К книге
В фашистском лагере смертиВ КОНЦЛАГЕРЕ
18%
В КОНЦЛАГЕРЕ
6

Но сначала мы не знали, куда нас завезли. Кругом было много людей. Все в советской форме, но без знаков различия и до невозможности грязные. Шинели у многих разорваны, без хлястиков, гимнастерки тоже грязные, в крови, поясов ни у кого нет. Некоторые в нижнем, окровавленном белье. Лица большинства окружающих заросли щетиной, многие были без пилоток и вообще без головных уборов. Большинство были перевязаны пропитанными кровью бинтами. Обмундирование тоже в крови, мало того, что пропитано кровью, но еще все засохло, как-то заскорузло. Руки у многих грязные, как видно, давно не мытые. И что сразу бросилось в глаза: почти у всех просящие, какие-то испуганные, жалостливые взгляды, как будто все они в чем-то страшно виноваты. В воздухе стоял больничный запах, но пахло не лекарством, а трупным разложением. Во рту ощущался сладковато-тошнотворный едкий привкус. 

Это и был как раз тот концентрационный лагерь для военнопленных, куда нас обещали доставить. 

Лагерь был создан фашистами на западной окраине города Рославля Смоленской области. Он был расположен, если ехать по Варшавскому шоссе с запада, не доезжая города, сразу же около шоссейной дороги, с правой стороны. 

До войны здесь располагалась школа для младших командиров пограничных войск Наркомата внутренних дел. Для школы было построено два больших двухэтажных здания из серого кирпича. Рядом была оборудована кухня, тоже из такого серого кирпича. Вокруг кирпичных зданий стояли деревянные постройки, где находились различные склады: вещевые, продовольственные и даже оружейные. Несколько складских зданий сделаны тоже из серого кирпича. Два сарая были особенно велики, примерно по 35 метров длиной и шириной до 25 метров. 

Всю территорию бывшей школы, вместе с постройками, немцы и отвели под концентрационный лагерь для военнопленных. Кроме того, сюда же они включили и несколько жилых домов, расположенных около шоссе на окраине города. В домах этих, вероятно, раньше жили семьи командно-начальствующего состава школы, и они имели как бы общее архитектурное оформление со школой. Территория лагеря довольно большая, что-то около 800–900 метров в длину и 600–700 в ширину. 

Что-что, а концлагери фашисты строили крепко, надежно, с большим умением. Сразу чувствовалась их опытность в этом деле. Весь лагерь обнесен большой изгородью из колючей проволоки, высота которой была свыше трех метров. Проволока переплеталась так часто, что пролезть через нее было нельзя. Колючей проволоки для концлагерей враг не жалел. Через три метра от первой проволочной изгороди шла вторая такая же изгородь. А расстояние между ними переплеталось тоже проволокой в виде паутинки. Если даже кто, вздумав бежать, и преодолел бы первый ряд изгороди (что исключалось вообще), уж «паутинку» и второй ряд преодолеть совсем не представлялось возможным. 

Кругом лагеря, с наружной стороны, ходили парами часовые. Участок их наблюдения не превышал 50–60 метров. Через каждые 200–250 метров кругом стояли вышки. Там дежурили часовые с пулеметами и с прожекторами. А в поле, около лагеря, со всех сторон оборудованы были специальные блиндажи с дотами и дзотами. Сюда на ночь назначалась особая команда на случай, если бы партизаны или еще кто-либо вздумал напасть на лагерь и освободить пленных. Около центральных ворот, в особом доме, который отделялся от лагеря и от города тоже проволокой, дежурил отряд немцев. Дальше, в поле, стояли вражеские секреты. Гитлеровцы несли внешнюю охрану своими силами. Этого никому не доверяли. 

Во главе лагеря стоял фашистский офицер. Отдельные службы тоже управлялись офицерами из фашистов, но внутреннее управление передавалось лагерной полиции. Через полицию немцы и осуществляли полное руководство лагерной жизнью. В полицию фашисты подбирали, главным образом, людей, скомпрометировавших себя перед Советской властью — деклассированных элементов, уголовников, бывших кулаков. 

Лагерная полиция была многочисленной, и в ней состояло иногда до 150–250 человек. От лагерной полиции выделялась кухонная полиция человек 20–30 и лазаретная — человек 15–20. 

Рославльская городская больница, где во время оккупации был первый корпус концлагеря.

На вооружении полицейские имели пистолеты, специальные плетки или особые дубинки. Правда, огнестрельное оружие фашисты доверяли не всем полицейским, но и дубинка в руках изуверствующего выродка являлась тяжелым оружием. У начальника лагерной полиции на поясе в кобуре всегда был пистолет. Начальник лагерной полиции имел большие права, и ему фашистские власти оказывали особое доверие. 

Пользуясь своим положением, полицейские отбирали одежду у пленных и одевались хорошо. На левых рукавах они носили красные повязки, где белыми буквами было вышито: «полицай». Человек с такой повязкой на руке не стеснялся в своем поведении. Действия полицейских вызывали возмущение целого лагеря. Это знали полицейские и, в свою очередь, мстили пленным. Жили полицейские отдельно от пленных, рядом с лагерной охраной, но и в город их не всех и не всегда пускали. Фашисты, оказывается, не всем своим холуям доверяли, 

И вот сюда-то, в такой лагерь, попали и мы. Правда, тогда в августе 1941 года, лагерь не был еще так укреплен, как об этом сказано выше. Тогда здесь под лагерь была отведена сравнительно небольшая территория, хотя и густо опутанная проволокой и охраняемая снаружи немцами. Не было тогда и полицейских, они появились несколько позже. Проще было и управление внутри лагеря, если не сказать, что управления вообще сначала не имелось, так как лагерем ведали фронтовые части, а им было не до управления. Согнав в одно место большое количество пленных, фронтовые части держали собранных, как скот, не интересуясь, что и как происходит там, внутри самого лагеря.

…Когда немцы сняли нас с машины и уехали, нас сразу же обступили со всех сторон. Посыпались вопросы: «Кто?», «Откуда?», «Когда попали в плен?», «Где ранены?», «Какое у вас воинское звание?» и многие другие. Мы не управлялись отвечать. Кроме того, многие стали обращаться с просьбами: кто просит табачку на закруточку, кто — хоть маленький кусочек хлеба, кто — бумажки на цигарку и т. п. Удовлетворить все просьбы, естественно, мы не могли. 

Тут-то я и вспомнил про белогвардейские газеты. И, вероятно, впервые за все время существования этих газет они сыграли более или менее полезную роль. Я достал их, разорвал на мелкие части и раздал по кусочку товарищам по несчастью. В несколько минут газеты расхватали. Я искренне пожалел, что бумаги оказалось мало. 

От расспросов и просьб я не знал, куда деваться. Видя мое беспомощное состояние, русский пленный врач Федоров пришел мне на помощь. Он просто приказал санитарам, тоже из пленных, положить меня на носилки и отнести в четвертую палату, на второй этаж здания № 2. Градского отнесли туда же немного раньше меня. 

Оказалось, что здесь, в концлагере, пленные русские врачи организовали госпиталь для раненых и больных. Они пришли на помощь своим товарищам, находящимся в еще худшем состоянии. 

Госпиталь, или лазарет, как его часто называли, размешался в обоих двухэтажных зданиях или корпусах, где раньше жили курсанты пограншколы. Никто из немцев, как я узнал впоследствии, не собирался организовывать госпиталь для пленных. Это сами пленные врачи проявили свою инициативу. 

Устроен был госпиталь самым примитивным образом. В каждом здании, или, как мы тогда говорили, корпусе, четыре палаты, две в нижнем этаже, две в верхнем. В палатах стояли сколоченные на скорую руку из неотесанных, к тому же плохо пригнанных друг к другу досок нары в два этажа. Доски были взяты из разобранных тут же в лагере сараев. И делалось все это самими же пленными. 

В такой палате можно разместить 160, от силы 180 человек. А всего в здании могли поместиться человек 640–720. Я говорю про нормальные условия. В действительности же было иное положение: в зимнее время в одном здании находилось по 1800–2000 человек. Люди лежали на полу, в проходе, в коридорах и даже на чердаках под железной крышей (зимой-то!). И все же на чердаке было лучше, чем лежать в сорокаградусный мороз во дворе на земле. 

Конечно, никаких матрацев, одеял, подушек или чего-либо подобного в госпитале и в помине не было. Не было даже простой соломы и негде было ее достать, так как из лагеря никого не выпускали. Раненый лежал на своей шинели, если только она у него имелась. А нет, то просто так, на голых досках или на голом полу. 

Кроме восьми палат, в двух зданиях-корпусах было несколько служебных комнат. Оба здания-корпуса однотипные, в них одинаковые и условия, одинаково они и использовались. По одной маленькой комнате в каждом здании отводилось для аптек. Впрочем, лекарств в них никогда не было. Обычно в аптеку все, кто имел, отдавали бинты, а потом здесь же стирали использованные и опять пускали их в употребление. По одной комнате занимали врачи, фельдшера, а впоследствии лучшие комнаты заняла лазаретная полиция (но это потом, несколько позже). Кроме того, на каждый корпус полагались санитары, рабочие. Подбирали такой персонал пленные врачи по своему усмотрению, и жили санитары и рабочие где придется, часто даже в палате вместе с ранеными. 

В палате мы снова были подвергнуты всевозможным вопросам и расспросам, но уже «сидячих» и «лежачих» раненых, которые по состоянию своего здоровья не могли спускаться вниз, но тоже хотели знать, что и как делается на фронтах. 

Мое положение оказалось затруднительным. На мне был хороший офицерский костюм. Ведь я был кадровым офицером Красной Армии, а не пришел по мобилизации, как многие. В петлицах у меня приколоты прямоугольники, и я их не считал нужным снимать во время окружения. Новенькая шинель (хоть и не моя), приличные брюки — все это значительно выделяло меня из окружающих. На мне была форма, в которой я начинал воевать и предполагал умереть и которую я оберегал по мере своих сил. Некоторое время я носил эту форму и в лагере, но потом, по совету того же врача Федорова, чтобы не выделяться из общей массы, не привлекать к себе ненужного внимания, снял прямоугольники и спрятал их в карман. 

На вопросы окружающих я старался ответить справедливо. Подробно рассказывал обстоятельства первых дней боев, об окружении, ранении. Здесь мне было о чем говорить, и слушали меня внимательно. Только о своем воинском звании я поддерживал версию Градского, а чаще всего молчал. Да, собственно, никто не требовал никакого подтверждения. Никого мое воинское звание и не интересовало. 

Никакого учета, переписи пленных, ничего подобного в лагере не проводилось. Я свободно мог назвать себя как угодно и кем угодно. Многие так и делали. Вот почему в дальнейшем при упоминании фамилий отдельных лиц, попадавших в лагерь, трудно ручаться за достоверность их имен и фамилий. Можно быть уверенным: чуть ли не добрая половина пленных жила в лагере под чужим именем, под чужой фамилией. 

Я же свою фамилию называл правильно. Надобности выдумывать мне не было. Мою фамилию каждый не сразу запоминал. Обычно вместо Голубкова меня называли Голубевым, Голубовым или Голубцовым. На все эти фамилии я одинаково отзывался. То, что я Голубков, знали только близкие мне по духу люди, а их я не опасался. 

Пока лагерь еще не был оборудован и укреплен, убежать из него не представляло труда. Достаточно подойти к изгороди, а изгородь была еще в один ряд, дождаться, когда часовой немного отойдет, перелезть через проволоку, затеряться среди гражданского населения, и дело сделано. Гражданского населения около лагеря особенно в первые месяцы толпилось много. Так многие и уходили из лагеря. Я не говорю, что убегали, так как побег по существу не походил на побег. 

Но я был ранен. Первые месяцы не мог ходить без костылей. Сама по себе рана не тяжелая, но задета берцовая кость, и при ходьбе напряжение мышц вызывало страшные боли. То, что я убегу из лагеря, не вызывало у меня сомнения. В этом я твердо был уверен. Мысль о побеге ни на одну минуту не оставляла меня. Вопрос был только во времени. Надо подлечить раны, подобрать группу товарищей и идти в леса, партизанить, помогать бить врага и на оккупированной фашистами земле. Вот к чему устремились теперь все мои помыслы. Но для этого нужно было время. 

Часа четыре «допрашивали» меня и «лежачие» и «сидячие», и, наконец, «ходячие», пришедшие со двора. Всех интересовал один вопрос: «Как фронт? Стал или движется?». Всем нужно дать ответ. Сказать не знаю — нельзя. Такой ответ мог просто морально убить их, и мы понимали состояние своих новых товарищей. Нам было что сказать, и мы говорили: «Фронт стоит. Немцы не везде подошли к Десне. В частности, в Екимовичах они даже и к реке не подошли». И мы их не обманывали. Мы говорили настоящую правду. Допрос в штабе фашистского полка — вот особенно веское свидетельство нашей правоты. 

Надо было видеть радость, воодушевление раненых и всех присутствующих от такого сообщения. Во всех концах палаты, а потом и во всем лагере обсуждались наши слова, и у многих они подняли настроение. Много возникло разговоров о том, что Десна выполнит историческую роль. Она задержит немцев и даст возможность нашей Красной Армии подготовить сильный удар по врагу. Нашлись люди, которые рассказывали, как они строили оборону и что они там сделали. 

К вечеру в нашу палату пришли «ходячие» раненые и из соседнего второго здания, пришли пленные из общего лагеря, пришли, чтобы самим поговорить, послушать, спросить, убедиться в правоте дошедших до них слухов. Всем надо было снова рассказывать, повторять, чтобы поднять их настроение. И мы не скупились на слова, говорили страстно, горячо, так, как вряд ли говорили на беседах в мирное время. Да нам уже помогали и многие из присутствующих. Нашлось немало добровольных помощников, которые не только передавали наши слова, но и комментировали их. 

Всех интересовал вопрос: «Когда Красная Армия перейдет в наступление и освободит нас»? Вокруг этого вопроса в основном велись тогда разговоры, делалось много предположений. То, что Красная Армия перейдет в наступление, сомнений ни у кого не вызывало. Все были уверены в силе и могуществе своей родной Красной Армии и ожидали этого наступления теперь, в августе или сентябре 1941 года. 

В первый же вечер мы убедились, что питание в лагере «не налажено», и когда оно будет «налажено», никто толком не знал. Немецкие власти даже не отвечали на такие вопросы, если их спрашивали. Для раненых привозили только воду да разрешали принимать «приношения» от населения. Только тем раненые и жили. В общем же лагере, для здоровых пленных, и воды-то не было. 

Среди медицинских работников, да и среди раненых нашлось немало людей и из нашей дивизии. Оказалось впоследствии, что были даже люди, знавшие меня как политработника дивизии, но никто из них не выдал меня. 

Новые знакомые дали мне и Градскому несколько кусочков хлеба, зеленых помидоров, яблок. Огня в госпитале не было, да его и не разрешили бы зажигать. Началась первая наша ночь в концлагере, и провели мы ее в разговорах со своими новыми друзьями, в мечтах о том счастливом времени, когда снова сможем приносить активную помощь нашей горячо любимой Родине, Красной Армии. 

Вот и рассвет. Я достал немного воды, У товарищей нашлись безопасные бритвы, мыло, и впервые за много дней мы побрились, умылись и сразу почувствовали некоторое облегчение. Недаром говорят: «Как побреешься, так больше начинаешь уважать себя». 

Но начинало мучить безделье. Лежать надоело. Время тянулось тоскливо. Разговоры иссякли. Я поднялся на нарах и выглянул в окно. Город был хорошо виден, а внизу, прямо под окном (так как сначала проволока проходила здесь), стояла большая толпа населения. Многие тут же ночевали. 

К лагерю приходили большей частью женщины. И приходили они нередко издалека. Здесь можно было встретить людей из Полтавской, Могилевской, Харьковской, Минской и многих других областей. Весть о Рославльском лагере, куда фашисты доставляют пленных, раненых из многих областей, разнеслась далеко и разнеслась очень быстро. Люди шли, надеясь встретить знакомого, родственника или близкого или узнать про них, шли большей частью не с пустыми руками. Приносили прежде всего различные продукты. И если никого из близких или знакомых они не находили, то все продукты передавали в госпиталь или в лагерь. По окрестным деревням и селам шли разговоры: фашисты в Рославле собрали несколько тысяч пленных и не кормят их, а морят голодом. Наш народ, особенно женщины, которым и самим несладко было в оккупации, проявляли редкое мужество и сердечность, пытались, чем могли, помочь пленным. Вскоре среди населения развернулся сбор в пользу пленных. Урожай в то первое военное лето выдался замечательный. Но пленные нуждались не только в продовольствии. Вот почему собирали все, что только можно: продовольствие, медикаменты, одежду. Собранное привозили к лагерю на специальных подводах. Народ сам принимал меры к спасению своих русских людей. 

Но лагерное начальство вскоре запретило передачи пленным. Под видом требования организованности эта сердечность русского человека, его отзывчивость были использованы немецкой комендатурой: львиную долю приносимого населением враги стали забирать себе. Но народ и здесь нашел выход. Вообще большую часть врагов, стоящих на охране, легко можно было подкупить, и особенно за продукты. За десяток яиц любой гитлеровец охотно продал бы и своего коменданта, и самого себя. Среди пленных в ходу была такая поговорка: «Любой немец способен продать своего фюрера, лишь бы дали за него сходную цену. Просто желающих купить фюрера не находилось». Так за 10–15 яиц народ покупал охрану. 

Но в первое время продовольствие, вещи в своем большинстве попадали в лагерь, минуя комендатуру, а следовательно, не все разворовывалось. 

Сначала пленные только и жили приносимым населением. Однако попадало в лагерь слишком мало. «Ходячим» раненым было значительно легче. Они спускались вниз, подходили к изгороди, и здесь им из толпы бросали и папиросы, и хлеб, и сухари, и вареное мясо, то есть все, что только можно бросить. Некоторые ухитрялись даже получить миску супа или бутылку молока. И на такого счастливца смотрели сотни глаз. 

Плохо приходилось «сидячим» раненым. Они довольствовались тем, что им приносили «ходячие». Попадало же очень мало: ведь в лагере было несколько тысяч человек, и все хотели есть. Глядя в окна и наблюдая «охоту» голодных людей за куском хлеба, мы все только и думали о хлебе. О другом и думать не хотелось. Простой ломоть черного хлеба — предел мечтаний. 

Но, как говорит русская поговорка, «голь на выдумки хитра». И мы придумали. У меня было донышко от каски. Я пристроил к нему веревочку и стал спускать его вниз, прямо в толпу, туда, где стояли женщины с продуктами. Сердобольные русские женщины не оставляли и нас без внимания. На нашу долю стало больше перепадать хлеба. Иной раз нас радовала и бутылочка молока. С питанием стало несколько легче. 

Я сделал себе костыль и мог уже самостоятельно передвигаться по палате, а потом даже и выходить на двор, в общий лагерь. Значительно расширился и увеличился круг моих знакомых. Стал заходить я и в соседнее здание, или, как оно называлось, в первый корпус. Мне сказали, что там, в маленькой комнатке, лежат раненые советские офицеры. Хотелось посмотреть, что это за люди. 

И как-то я отправился. С трудом, но все же взобрался на второй этаж. Вот и заветная дверь. Захожу в маленькую комнатку. Там вдоль стен стояли три топчана. На них лежали два советских полковника и капитан. Знаки различия у них не сняты. Здороваюсь. Смотрю и глазам своим не верю: на крайнем топчане лежит полковник Прудников Андрей Семенович, командир одного нашего стрелкового полка. Человек, с которым я собирался воевать, воевал и готовился идти на прорыв во время окружения. Обнялись и крепко расцеловались. Сразу на меня пахнуло чем-то родным, близким и в то же время далеким. 

Сначала мы сидели молча, крепко пожимая друг другу руки. Потом разговорились. У Прудникова раны тяжелые: раздроблена кость руки в предплечье и прострелена навылет грудь. Ранили его во время прорыва, в котором должен был участвовать и я. 

Рассказал подробно он и о самой операции, о которой, по существу, мы тогда, в окружении, ничего не знали, вернее, не знали о ней подробностей. Операция прошла успешно, хотя и был большой и жаркий бой. Наши выбили немцев с их позиций лобовой атакой. 

Атак русских фашисты боятся и, как правило, не принимают. Захватив переправу через реку Остер, отряд Прудникова не один раз отбивал массированные атаки немцев. Гитлеровцы понесли большие потери, одних танков у них было подбито семь. Успешно проходил и выход наших частей из окружения. Но немецкое командование старалось всеми средствами не дать нашим прорваться и сил для этого не жалело. Самолеты все время бомбили отряд. Во время одного такого большого налета пулеметным огнем с бреющего полета Прудников и был ранен, а комиссар полка, батальонный комиссар В. Н. Макаров, убит. 

Особенно подействовали на меня слова о гибели Макарова: ведь я должен был ехать комиссаром этого отряда вместо него. Но и на сей раз смерть обошла меня. Мне стало очень тяжело. Жаль товарища. Ведь Макарова я знал хорошо. Мы долго работали вместе, часто встречались по различным делам. А теперь его нет. Любили его в полку, пользовался он авторитетом и в штадиве. 

После некоторого молчания Андрей Степанович продолжал свой тяжелый рассказ. 

Когда он очнулся, поблизости никого уже не было. Бой стих. Его не подобрали. Вероятно, подумали, что он убит, а хоронить было некогда. Он не знал, кто в соседнем лесу: свои или враги. Не знал, сколько времени прошло после боя. Немного отполз в сторону и лег в кустах, там силы его оставили. На второй день его увидел фашистский солдат. Солдат, как видно, был без оружия, что-то кричал, но подойти к нему не решался. Постояв немного, немец ушел. Андрей Степанович пытался вновь замаскироваться, кое-как затянул свои раны рубахой, отполз немного глубже в лес и снова спрятался в валежник. Но вскоре пришли семь немцев с собакой, его разыскали и доставили в концлагерь. Положение Прудникова оказалось тяжелым. Здесь он долго лежал без сознания и вряд ли вообще выжил, если бы не заботы русских пленных врачей. Но выздоровление затягивалось и главным образом из-за голода. 

Я долго говорил со своим боевым товарищем. Мы вспоминали старых друзей, мирную жизнь, первые бои. Рассказал я ему и про свое положение. Он одобрил мой план — затеряться в обшей массе и постараться скорее бежать. 

Познакомился я и с другим полковником — артиллеристом Киселевым. Лет 40–42, полный, круглолицый мужчина. Он был начальником артиллерии в одной из дивизий. Он и его адъютант — капитан (фамилии не помню) — были в подавленном состоянии, и их можно хорошо понять: неудачи первых месяцев войны, ранение и плен не могут создавать хорошего настроения. Но я старался рассеять их мрачные мысли, говорил им о их возможной еще борьбе против фашистов, говорил о необходимости найти место и среди пленных: надо ободрять пленных, призывать их к борьбе. 

Я говорил эти слова, несмотря на то, что у самого было тяжело и мрачно на сердце. 

Здание Рославльской городской больницы, куда в августе 1941 года были заключены в концлагерь раненые С. Голубков и В. Градский.

В лагере начали вводить новые порядки. Фронтовая часть, организовавшая лагерь, передала его «СД», то есть государственной фашистской политической полиции. Усилилась охрана всего лагеря. В общем лагере выстроили всех пленных и отделили командно-политический состав от рядового. Отдельно отобрали политработников и евреев. Как стало потом известно, политработников и евреев отправили на кладбище и там без суда и следствия расстреляли. 

Приказано было взять на поименный учет офицеров и в госпитале. 

Передо мной снова встал вопрос: «Что делать? Назвать себя политработником и умереть или затеряться в общей массе и попытаться еще быть полезным своей Родине?» Уже приступили к составлению списков командно-политического состава в госпитале. Рядовой состав никого не интересовал, и его не учитывали. Если же назвать себя капитаном, значит, тоже попасть в список, все время находиться под наблюдением администрации. А это, в свою очередь, значило, что как только раны закроются, меня увезут дальше на запад, а может быть, и в Германию, во всяком случае туда, откуда труднее будет бежать. Мне тяжело было отказываться от того, чем я гордился — от своей причастности к политическим работникам, но отказ этот был внешним, внутренне я им оставался все это время. 

Опять пошел на совет к Прудникову, хотя уже раз мы и говорили с ним на эту тему. Посоветовался и с Градским. Решено. Я остаюсь в лагере. Теперь прошу своих товарищей не называть меня по званию, а звать просто по имени и отчеству. Думаю, что в общей массе пленных я смогу больше принести пользы своему народу, попавшему в беду. Да и убежать в таких условиях будет значительно легче. 

Резко ухудшилось питание пленных. Новое начальство вообще запретило принимать продукты от населения. Людей, стоявших около лагеря, теперь разгоняли Лагерь стали все больше и больше опутывать колючей проволокой. Территорию его значительно расширили. Изгородь от стен зданий госпиталя отнесли метров на 150 вперед, к городу. Теперь уже нельзя было «ловить» нашей удочкой из окна. Не стали разрешать и населению бросать продукты через изгородь, а пленных от изгороди стали отгонять. 

Однако среди охраны лагеря находились разные люди. Ведь и немцы не все фашисты. Встречались и такие, которые разрешали подходить пленным к изгороди и получать от населения продукты. Таких охранников, правда, встречалось мало, и их в лагере скоро узнали. Хорошую смену, то есть смену внешней охраны, где встречались такие, как нам казалось, гуманные люди, все ждали с нетерпением. 

Но в своем большинстве немцы смотрели на русских, а особенно на пленных, как на людей низшей расы, и относились к нам презрительно. Если же голодтолкал некоторых пленных на поступки унизительного характера, то тем самым русские, по мнению фашистов, только показывали свою дикость, некультурность, отсталость. Находилось много охранников-гитлеровцев, которые специально старались поставить пленных в унизительное положение. 

Зайдет, бывало, фашистский унтер в лагерь и гуляет около проволоки, но держится поближе все же к своей охране. Прохаживаясь вдоль изгороди, унтер делает вид, что поглощен своими мыслями и якобы не обращает внимания на окружающих. Осмелев, пленные делают знаки женщинам, стоящим по ту сторону. Те через изгородь бросают в лагерь за проволоку куски хлеба, помидоры, огурцы и т. п. Люди в лагере голодные, ничего по нескольку дней сплошь и рядом не ели За куском хлеба из-за проволоки следят сотни жадных глаз. К каждому брошенному куску хлеба бросается большая группа людей. А «цивилизованному» колонизатору только того и надо. Он бросается к свалке, стреляя на ходу и размахивая плеткой направо и налево. Охрана тоже обычно в таких случаях начинает стрелять. Поднимается тревога и снаружи лагеря. А унтер, самодовольно гогоча, громко кричит что-то своей охране, презрительно показывая на голодных, оборванных, грязных и заросших людей, которых сами же фашисты довели до отчаяния, довели до такого состояния, что кусок хлеба, все время маячащий у них перед глазами, заставляет их терять свое человеческое достоинство. 

Можно ли сказать, что здесь пленные виноваты? Нет! Вина целиком должна лечь на так называемых «цивилизованных», не дававших пленным ни воды, ни хлеба и этим самым доводивших их до отчаяния. Я знал людей, которые до конца держались за свое человеческое достоинство и не участвовали в этих свалках. Они стали первыми жертвами голода. 

Сначала такие забавы носили как бы невинный характер. Стреляли больше вверх. Фашисты довольствовались испугом людей и действием своей плетки. Но потом «цивилизаторам» показалось этого мало. Охранники стали стрелять в кучу пленных, бросающихся за куском хлеба. 

Очень хорошо помню, как 27 сентября 1941 года произошло подобное варварство. Эта дата навсегда запомнилась мне. 

В погожий день молодой фельдфебель прогуливался с автоматом вдоль проволоки в лагере, а сам зорко следил за поведением голодных людей. Какая-то женщина подбежала к изгороди снаружи и стала бросать в лагерь огурцы, хлеб, помидоры. Следом за ней подбежали еще несколько женщин и тоже что-то бросили за проволоку. Женщин заметили в лагере. Голодные пленные устремились туда. В нескольких местах столпились группки людей. Фельдфебелю такое положение показалось возмутительным. Не раздумывая, он поднимает свой автомат и весь магазин разряжает в пленных. Следом за фельдфебелем начала стрелять охрана. Охрана стала стрелять не только в кучи пленных, но и в мирных женщин, близко стоящих у изгороди и осмелившихся бросить несколько кусков хлеба голодным людям. Послышались громкие крики, стоны, плач. Фельдфебель перезарядил автомат и снова открыл огонь уже по убегающим пленным. Стрельбу услыхали в караульном помещении. Поднялась общая тревога. Гитлеровцы, выбегая из караульного помещения, долго не раздумывали: они также открыли огонь по лагерю. 

В самом лагере раздались громкие крики: «Спасайтесь! Немцы расстреливают пленных». Еще больше усилилась суматоха. Стрельба все разгоралась. Теперь уже работали и станковые пулеметы с наблюдательных вышек. Пленные старались укрыться, где только можно, многие ложились прямо на землю. Расстрел продолжался минут 20–25. В итоге убито 64 и ранено 58 пленных. Среди женщин, стоявших около изгороди, тоже две убиты, а раненых другие женщины унесли с собой, а сколько — не известно. Но раненые были, и было их немало. 

К вечеру в лагерь приехал оберст, то есть немецкий полковник. По его приказанию построили весь лагерь. Построение происходило около нашего здания. Под охраной 25 автоматчиков полковник поднялся на импровизированную трибуну — поставленный здесь же стол и, играя стеком, произнес напыщенную резкую речь, яро грозя кому-то кулаком в замшевой перчатке. Речь длилась минут 20–25. Переводчик перевел ее буквально в нескольких словах. Смысл ее сводился к следующему: господин полковник недоволен поведением русских пленных, которые пытались поднять в лагере восстание и организовать побег. Если есть жертвы, то вина здесь исключительно русских, которые не умеют еще вести себя прилично. Чтобы не было недоразумений в дальнейшем, господин полковник предупреждает: подходить к проволоке на 30–40 метров не разрешается. Всякий подошедший к изгороди будет расстрелян без предупреждения. 

Молча, понурив головы, выслушали мы грозное предупреждение. В нас стреляли, и мы же, оказывается, виноваты. Вот она, логика фашистов! 

После речи полковник в сопровождении свиты и под охраной тех же автоматчиков «осматривал» лагерь и госпиталь. Громко стуча ярко начищенными сапогами со шпорами, брезгливо оттопырив нижнюю губу, полковник скучающе бросал взоры на госпитальные палаты и постарался сократить свой осмотр. На обход двух зданий госпиталя военнопленных у него ушло не больше 15–20 минут. Он даже не захотел выслушать русских пленных врачей, которые работали в лагере. Высокий чин не зашел и на кухню, да, собственно, там и делать-то было нечего. Пленных еще не кормили, варить было нечего, кухня кипятила раненым два раза в день только одну воду, да и то не всем. Причем, воду привозили в бочках из города сами раненые на себе. 

С тем высокий чин под той же надежной охраной и отбыл из лагеря.

Предыдущая главаГлава 6 из 33Следующая глава