К книге
В фашистском лагере смертиДОПРОС
15%
ДОПРОС
5

Наконец, нас привезли в деревню Григорьевку. Здесь стоял штаб немецкого полка. В деревне было много солдат. Немцы чувствовали себя свободно, ходили в трусиках, головы многих повязаны полотенцем, без оружия. Меня такое положение страшно возмутило. «Пришли, точно к себе домой, и распоряжаются, как хозяева земли русской, а мы ничего им сделать не можем», — сказал я Градскому. Страшно обидно было, росла злоба к фашистам. Но мы были бессильны… 

Нас перенесли в пустую избу. Вся изба состояла из одной комнаты. По обычаю центральной России, стены здесь не оштукатурены. Потолок, стены и пол чисто вымыты. Справа стояла большая русская печь. По стенам, как это бывает в деревнях, висели большие холщовые полотенца, расшитые яркими рисунками. Стола почему-то не было. Сюда в передний угол поставили носилки с Градским. Меня сняли с носилок и положили на невысокие полати за печкой. Хозяев избы не было видно. Вероятно, их выселили. 

Положив нас, солдаты ушли. В окна заглядывали наши русские люди. У большинства из них были испуганные, жалостливые лица. Говорить и думать ни о чем не хотелось. 

— Майор говорит, что они пленных не расстреливают, — сказал мне Градский. 

— Враки! Знаем, как не расстреливают! — ответил я. — Да меня сейчас это и меньше всего интересует. Жизнь уже потеряла для меня ценность. Я попал в руки врага и не смог перед пленом сам застрелиться. Вот чего я себе простить не могу.

Наступило молчание. Как-то невольно я стал думать о словах, сказанных Градским. Почему он так сказал?.. Неужели он спрашивал у майора? Неужели Градский боится смерти?.. Я резко обратился к своему товарищу: 

— А что? Ты спрашивал об этом у майора? 

— Нет. — сказал Градский. — Он с этого беседу начал. Наоборот, я ему ответил: смерть не страшит нас, и мы не просим ни о чем немцев. Пусть делают с нами, что хотят. 

Я облегченно вздохнул. Просить о пощаде у фашистов я считал недостойным советского человека. Пусть делают, что хотят. Опять мысли возвращаются к Градскому. Как я мог дурно подумать о нем? Ведь мы провели с ним не один день вместе. Никогда, ни одним словом он не жаловался на трудности, не роптал на создавшиеся условия. Наоборот, он и в трудные минуты был бодр, уверен, что мы выйдем из окружения, торопился к своим, чтобы стать снова полезным своей стране, своему народу. Потом, без воды, не есть почти восемь суток и не упасть духом, а все время быть смелым, настойчивым… И после моего ранения опять продолжать путь… 

Вдруг открывается дверь и входит толстый, лет 55–57, человек. На погонах у него — звезда капрала. В руках сверток бумаги. Подошел, молча оглядел нас. Остановился против меня и на чистом русском языке спросил: 

— Вы куда ранены? 

От неожиданности я даже приподнялся. 

— Лежите, лежите! Что вас волнует? 

— Позвольте, вы русский? — вместо ответа спросил я. 

— Да, я русский. Но уже больше двадцати лет не живу в России. 

— Так вы белоэмигрант! — невольно воскликнул я. 

— Не белоэмигрант, а несчастный человек, — резко ответил он. — Так куда же вы ранены? 

— Я ранен в ногу. Что за рана — не знаю. Болей не чувствую, но и ноги не чувствую. 

— Ну, ничего. Поправитесь! Виноваты большевики. Но теперь война скоро кончится. 

— Как скоро кончится?.. Война только началась, — недоуменно сказал я. 

— Нет. С немецкой армией большевики воевать не смогут. Ведь мы уже к Десне подошли. 

Тут мне стало ясно, что на Десне по всему фронту немцев задержали и дальше не пускают. Это меня успокоило. «Не зря же мы там оборону строили, — подумал я. — Наши труды не пропали даром». 

— Я на службе у немцев добровольно, работаю толмачом, то есть переводчиком, — продолжал этот русский в форме немецкого капрала. — Сам я из города Петербурга. У меня там свой дом, и скоро я его обратно получу. Большевики заставили меня долго жить не на родине. Но ничего, скоро Россия будет свободной! 

— Позвольте. Что же вы понимаете под свободой? — не удержался я. 

— Нельзя ли воды и хотя бы кусочек хлеба, — попросил Градский. — Мы восемь суток не ели. 

— Это хорошо, что вы голодаете. При ранении голодать полезно. Я читал статью одного голландского профессора, так тот пишет, что при голодании раны быстрее затягиваются. Я голодал в течение двадцати суток. — Видя непроизвольную улыбку у нас на губах, он продолжал: — Не подумайте, что я голодал потому, что кушать у меня было нечего. Нет, я голодал в виде эксперимента, и двадцать суток голода хорошо перенес, конечно, с водой. После голодовки весь организм мой просто обновился. Полезно поголодать и вам. — Потом, глядя то на меня, то на Градского, он произнес: — Что только большевики с вами сделали? Ведь вы не большевики? Попали в окружение — так надо сразу сдаваться, а не лезть на рожон. 

— Почему вы знаете, что мы не большевики, что мы не политработники? — спросил я.

— Нет! Вы не политработники. Сразу по вас видно. Вот, смотрите, — указывает он на мою голову, — голова стриженая, а комиссары и политработники не стригутся, ходят с шевелюрой. Это самый первый и самый верный признак. 

С. Голубков перед войной 1941–1945 годов.

Следует сказать, что фашисты долго держались этого заблуждения. Нам известно много случаев, когда простого советского солдата, лишь потому, что у него были большие волосы, считали политработником и отправляли в особые бараки, откуда была только одна дорога — на кладбище. Я никогда не брил головы. Но во время мобилизации мне товарищи посоветовали остричь волосы и сами показали пример, сняв свои пышные кудри. Когда я ехал на фронт, на станции Мичуринск я последовал их примеру. Теперь же у меня отросли небольшие волосы. Градский вообще брился наголо. Поэтому немцы располагали «веским» доказательством, что мы не политработники. Я не стал разубеждать фашистского переводчика. 

— Ваша группа наделала дел во время ночной перестрелки, — продолжал этот добровольный немец, — убито два хороших солдата и ранено три. Видите, а мы к вам относимся гуманно. Ведь из вашей группы мы ранили только двоих и никого не убили. Значит, стреляли больше с вашей стороны. 

У меня учащенно забилось сердце. Значит, наша смерть будет оправдана. Мы все же не одного фашистского мерзавца отправили в места, где им положено находиться. И в последний раз нам тоже удалось кое-что сделать. Градский бросил на меня взгляд и довольно усмехнулся. 

Добровольный немец долго еще нам говорил о гуманности своих хозяев, которым он честно служит. Потом перешел к «зверствам» большевиков. И чего, чего он только ни говорил! Оказывается, «большевики разлучают мужей с женами», при мобилизации «расстреливают» непокорных, все ходят с оружием в руках, врываются в любой дом и в любое время. Много говорил он в таком духе. Наконец, я не выдержал. 

— Все, что вы говорите, не соответствует действительности, — сказал я. — Ведь мы, советские люди, жили и работали в Советской стране, и порядки большевиков нам лучше известны.

Фашистский переводчик оторопел. Во время своей длинной речи он ходил по комнате, а тут остановился, тупо уставился на меня. 

— Так вы, наверное, сами большевики, — изрек он после некоторого раздумья. 

— А разве это имеет какое-либо значение? — спросил я. — Мы ваши пленные. Можете считать нас кем угодно… 

Продолжать «приятную» беседу дальше не удалось. Дверь распахнулась, и вошли три офицера. Один — в чине майора, лет 30–32. Высокий, с большими выпуклыми глазами, в пенсне, в серых замшевых перчатках, в высоких ярко начищенных сапогах со шпорами, он уверенно шел впереди всех. По почтительному отношению окружающих видно: майор и есть тот командир полка, которого ждали все и для которого нас задержали здесь. Толмач быстро отскочил в сторону, выбросил правую руку вперед и громко пристукнул каблуками. Майор не обратил никакого внимания на лакейское приветствие холуя, подошел ко мне, посмотрел и что-то сказал, ни к кому не обращаясь. Я как лежал, так и остался лежать. Даже не сделал движения приподняться. 

Быстро подбежал толмач и перевел: 

— Господин майор, командир здешнего полка, спрашивает, где вас ранили, то есть в каком месте? 

— Скажите майору, — медленно ответил я, — не знаем. Это лучше всего могут сказать те, кто ранил и пленил нас. 

Майор опять что-то быстро произнес, достал свою планшетку и вместе с офицерами начал рассматривать карту. Сделав какую-то отметку, он протянул карту мне. Я посмотрел. 

Карта отпечатана на хорошей меловой бумаге, прекрасно показаны все населенные пункты на русском и немецком языках. Довольно крупный масштаб: один сантиметр равен одному километру. Карта выполнена очень подробно. Тут же голубой лентой извивается Десна. У меня невольно промелькнула мысль: «Как хорошо работает вражеская разведка». Вот и Богдановские хутора, где произошел ночной бой. Держа карандаш у Богдановских хуторов, майор требовал подтверждения. 

Я пожал плечами и посмотрел на майора молча, в упор. Так длилось секунд десять-пятнадцать. Майор опустил карту и опять что-то сказал быстро и отрывисто. 

— Господин майор спрашивает, вы — лазутчики? Мост через Десну взорван или цел? — перевел снова толмач. 

Градский, к которому непосредственно не обращался майор, все время молчал. 

«Значит, не дошли даже до Екимович. Не везде еще и на Десну вышли», — быстро мелькнула у меня новая мысль, так как только екимовичский мост и мог интересовать немцев, только он мог иметь военно-тактическое значение. Я еще раз пожал плечами и ничего не ответил. 

Майор с группой офицеров заговорил еще быстрее, бросив несколько фраз переводчику. Переводчик ответил майору и снова громко стукнул каблуками, вытянулся и приложил руку к козырьку, На такую картину смотреть было противно. Создавалось впечатление, что какой-то червяк приподнялся и как бы тянется ввысь. Так вел себя белогвардеец перед своим хозяином — фашистским офицером. Майор со своей свитой удалился. 

— Господин майор приказал вас отправить в полевой лазарет и накормить, хотя вы и не дали нам нужных сведений, — сказал толмач. — Сейчас вам подадут кушать. Господин майор объясняет ваше нежелание отвечать усталостью, ранением, и он прощает ваше молчание. 

Что мы могли сказать фашистскому холую?.. Я понимал бесполезность говорить с ним на такую тему. Да и не хотел. Я также промолчал, пожав плечами. Уходя, толмач оставил нам две большие газеты, издаваемые в Берлине на русском языке, со словами: 

— Почитаете! У вас будет свободное время. 

Я не хотел брать газеты. Но потом взял. Я подумал: врага надо знать со всех сторон. Мои убеждения, мысли переделать нельзя. Ведь с 1923 года я в рядах Ленинского комсомола, потом в партии. Комсомол и партия годы меня воспитывали, и какие-то разговоры или фашистские газетенки меня не переубедят. Газеты я взял, думая потом использовать их в своих целях. Бумага всегда и везде нужна. 

Вскоре принесли большую кастрюлю и около килограмма хлеба. Вместо ожидаемого чая, нам налили в фляги кипятку, заваренного какой-то травой. Отрезали по большому куску хлеба. Я порекомендовал Градскому много не есть. Да он и сам знал. Трудно передать, что я почувствовал, когда стал пить немецкий «чай» и есть хотя и русский хлеб, но из немецких рук. 

Приехала немецкая санитарная машина. Опять появился толмач. Он принес некоторые наши вещи. Мне возвратили часы и фотокарточки семьи, Градскому тоже кое-что отдали. 

Мы были удивлены и долго не могли понять, чем вызвано возвращение некоторых, хотя и не всех наших личных вещей. Мы уже слышали, что фашисты охотились за советскими часами. И только когда мы попали в лагерь, нам стало многое понятно. Оказывается, на нас была составлена опись. В опись включена и часть наших личных вещей. Из группы офицеров, к которым мы попали в плен утром 14 августа после боя, вероятно, нашелся один более или менее честный человек (ведь не все же немцы одинаковы), а может быть, они не могли наши вещи поделить без скандала, и они занесли наше имущество в опись. Эта опись спасла нас от многого. Мои сапоги некоторые немцы даже не один раз примерили, а как дойдут до описи — так все. Написанное пером фашисты фетишизировали, и опись сохранила нас от окончательного разграбления. Подробно о таких описях нам стало известно уже в концлагере, а сначала все казалось удивительным, непонятным. 

Уложив нас в санитарную машину, отправили. Ехали около часа лесом, потом полем. К вечеру, наконец, остановились. А куда приехали, мы так и не могли разобраться. На окраине деревни стояли колхозные амбары, рядом большая изба — здесь, вероятно, раньше размешались правление и клуб колхоза. Большой двор был заставлен автомашинами. Все дома заняты под вражеский полевой госпиталь. Нас внесли в избу и впервые стали делать настоящие перевязки. Положили сразу на топчаны, и к нам обоим подошли врачи. Старые повязки разрезали и содрали не жалеючи. Я терпеливо наблюдал, что будет дальше. Раны промыли перекисью водорода, смазали ихтиоловой мазью и снова забинтовали. У меня оказалось четыре раны. Две какие-то рваные и две поменьше. Я предположил, что ранение пулевое, навылет, и где пуля вышла, там отверстие шире. Только одно казалось странным: одно широкое отверстие впереди, а второе немного сзади. После перевязки стал чувствовать себя спокойней, а то все время ощущалась зудящая боль. Кость цела, хотя немного и задета. Но об этом я уже узнал потом, в концлагере. 

У Градского положение значительно хуже. На правой ноге у него раздроблен коленный сустав. И если я чувствовал свою ногу, мог даже приподнять ее осторожно руками, то Василий Сергеевич не мог даже пошевелить ногой. 

После перевязки нас отнесли в один из колхозных амбаров. Положили прямо на сено. Сено свежее, душистое. Кроме нас, в амбаре не было никого. Дверь не закрыли, а под навесом около дверей расположились немецкие санитары. Санитаров было много, а раненых в госпитале сравнительно мало. Оказывается, немцы своих раненых здесь только предварительно обрабатывали и сразу же, без задержки, отправляли дальше, на запад. 

Даже теперь, хотя и не происходило крупных боев и дело ограничивалось только небольшими стычками, у них в день иногда поступало по 300–350 человек. Но поступление раненых начиналось с двенадцати часов дня. К нашему прибытию они своих раненых успели отправить. Как видно, дорого стоил им не только успех наступления, но даже и остановка продвижения. 

А на Десне они задержались. Как мы поняли потом, особенно большой урон наносила немцам наша артиллерия. Немцы страшно боялись артиллерийской канонады и места себе не находили во время артобстрела. 

Никого из мирного населения к нам близко не допускали. На ночь дверь запирали на наружный засов. В таких условиях бежать нельзя. Да мысль о побеге пока и не могла быть осуществлена, хотя она зародилась с первой минуты пленения, а теперь начинала все больше развиваться и крепнуть, несмотря на то, что мы оба не в состоянии были ходить. 

К нам начались «экскурсии» немцев. Придут группами, станут, смотрят и о чем-то оживленно переговариваются между собой. Нередко находились и переводчики. Во время таких расспросов немцев особенно интересовала боеспособность Красной Армии, почему она сопротивляется и долго ли будет сопротивляться? На такие вопросы мы отвечали односложно. 

— Как же не сопротивляться?.. — отвечали мы. — Ведь мы защищаемся. На нас напали. 

Однажды пришла очередная большая группа немцев. Среди них находилось и несколько офицеров. Один из них особенно интересовался, почему Красная Армия не сдается. Нам он задал такой вопрос: 

— Думает ли Красная Армия наступать? 

— Да, наступать наша армия, безусловно, будет, — отвечал я. — Временные неудачи есть следствие внезапного нападения. 

Офицер послал куда-то одного солдата. Скоро тот принес небольшую политическую карту мира на немецком языке. Офицер подошел к карте и, показывая пальцем на нее, сказал через переводчика: 

— Смотрите, мы от Москвы недалеко. А Берлин — вот где. Неужели Красная Армия еще думает наступать на Берлин? — и при этом офицер победоносно посмотрел на своих товарищей и громко засмеялся. 

Меня покоробил самоуверенный, наглый тон «завоевателя». Я не выдержал. Приподнялся и медленно, но громко сказал: 

— Да, Красная Армия еще будет наступать и пойдет на Берлин. В этом все убеждены — и наш народ, и наша Армия. И Москву взять нельзя, как нельзя победить русский народ! 

Мой ответ разозлил их. Они загудели, как растревоженные осы. Стали громко кричать, показывая на меня пальцами, некоторые открыто смеялись. 

Градского мой ответ восхитил. После ухода немцев он сказал: 

— Правильно. Так и надо им отвечать. Пусть будет, что будет. Надоело их бахвальство. А расстрелом они нас не испугают. 

Мы думали, что немцы после такого случая перестанут к нам ходить. Вышло же наоборот. Посещения их участились. Теперь число желающих посмотреть на живых большевиков увеличилось. Слово «большевик» многими произносилось с угрозой, со злобой, а некоторыми — с иронией. Мы же перестали обращать на них внимание, иногда даже не отвечали на их вопросы. 

Тоскливо тянулось время. От нечего делать мы начали просматривать газеты, полученные от толмача в штабе полка, и открыто, от души над ними смеялись. Газеты издавались русскими организациями в Берлине, по-видимому, белогвардейцами. Названия их у меня не сохранились в памяти, периодичность тоже не припомню. Однако газеты были большие, одна на 32 страницах, вторая на 24. 

Писали там такую чепуху, что каждый мало-мальски разбирающийся человек не мог на них не плюнуть. Там, например, отводились целые статьи созданному в воображении гитлеровцев акционерному обществу по разработке богатств… Урала и Средней Азии, что напоминало популярную русскую сказочку о дележе шкуры еще не убитого медведя. Точно определяли, кому и что общество продаст, и даже подсчитали, сколько оно получит прибыли. Там же обсуждался проект нового «русского правительства». Вспоминались прошлые обанкротившиеся политические деятели. Описывалась подробно жизнь А. Ф. Керенского в Америке. Много строк отводили тому, как он проводит свои дни, о чем думает, с кем говорит, где бывает. Подробно описывали жизнь людей, историей выброшенных из нашей страны. Очень много и громко пели гимны фашистской армии и, конечно, ругали большевиков. 

Но бросалась нам в глаза и такая особенность. Говоря о войне Германии с СССР, ни одна из газет ни слова не сказала о войне Германии с Англией. Мало того, английские имена произносились с явным почтением, даже некоторые английские дельцы упоминались как участники «акционерного общества по эксплуатации Урала и Средней Азии», США рассматривались как потенциальный ближайший союзник. В одной газетенке даже сообщалось, что США скоро должны объявить войну большевикам. 

Кормили нас нельзя сказать, что плохо, но давали понемногу. Как видно, пищу приносили из общего котла. Приготовлено все было почти вкусно, а может быть, здесь и длительная голодовка сказалась, и нам все было вкусно и мало: ведь немцы вообще вкусно готовить не умели. Хлеба нам давали не больше 200–250 граммов в день. Чай я просто пить не мог. У немцев своего чая нет. Вместо чая они заваривали луговую траву. Такой чай напоминал по запаху русскую баню, а к банному запаху чая я весь плен так и не мог привыкнуть. Утром давали ячменный кофе. Однако и кофе давали мало. Все время я так и не мог понять, чем вызваны ограничения воды? Ведь хоть воды-то можно бы давать вдоволь. А как спросишь, то всегда получаешь ответ: запрещено — ферботен. Так протекали наши дни в немецком полевом лазарете. 

Однажды утром, дней через семь-восемь после нашего лежания на сене, в немецком лазарете началась большая суетня. Туда и сюда засновали машины, но раненых они не привозили. Что-то начали грузить. Мы догадались: вероятно, госпиталь получил распоряжение о передислокации. Так оно и получилось на самом деле. К нашему амбару подошла санитарная автомашина. В помещение вошли два немца, один из них разговаривал по-русски. Он объяснил: госпиталь переезжает, и нас отвезут в Починок. 

Снова нас погрузили и повезли. Ехали долго и тяжело. Часа через три с половиной приехали в Починок. Подъехали к большому кирпичному зданию. Один немец ушел. Через тридцать минут, примерно, он пришел и говорит: 

— Приказано вас отвезти в концлагерь для военнопленных. Здесь мест нет. 

Опять поехали. Ехать снова было мучительно тяжело. У меня разболелась нога. Градский всю дорогу стонал. Немецкая санитарная машина слишком высока, неудобна, страшно качает, а при длительном пути просто невыносима. Всего в машину можно поместить четырех тяжелораненых да человек пять-шесть легкораненых, как говорят, «сидячих». В машине душно. Смотреть на дорогу нельзя, нет окон. Шофер не обращает внимания, кого везет. Ему лишь бы ехать да ехать поскорее. Дорога плохая, ухабистая. У меня кружилась голова, стреляла нога, нечем было дышать. А про моего бедного товарища и говорить не приходится: он лежал в полузабытье. 

Наконец машина остановилась. Снаружи слышался невероятный шум, русская речь. Санитары открыли дверь машины, и нас высадили. Машина быстро развернулась и уехала. Мы очутились среди русских. Нас доставили в Рославльский концлагерь для военнопленных.

Предыдущая главаГлава 5 из 33Следующая глава