводить свою любимую песню о «предательстве» всех евреев (где, кого и когда – он не уточнял).

Как-то раз мне это надоело, и я сказал ему «А чего ты вообще выступаешь так всё время? Неужели не стыдно?» – спросил я. «Почему это мне стыдно?» – с вызовом спросил он. «Потому, что твоя мама – еврейка! Вот почему», – спокойно сказал я ему. Он совершенно опешил и сразу потерял свою спесь. «Откуда ты знаешь?» – спросил он негромко. «А ты посмотри на свою маму, оттуда и знаю. Ты что, не знаешь об этом?» «Это неправда! Моя мама член партии!» «Ну и что? Мой папа тоже член партии» – тут же ответил я. Славка покраснел и был очень растерян. Я давно научился хорошо разбираться в лицах и сам знал, «кто есть кто», без всяких посторонних мнений. Мать его была правоверной коммунисткой, и, возможно, речь о её происхождении дома и не заходила. Он мог догадываться, а мог и вправду не знать. Во всяком случае, такая новость, да ещё в присутствии его приятелей была для него неприятна. Его младшая сестра была очень похожа на мать. Славка считал себя авторитетом во всех областях, правда, никогда не говорил ничего о своём отце, который, как уже говорилось, производил вежливое и скромное впечатление. Он здоровался со всеми во дворе, в том числе и с детьми, и ничем, кроме формы, не напоминал начальников НКВД. После моего отпора Славка поутих и, во всяком случае, еврейской темы стал избегать.

К другим нормальным детям, о которых вспоминаешь с теплотой, относилась девочка, старше меня года на два. Её отец работал в Министерстве внешней торговли и бывал в командировках в Америке. В 1947 году ей было лет 14. Её звали Майя – бледнокожая рыжеватая блондинка, воспитанная и очень скромная. И всегда была красиво одета. К тому же счастливая обладательница настоящего американского велосипеда. Сверкающая никелем машина цвета топлёного молока, с хромированными крыльями и удобно выгнутым рулём была действительно из другого мира! Она производила приятное жужжание от работы втулки и цепи с педалями. И казалась идеальной машиной для подростков. Как-то я, набравшись смелости, попросил её разрешения сделать два круга по двору на её велосипеде. Она тут же остановилась. «Катайся!» – сказала она просто и дала руль велосипеда. «Хоть десять кругов!» По тем временам это было очень великодушно. Я сел за руль и сразу почувствовал удивительную отзывчивость велосипеда на малейшее движения руля и увеличение или уменьшение скорости. Это была несравненная вещь, до которой мне ещё не доводилось даже дотрагиваться. Я откатался десять раз вокруг двора, поблагодарил Майю за такое удовольствие. «Подожди!» – остановила она меня. Я вообще в этом возрасте стеснялся разговаривать с девочками, кроме, понятно, моих подруг детства – Наташи Румянцевой или Тани Царапкиной. Но Майя была старше меня, и какая-то её мягкость подействовала на меня успокаивающе. «Они, – кивнула она в сторону дворовых мальчишек, – они издеваются над тобой, как только ты идёшь домой со скрипкой. Ты не знал? Не слышал?» – спросила она участливо. «Знаю, конечно», – ответил я огорчённо. «Вот! Они – шпана! Они тебя не стоят. Ты настоящий, а они – шпана. Почти все, с кем ты играешь в футбол. Помни, что они тебя не стоят, и не расстраивайся… ну, ты понимаешь… А когда захочешь кататься – всегда говори. И катайся». Я тогда очень оценил её такое необычное участие и доброжелательность.

Только летом 1948 года я стал обладателем велосипеда ХВЗ – Харьковского велозавода. Это был тяжеленная машина, педали которой скоро стали прокручиваться вокруг втулки и кляцать о раму: сталь была «торговая» как сказали в магазине. Педали стали бедствием – они постепенно сгибались от работы, а потом вообще стали болтаться. Действительно – «торговая сталь». Теперь Майя как-то захотела опробовать новый велосипед и после полукруга только сказала: «Да-а…». Я её понял. В последующие несколько лет мы с ней иногда останавливались во дворе и недолго говорили о школьных делах. В начале 1950-х она с родителями переехала в другой дом на Большой Калужской, и я не знал даже в какой. Встретил я её через много лет (какими долгими казались тогда 5 лет!), в 1955 году. Она была, как и я, пациенткой туберкулёзного диспансера. Кажется, она меня не узнала. Или почему-то не захотела узнать. Но я вспоминаю её дружеское участие ко мне до сих пор. Были такие исключения среди детей, правда, родители их были людьми иного порядка и положения в обществе.

* * *

Весной 1945 года, месяца за два до окончания войны, мой дядя взял меня как-то на репетицию Давида Ойстраха, игравшего с оркестром Концерт для скрипки Чайковского. Как и все мои соученики, я обожал слушать игру Ойстраха по радио. Звук его скрипки казался огромным, мощным, красивым и выразительным, он лился из репродукторов или радиоприёмников широкой, тёплой волной. Я себе представлял Ойстраха заочно совсем по-другому – ну, примерно так, как выглядел в юношестве его сын Игорь (или как его звали в школе и дома – Гарик). Ойстрах оказался немного лысеющим, довольно полным и солидным дядей, игравшим на скрипке с большой лёгкостью, но я не узнавал в Большом Зале Консерватории его звука! Он казался совсем не таким сильным, большим и мощным, как по радио, хотя и несомненно красивым, но вообще всё выглядело совершенно по-иному. Можно сказать, что я встретил совсем другого скрипача, нежели того, которого слушал много лет по радио. Конечно я знал, что Давид Ойстрах выдающийся музыкант и виртуоз, но я вспоминал, что звук Буси Гольдштейна полностью заполнял зал Консерватории – он звучал в зале так, как скрипка Ойстраха звучала по радио. Признаться, я был разочарован своей первой встречей с искусством Ойстраха. Только через лет пять я начал понимать его значение скрипача и музыканта, впервые сыгравшего в Москве Концерты для скрипки с оркестром Эльгара и Уолтона, как и Концерт Сибелиуса, кажется никогда не игравшийся до 50-х годов со времени первого исполнения этого сочинения проф. Л. М. Цейтлиным в 1912 году.

Как-то осенью 1945 года, придя домой из школы, я услышал от моей бабушки новость, как видно сильно взволновавшую её: «К нам едет Ехуда Менухин!» «А кто это такой?» – поинтересовался я.

«Это американский Буся Гольдштейн». Это уже меняло дело – игру Буси Гольдштейна я успел полюбить и понимал, что «американский Буся» тоже должен был быть замечательным скрипачом.

В действительности Иегуди Менухин был старше Гольдштейна на шесть лет, так что можно, пожалуй, скорее назвать Бусю Гольдштейна «советским Менухиным». Иегуди Менухин снискал себе мировую славу ещё в 1929 году! Придя на следующий день после разговора с бабушкой в школу, я встретил в библиотеке свою соученицу Люс Вульфман, осторожно вырезавшую портрет Менухина из журнала «Огонёк». «Что ты делаешь?» – шёпотом спросил я. «О-о-о… Ведь это МЕНУХИН! Понимаешь? Это гениальный скрипач!» «Ты его слышала? Где?» – спросил я так же шёпотом. «У нас дома есть его пластинки…» – сказала она, продолжая своё занятие.

Надо сказать, что Люс (правильнее вообще-то Л юз – «свет» по-испански) имела гораздо большее представление обо всём, касающемся мировых знаменитостей, так как её отец – Владимир Вульфман – был преподавателем по классу скрипки в Школе и Институте им. Гнесиных. Как я уже рассказывал, в конце 20-х годов был послан за границу учиться вместе с рядом других молодых музыкантов. Это уже был «второй отряд» молодёжи, посланных Наркомпросом (Комиссариатом просвещения – главным образом А. В. Луначарским) за границу «для продолжения своего образования и совершенствования исполнительского мастерства».

Как известно, первые посланцы – Владимир Горовиц и Натан Мильштейн из этой заграничной командировки не вернулись, но Вульфман, женившись в Париже на испанке (как кстати и композитор Сергей Прокофьев), вернулся в СССР вместе со своей молодой женой. В Москве у них родились две дочери. Старшая Люс и была моей соученицей. Но такого восторга «Люши», как её все звали, перед Иегуди Менухиным ещё до его московского концерта я не понимал. Понятно, что она знала о нём гораздо больше меня.

Теперь её энтузиазм передался и мне. Я попросил отца и своего дядю как-нибудь провести меня на концерт Менухина.

Ни на репетицию в Зале Чайковского, ни на первый концерт Менухина в Большом зале Консерватории мне попасть не удалось. Единственно, что мог сделать мой дядя, это попросить своего коллегу Александра Ратнера («Сашу») – человека бывалого и ветерана войны – провести меня без билета и усадить на лестнице первого или второго амфитеатра. Ратнер был секретарём профсоюзного комитета Госоркестра и действовал бесстрашно. Мы подошли с ним к контролю и он, предъявив своё удостоверение, прошёл мимо билетерш, ведя меня за руку. «Вы с мальчиком?» – резонно спросили они. «Да! А вы хотели бы, чтобы я пришёл с девочкой?» После такого демарша билетерши без борьбы пропустили нас в зал.

Действительно – весь Большой Зал Консерватории был забит буквально до самого потолка. Даже на лестнице я с трудом нашёл место, чтобы сесть на ступеньку.

Иегуди Менухин оказался совсем молодым блондином, приветливо улыбавшимся публике. Он нёс скрипку какого-то небывало жёлто-лимонного цвета. Как мы потом узнали, инструмент работы итальянского мастера Гальяно, который Менухин взял на время в Лондоне, оставив свой собственный инструмент для ремонта в мастерской знаменитого мастера Хилла. На этом концерте Иегуди Менухин выступал с пианистом Львом Обориным в сонатном ансамбле. Они исполнили Сонаты Энэску, Франка, Дебюсси и Бетховена.

И снова чудесный, полный, какой-то «золотой» звук скрипки легко заполнял весь Большой Зал Консерватории. Менухин, казалось, едва прикасался к инструменту своим смычком, но его скрипка доносила до самых дальних рядов тончайшие детали исполнения – самый нежный и тихий нюанс скрипки и фортепиано был превосходно слышен в любой точке зала. Надо сказать, что Лев Оборин оказался исключительно тонким партнёром Менухина – чутким, никогда не заглушавшим голос скрипки, но и не стеснявшимся играть полнозвучно в тех местах, где это было необходимо. Сегодня мы можем услышать в записи на плёнку тот незабываемый концерт двух изумительных музыкантов и убедиться в том, что наши тогдашние впечатления от этого экстраординарного выступления полувековой давности были абсолютно правильными и нисколько не подверженными аберрации памяти.

Теперь, в 2009 году, на интернетовском сайте You-Tube можно даже увидеть полностью совместное выступление Менухина и Ойстраха в Зале имени Чайковского в Концерте И. С. Баха для двух скрипок с оркестром под управлением проф. А. И. Орлова. Музыканты, слушавшие или принимавшие участие в том концерте, говорили, что Давид Ойстрах страшно волновался. Теперь мы видим и слышим, что это было совсем не так. Это изумительное выступление двух всемирно известных скрипачей, быть может, было одной из лучших вообще в XX веке трактовок этого сочинения. Если правомочно такое сравнение игры обоих артистов, то, слушая это видео сегодня, приходишь к выводу, что Иегуди Менухин в тот вечер «разговаривал» с Богом, Давид Ойстрах – с Бахом…

А вообще-то московская публика на концерты Менухина реагировала как-то вяло… То ли после всего пережитого – война ведь только-только закончилась – то ли вообще от всей жизни, но реакция публики явно не была адекватной явлению гения в Москве. Возможно также, что публика ждала обычной виртуозной бравуры от всемирно известного скрипача. А вместо этого получила сонатный вечер, Концерт Бетховена и Двойной концерт Баха. В Москве это было тогда совсем «не в моде». В любом случае, когда Менухин приехал в Москву во второй раз, в музыкальную жизнь пришло новое поколение слушателей и молодых музыкантов, и реакция на его концерты в Москве в 1962 году была совершенно иной.

* * *

В октябре 1945 года произошло необыкновенное событие – в Парке им. Горького открылась выставка немецкого трофейного оружия. Её стали называть просто – «Трофейная выставка». Она занимала пространство от входа в Парк со стороны Крымского моста до Зелёного театра – расстояние примерно в полтора километра. В павильонах размещались выставки немецкого обмундирования – войскового, эсесовского, родов войск, орденов, полицейской техники, включая наручники, резиновые дубинки, плётки. Были там и все виды стрелкового оружия – пулемёты, миномёты, гранаты, пистолеты, автоматы, а также все виды артиллерии, включая даже экземпляр «Большой Берты» – пушки на железнодорожной платформе, обстреливавшей Париж в 1918 году. Не знаю, насколько эффективной оказалась в войне эта пушка-монстр, но выглядела она устрашающе. Гаубицы на литых колёсах были хорошо знакомы по кинохроникальным и документальным фильмам. Были, конечно, представлены и танки – «Тигры», «Пантеры» «Фердинанды» (идиотское «изобретение» самого Гитлера – огромная самоходная пушка в уродливой квадратной башне с гигантским отверстием позади. Башня не двигалась в стороны, и пушка могла стрелять только при повороте всей махины самоходки). Был представлен весь воздушный флот нацистской Германии – штурмовики «Юнкерс-88», истребители «Мессершмитт» и «Фокке-Вульф», тяжёлые бомбардировщики, самолёты-разведчики даже один реактивный истребитель – также «Мессершмитт». Были представлены и японские самолёты – истребители «Митцубиси», бомбардировщики, разведывательные. Интересно, что обычные одномоторные «Митцубиси» развивали скорость, согласно надписям у каждого экспоната, до 550 км в час! Это была огромная скорость для самолётов тех лет! В целом выставка была самым посещаемым местом в Москве, а мальчишки ходили на неё почти каждый день! Вскоре многие уже знали все технические характеристики танков, грузовиков, самолётов и всего остального. Выставка просуществовала, кажется, до конца 1946 года. Она давала ясное представление о том, какой противник был побеждён в этой великой войне! Если помножить всё представленное на выставке на немецкую дисциплину и организованность, то результат войны после посещения выставки казался совершенным чудом! Чудо это стоило очень дорого – кажется, вся страна надорвала свои силы и уже никогда не смогла полностью оправиться от великой, но так тяжело доставшейся Победы.

* * *

Учебный год, окончившийся весной 1946 года, оказался для меня успешным как по общим предметам, так и по специальности (я сыграл с большим подъёмом Восьмой концерт Шарля де Берио, сочинение, которое очень полюбил и, надо сказать, работал над ним с большим энтузиазмом). Как-то сам для себя нашёл правильные соотношения динамики и экспрессии главных тем. Постепенно Концерт становился для меня чем-то очень близким и любимым. Даже традиционные вопли в классе моей учительницы Анны Яковлевны «Ширре звук!» и «Больше жизни!» перестали мне мешать. Я просто занимался своим делом и старался побольше репетировать с пианисткой. Пожалуй, после моего дебюта на эстраде в декабре 1943 года с концертом Ридинга, а потом выступления с Концертом Бруха, это было моё первое, уже вполне уверенное, можно сказать, артистическое выступление – я знал, чего хотел, знал, как это сделать и делал на эстраде то, что подготовил, но с каким-то особым праздничным чувством и удовольствием. Кажется, это было замечено и членами жюри. Помню внимательные лица Ю. И. Янкелевича, М. А. Гарлицкого, А. Манилова, а также брюзгливо-неприязненное лицо методиста Константина Родионова. Он невзлюбил меня раз и навсегда. Бывает…

Лето, лето!

Предыдущая главаГлава 17 из 50Следующая глава