15 декабря 1464 A. D., остров Родос, владения ордена Святого Иоанна Иерусалимского
Великий магистр не смог усидеть в своём кабинете и лично отправился на пристань, в окружении доверенных рыцарей, чтобы посмотреть на невероятное. Гавань, битком забитую кораблями с одинаковым флагом — синим, строенным крестом и буквами «E», «I», «Ko».
Час назад снова звонили колокола, возвещая о прибытии новой партии небольших, манёвренных и невероятно быстрых кораблей, которые с одинаковым успехом уходили от любых галер, и с такой же уверенностью догоняли тех, кто от них пытался уйти. Экипажи тренировались прямо в зимнем море, несмотря на риски, ветра и штормы. Пьеро Раймондо Дзакоста лично разговаривал с капитанами новых фуст и все они были влюблены в свои корабли, сдувая с них пылинки.
Но кроме кораблей, к количеству которых он начал уже привыкать, его начинал пугать масштаб человека, которого он никогда ещё даже не видел. После того, как фусты стали прибывать из Венеции на Родос, команды на них были одеты уже не кто во что горазд, как они отплывали с острова, а в единую одежду, характерную только для Арагонской Ост-Индской Компании, становясь братьями-близнецами тех, кто уже долго служил на вивальди. Те всегда были одеты в унитарную одежду, выдававшуюся за счёт средств компании и бывшей отдельным поводом для гордости тех, кто был в неё одет и поводом для зависти для других, который щупал её, удивлялся добротности материалов, крою, качеству пуговиц и главное, то. что она выдавалась абсолютно бесплатно, и имела два типа по сезонам: зимняя и лётная. Так что смотреть на матросов, солдат, а особенно офицеров и капитанов АОИК, которые кроме всего прочего щеголяли ещё и шерстяными шапками с загнутыми вверх краями и короткими плащами, с серебряными и золотыми наплечными знаками различия соответственно, никто не мог без внутреннего ощущения — «почему они, а не я?». Так что нужно ли говорить, что недостатка в командах для кораблей маркиза де Мендосы не то, что не было, к нему очереди стояли из желающих, и именно это беспокоило Великого магистра больше всего. К чему бы ни прикасался маркиз де Мендоса, всё становилось тут же масштабно и системно. Кроме одежды все подчинялись жёстким уставам, наказания за провинности были крайне жестокими, но за счёт этого на кораблях поддерживалась такая железная дисциплина, которая не снилась даже ему. И главное! Никто из тех, кто лично знал или воевал с маркизом, не удивлялся происходящему! Даже прибывшие на одной из фуст из Венеции, Валеран де Ваврен и Жоффруа де Туази, вместо вопросов, почему граф Латаса заменяет маркиза де Мендосу, приняли это как данность и ещё и подкалывали периодически его, предложениями устроить тренировочный бой, как тогда в Триполи.
Новый маркиз Мендоса, отлично зная способности Валерана де Ваврена, всегда отказывался от подобной чести, что служило ещё большим для них интересом, и весельем, добиться этого боя. В общем взрослые рыцари, веселились, словно дети, и всем было всё равно, где же сам глава всей этой военной кампании. А то, что она состоится уже в следующем году, сам Великий магистр уже не сомневался, на него вышли послы от Светлейшей, весьма явно намекнувшие, что хоть и маркиз действует под своими флагами, а не Венеции или рыцарей с острова Родос, тем не менее ему нужно оказывать негласное, но всевозможное содействие, как будто у него был другой выбор. Иметь в гавани острова больше кораблей маркиза, чем собственных, его весьма нервировало. Единственное, что его пока радовало, такое количество кораблей явно нервировало не его одного, османы, через своих шпионов, которых всегда на острове была тьма тьмущая, уже наверняка знали, какой сюрприз свалится им на голову в следующем году, как только откроется весенняя навигация, ведь даже сейчас, зимой, робкие попытки турецких купцов плыть от острова до острова, контролировались фустами, рыскающими по морю, и тренируя экипажи управлять новыми, быстрыми кораблями маркиза в суровых условиях непогоды.
28 декабря 1464 A. D., Святая гора Афон, монастырь Великая Лавра, Османская империя
Канону я выучился быстро, это не было чем-то сложным, особенно для человека, который рисовал так точно, что даже мастер Каллист разводил руками. После того случая, когда я сжёг свою работу, он всегда сидел рядом, слушал, как брат Геннадий описывает ему, что я делаю, и поправлял меня: где должен лежать санкирь, на сколько перстов отступить, какой высоты пишется лоб, отчего нельзя класть тень туда, куда её кладёт всякий, кто видел живое лицо. Так что, задавая ему вопросы, я, к своему великому ужасу, понял, что канон оказался никакой не сакральной тайной, а просто сводом правил, длинных, строгих, но конечных, которые человеку с идеальной памятью было легко запомнить и придерживаться дальше в работе. Так что я запомнил правила с одного раза и больше не забывал их, поэтому руки теперь делали всё остальную работу, точно и без устали.
Концу декабря я написал лик святого Афанасия, в котором ни один старец Лавры не нашёл бы ошибки, в этом я был твёрдо уверен, поскольку и брат Геннадий, и мастер Каллист, когда смотрели на мою первую настоящую, законченную икону, лишь изумлённо качали головами. Вот только сам я смотрел на неё не понимая, зачем её я вообще писал, поскольку это было не то, что мне было нужно.
Но поскольку моего мнения никто не спрашивал, то вторую доску мы с отцом Каллистом понесли на суд мастеров изографов уже вместе. Восемь старцев передавали её из рук в руки, подносили к свету, водили пальцами по краске, и с каждым разом, что доска переходила дальше, мне становилось всё тошнее, когда я слушал их слова.
— Чисто, — сказал один, — очень чисто.
— Пропорции верные, охрение ровное, — довольно кивал другой, — отличная работа, отрок!
— Я бы не отличил её от старого письма, — удивлялся третий, — у нас и правда появился новый мастер.
Каждое их слово ложилось на меня, словно камень, я морщился, отворачивался, а под конец у меня так свело челюсть, будто меня заставили жевать что-то кислое и отец Феодул заметил это первым.
— Может быть ты не понял, но тебя сейчас хвалят, отрок, — сказал он, повернувшись ко мне, а в голосе его было больше любопытства, чем укора, — лучшие мастера горы говорят, что ты пишешь, как они, а у тебя при этом лицо человека, которому наступили на ногу. Чем ты опять недоволен?
Мне конечно следовало смолчать, живя в разных монастырях я давно понял, что выпячивать себя нельзя, а спорить со старцами и вовсе глупо, но поскольку меня уже неделю мутило от собственной работы, то я не сдержался.
— Тем, отче, что не понимаю, чем вам может нравиться эта доска, — сказал я, стараясь не сильно эмоционировать, — в ней же нет ни капли души. Она настолько мёртвая, что я не понимаю, за что вы меня хвалите.
В зале на мгновение стало очень тихо, а потом это тихо закончилось. Старцы вскочили со своих мест и заговорили все разом: кто-то поминал гордыню, кто-то чёрную неблагодарность, кто-то стал тыкать в меня пальцем, спрашивая, кто я такой, чтобы называть мёртвым то письмо, которым гора молилась триста лет. Несмотря на разность мнений, всё сводилось к тому, что я дерзкий мальчишка, слишком много о себе возомнивший.
За всеми этими криками не было видно и слышно только отца Феодула, который не встал места и не кричал на меня. Он дождался, пока шум сам пойдёт на убыль, и поднял руку, обращаясь ко мне.
— Значит, иконы для тебя это просто доски без души, — сказал он медленно, словно пробуя мои слова на вкус, — вот, значит, как.
Он повернулся к моему учителю.
— Отец Каллист, своди-ка его в Карею, в Протат. Покажи ему стены, что по преданиям писал Мануил Панселин.
Старец помолчал и добавил чуть тише.
— А там поглядим, что он скажет про доски без души.
Отец Каллист, который всю эту бурю просидел молча, вдруг улыбнулся своей тихой улыбкой, он понял что-то, чего пока не понял я, и от этой его улыбки мне впервые стало не по себе.
— Свожу, отче, — ласково ответил он, — вот, прямо завтра и свожу.
В Карею мы шли почти полдня, гора зимой была неприветлива, тропа петляла между голых склонов, а поскольку отец Каллист ехал на осле, мне пришлось вести его на поводу спереди, так и не поговорив о том, кто такой, этот Панселин. Я мог посмотреть в нейроинтерфейсе, но чувствуя, что меня ждёт что-то необычное, с трудом сдержался и готовил себя к тому, что я сам там увижу, хотя сомневался, что увижу работы уровня Беллини, поскольку этот мастер, как мне сказал отец Геннадий, творил в далёком XIV веке.
Протат стоял в самом сердце Кареи, старая церковь, ниже и проще лаврского собора, ничем снаружи не примечательная. Я входил в неё с тем снисхождением, какое уже выработалось здесь, готовый увидеть ещё одни плоские лики и глаза в никуда.
Отец Каллист молча завёл меня внутрь и поднял трясущуюся руку, показывая наверх. Следуя взглядом за его пальцем, я поднял голову, и замер.
Отовсюду со стен на меня смотрели люди, не лики, как я здесь привык, а именно люди: огромные, в полный человеческий рост и выше, и они были живыми так, как не была живой ни одна икона, что я раньше видел. Святые стояли в свету, который шёл ниоткуда и отовсюду одновременно, и не отбрасывали тени, тут всё было по канону, и в то же время неправильно по моим меркам, поскольку не было ни единого луча солнца, и при этом всё равно каждый из них дышал.
Я открыл рот и обратил внимания на складки одежд, которые обычно по канону изображались больше схематично и просто, чтобы они просто были, здесь же на фресках, они лежали тяжело и верно, создавая внутренний объём тел святых.
Оглядываясь по сторонам, я продолжал удивляться, лица вокруг были одновременно полны силы и скорби. Один из воинов смотрел вниз, прямо на меня, и в его взгляде было больше жизни, чем я сумел вложить в своего первого Афанасия со всеми моими тенями и бликами.
Я стоял посреди церкви и впервые за очень долгое время не знал, что думать. Мастер, который это написал, был без преувеличения великим художником. Он не крал свет у солнца, не делал из иконы портрета, но одновременно с этим он не нарушил ни одного из тех правил, которым меня учил отец Каллист.
Все правила были соблюдены, но всё равно его святые были много живее моих. Панселин добыл жизнь там, где я её добыть не умел, он сделал это изнутри, а не снаружи. Причём сделал это тем самым каноном, который я вчера назвал мёртвым. Волна стыда пошла изнутри, и я сглотнув комок, застрявший в горле, чтобы хоть как-то отвлечь себя о само уничижительных мыслей, подошёл к стене и осторожно, едва касаясь, провёл пальцами по краю выцветшей фрески, по краске, которой было больше ста пятидесяти лет.
— Ну? — тихо спросил за спиной отец Каллист, — что скажешь теперь мой Ученик, про доски без души?
Я ответил не сразу, поскольку у меня не было слов, чтобы осознать то, что я сейчас увидел. Так что, давая себе время, я обошёл всю церковь, задирая голову, пока не заболела шея, и трогал стены там, где мог до них дотянуться, чтобы наконец принять, что это не мираж и не обман. К тому же с каждым шагом мне делалось всё стыднее за слова, сказанные вчера собору.
— Я был не прав, отче, — сказал я наконец, и слова дались мне тяжело.
И затем, почти сразу после извинений, я не попросил, а потребовал, поскольку это было именно то, что я и искал, находясь на горе Афон уже бесконечно долгое время.
— Научите меня этому, — потребовал я, забыв всё своё монастырское смирение, — я хочу уметь писать только так.
Отец Каллист молчал очень долго, потом подошёл к стене на ощупь, и тоже осторожно коснулся её сухими пальцами, как трогают могильную плиту.
— Боюсь, мой Ученик, что научить тебя этому некому.
Я изумлённо повернулся к нему.
— Как некому? А вы?
— Я знаю правила, — тихо ответил старик, — все, до единого и передам их тебе, как мне передал их мой учитель, а ему — его.
Он тяжело вздохнул и покачал головой.
— А то, что ты сейчас видишь на этих стенах, не делается только по одним правилам. Это знал Панселин, и только он, а когда он умер, те кого он учил, передавали дальше лишь правила, потому что больше передавать ничего не умели. Его тайна ушла с ним в землю, и на всей горе нет человека, который скажет тебе, как именно он это писал. Я бы сам отдал последние годы своей жизни, чтобы это узнать.
Мы стояли в пустой старой церкви, под стенами, полными живых святых, и впервые за всё время я смотрел на своего учителя не сверху вниз, а снизу вверх.
Это было слишком жестоко, найти то, чему хотел научиться и в тот же миг узнать, что научить меня этому уже никто не сможет.
По моим глазам, впервые со времени расставания с Анной, потекли слёзы.
31 декабря 1464 A. D., Святая гора Афон, монастырь Великая Лавра, Османская империя
Через три дня, отец Феодул нашёл отца Каллиста, на солнце у южной стены и спросил то, что его занимало.
— А куда пропал твой ученик? Третий день его не видно ни в мастерской, ни в трапезной.
Отец Каллист улыбнулся в седую бороду.
— В Протате он, — ответил он, — обложился бумагой, углём и копирует стены, лист за листом. Выходит оттуда только чтобы поесть, поспать, да и то, братья говорят, что не каждый раз.
Отец Феодул помолчал, представляя себе эту картину, и тоже улыбнулся.
— Что же, — сказал он наконец, — мне ведь уже и впрямь любопытно, что из всего этого выйдет.
Старый мастер-изограф подтверждающее кивнул, поскольку это его тоже весьма сильно интересовало, но догадаться о том, что может родить сумрачный ум его ученика, было не дано никому, а следовательно, им оставалось только ждать.