К книге
Сен-Леон: Повесть шестнадцатого векаСЕН-ЛЕОН Повесть шестнадцатого века. Том первый
43%
СЕН-ЛЕОН Повесть шестнадцатого века. Том первый
3

Глава I

Все, что представляется фантазиям человека прекрасным и желанным, могут воплотить в жизнь его гений и мастерство. В раннюю эпоху античности одной из любимых тем для размышлений являлась совершенная система гражданского устройства; и как только Платон набросал черты своей воображаемой республики, он тут же начал искать место на земле1, где мог бы осуществить свой план. В мое время и еще столетием ранее предметом, в основном занимавшим людей, которые бесстрашно и без остатка посвятили себя науке, была великая тайна природы, великий труд в двух его основных и нераздельных направлениях — искусстве умножения золота и разгадке причин наступления старости и смерти.

Поразительно, сколько недюжинного таланта и бесконечного усердия брошено на разрешение этой великой загадки. Насколько мне известно, многочисленные оппоненты, владевшие вескими и серьезными доказательствами, вели длительные споры, был ли когда-либо достигнут предмет исканий с помощью всех этих талантов и усердия. В мою задачу не входит выяснение числа тех, кому удалось одержать полную победу над свойствами и инертностью материи. Довольно уже и того, что я — живое свидетельство существования подобных людей. В течение многих лет я черпал в этих двух тайнах, если их можно рассматривать как две, источник удовлетворения и наслаждения. Я обладаю и возможностью стать сколь угодно богатым, и даром вечной жизни. Практически все, что вижу, я могу без труда сделать своим: ибо разве нет такой цены, за которую владелец дворцов, картин, парков или садов, раритетов, естественных или искусственных, не согласился бы их продать? Богатства всех четырех сторон света лежат у моих ног. С почти немыслимой виртуозностью я могу управлять страстями людей. Как устоит сердце перед авторитетом монаршего величия? Кто из людей неподкупен? Добавьте к этим благам тот факт, что я неуязвим для болезней. Что бы ни случилось, мой организм функционирует идеально. Старость никогда не приблизится ко мне. Потребуется тысяча зим, чтобы испещрить мое лицо морщинами и посеребрить мои волосы. Неисчерпаемое богатство и вечная молодость — таковы свойства, отличающие меня от остального человечества.

Однако сейчас я не намерен писать трактат по естественной философии. Я владею своими привилегиями при условии, что они никогда не будут разглашены. Я взял перо в руки лишь для того, чтобы изложить некоторые из удивительных событий, происшедших в моей жизни, которая уже подходит к концу по причинам, только что мною упомянутым.

То, что цель, к которой стремятся мои современники и которой достиг я, бесконечно более величественная и захватывающая, чем занимавшая мысли Платона и большинства прославленных писателей древности, настолько очевидно, что просто неприлично говорить об этом. Что значит политическая свобода по сравнению с безграничными богатствами и вечным здоровьем? Непосредственной задачей политической свободы является предоставление человеку права в полной мере пользоваться своим наследством и плодами своей деятельности, которые охраняются от посягательств окружающих. Однако мелочное скопидомство или старательное накопительство не сравнятся с великой тайной, способной в мгновение ока наградить человека всем, чего только в состоянии пожелать душа. Сколь низменными и презренными в этом смысле представляются амбиции хвастливых древних по сравнению с нашими. Какой магистр алхимии или адепт2 сегодняшнего дня согласится отказаться от познания Господа и великих тайн природы и ограничит свой пыл изучением собственного бренного существования?

Возможно, кому-то покажется, что история человека, обладающего столь несравненными преимуществами, как те, коими владею я, может походить на историю рая или будущего счастливого бытия блаженных, слишком спокойную и безмятежную, монотонную и лишенную превратностей, чтобы привлечь к себе внимание или интерес читателя. Однако, если ему достанет терпения прочесть мое повествование, он довольно скоро убедится, что оно будет вознаграждено, а также в том, что его любознательность была продиктована прозорливостью и разумом.

Кое-кто, быть может, выкажет удивление относительно причин, подвигших человека, наделенного столь неслыханным богатством и изощренного во всевозможных удовольствиях, взять на себя труд изложить свои воспоминания. Бессмертие, которым я владею, казалось бы, исключает такую обычную причину, как желание посмертной славы.

Однако я не смогу удовлетворить вышеупомянутое любопытство, если его кто-либо действительно испытывает. Не стану ничего предвосхищать. Причина, заставившая меня взяться за перо, вероятно, станет очевидной в ходе моего повествования.

Я потомок одного из самых древних и благородных семейств королевства Французского. Я был единственным ребенком в семье — мой отец погиб, когда я пребывал еще во младенчестве. Мать была женщиной скорее с мужским складом характера и с пристрастием относилась ко всему, связанному с представлениями о благородстве и величии. Все силы ее души были сосредоточены лишь на стремлении сделать меня достойным преемником графов де Сен-Леон, которые снискали себе широкую известность в войнах за Святую землю 3. Отец мой погиб, доблестно сражаясь в долинах Италии под знаменами Людовика XII — монарха, чье имя не произносилось в моем присутствии без восхвалений его военной доблести и исключительного великодушия, благодаря которым он снискал титул «отца своего народа»4. Величие предков распаляло воображение матери, и она неустанно стремилась разжечь такое же пламя и в моей груди. Давным-давно повелось, что бароны и вассалы французских королей участвовали в блистательных и пышных походах своих сюзеренов за собственный счет, и немалый; и мой отец, готовясь к кампании, которая унесла его жизнь, нанес серьезный ущерб своему состоянию. Мать усердно занялась восстановлением моего наследства и, пока я подрастал, прилагала все усилия для достижения этой цели.

Трудно представить, чтобы к кому-нибудь относились с той же добротой и разумной снисходительностью, как ко мне в отрочестве. Моя мать любила меня настолько, насколько вообще способно любить одно человеческое существо другое. Я был для нее зеницей ока, ее гордостью, предметом дневных забот и ночных тревог. Однако это не означало, что меня опекали в ущерб физическому развитию или активной умственной деятельности. Мне были предоставлены лучшие учителя. Во мне возбуждали любознательность, и вполне успешно, ибо я проникся желанием найти практическое применение усвоенным урокам. Я хорошо познакомился с итальянскими писателями ХII—XIII веков. Меня приобщили к изучению классических авторов, возвращение к жизни произведений которых в это время вызывало к ним особый интерес. Мне преподали основы изящных искусств. Не было ни одного модного в то время образчика совершенства, обладателем которого моя мать не хотела бы видеть меня. Единственной наукой, которой я пренебрегал, была именно та, что повлекла за собой самые невероятные события моей жизни. Но больше всего мое внимание обращали на совершенствование в военных упражнениях и во всем том, что могло добавить силы, подвижности и изящества моему телу, а также изобретательности и находчивости моему уму. Мать думала о моей чести и славе более, чем обо мне самом.

Обстоятельством, более других повлиявшим на укрепление моего еще не стойкого юношеского ума, стало присутствие в качестве зрителя на известной встрече Франциска I и короля Англии Генриха VIII на поле между Ардром и Гином5. Мать отказалась сопровождать меня, достигнув того возраста, когда любопытство и любовь к празднествам обычно притупляются; к тому же огромные расходы, которые несли все дворяне, принимавшие участие в этой встрече, противоречили принципам экономии, которых она строго придерживалась. Поэтому я вместе с двумя слугами был передан под покровительство ее брата, маркиза де Вильруа, и вошел в состав его свиты.

В то время мне было пятнадцать лет от роду. Я предавался мыслям о славе и величии, однако жизнь моя проходила в уединении. Это противоречие определенным образом повлияло на мое состояние, доведя до крайней степени стремление к известности и роскоши; я жил в волшебных сферах иллюзорного величия и был более чем равнодушен ко многому, что меня окружало. Я стремился к вещам, полностью противоположным тем, которые были свойственны тогдашним условиям моего существования; я был усерден лишь в занятиях, готовивших меня к будущим подвигам.

Этот случай помог мне мгновенно перенестись из скромной безвестности в обстановку столь чрезмерной роскоши, какую, возможно, никогда не видел свет. Я даже не помню сам Париж. Господствовавшая в то время в Европе мода требовала, чтобы платье было дорогим. Полагаю, эта мода, в ее настоящем проявлении, возникла в долине Ардра. Оба короля находились в расцвете сил, и оба считались красивейшими мужчинами своего времени. Красоте Генриха были присущи физическое совершенство и мужественность, Франциск был более утончен и изящен, что, впрочем, ни в коей мере не лишало его решительности. Генрих был на четыре года старше своего монаршего брата. Первый из них мог быть взят за образец для воплощения юного Геркулеса, а второй — Аполлона.

Пышность костюмов, демонстрировавшихся на этой встрече, превосходила все мыслимое. Можно сказать, что платье каждой известной персоны стоило целое состояние; разнообразие нарядов соперничало с их роскошью. Руководил церемонией некто Вулси6 — человек, благородство души которого уступало лишь его гордости. Он обладал огромным влиянием на образ мыслей своего господина, и Франциск, с искусством отдававшийся своим капризам, ожидал от него в ответ столь же усердного рвения в решении вопросов более существенных.

Церемония открытия этого достопамятного празднества началась пышной процессией — торжественным, едва заметно движущимся шествием, которым досужий взгляд наслаждался до полного пресыщения. Затем следовали животрепещущие, одухотворенные и быстро сменявшие друг друга действа: маскарады, всевозможные представления и — чго более всего имело для меня значение и что душа моя поглощала с немыслимой жадностью — бесконечные единоборства, состязания и турниры. Красота доспехов, конской сбруи, ретивость самих лошадей, пыл и изящество участников сражений превосходили все, когда-либо рисовавшееся моему воображению. Все это происходило в центре обширного амфитеатра, полного зрителей, представлявших собой все благородные и знаменитые роды обеих стран — доблесть кипящей юности и безграничное разнообразие женских чар. Все пребывали в наипревосходнейшем состоянии духа, взгляд каждого горел довольством и радостью. Если бы на поле Ардра появился Гераклит7 или какой-нибудь другой философ-мизантроп, настаивавший на тщете существования рода человеческого, ему бы пришлось отказаться от своих убеждений или бежать в замешательстве. Короли располагались на двух возвышениях в окружении своих придворных. Взоры всех участников этого огромного собрания были прикованы к ристалищу; все присутствующие склонялись по ту или иную сторону, выражая свою внутреннюю симпатию сражавшимся рыцарям. Время от времени, когда фавориты той или иной стороны одерживали верх, воздух наполнялся криками и восклицаниями.

Очарование всего уже мною упомянутого усиливалось тем, что, возможно впервые за долгие времена, были позабыты правила чопорной холодности поведения и люди великодушно и доверчиво распахнули свои сердца навстречу друг другу. Разбились оковы веков, и, казалось, была обретена новая свобода. Известно, что после нескольких дней скучных предосторожностей и показной замкнутости, проявлявшихся обеими сторонами, Франциск однажды утром сел на свою лошадь и без всякой охраны или какого-либо предварительного оповещения появился перед палаткой Генриха. Пример его оказался заразительным, и с этого момента всякая церемонная чопорность была позабыта. Короли лично начали принимать участие в сражениях своих подданных. Это было восхитительное и потрясающее зрелище — воочию наблюдать за свободой манер древнего Рима, почти римских сатурналий8, отшлифованных и утонченно украшенных изяществом и благородством рыцарской эпохи.

Нетрудно вообразить, какое влияние подобное зрелище могло оказать на юношу моих лет и моего образа мыслей. Припоминаю, как страдал я от того, что незрелость моего возраста не позволила принимать активное участие в этом действе. Однако я извлек достаточную пользу из своего присутствия. Я был представлен Франциску I. Он оказал мне честь, осведомившись относительно моих занятий, и, обнаружив во мне некоторые познания в области искусств и литературы, ревностным поклонником которых он сам являлся, выразил моему дяде свое глубокое удовлетворение как моим обликом, так и ученостью. Итак, меня могли принять ко двору и сделать пажом этого блистательного монарха. Но моя мать вынашивала иные планы. Ей претило мое преждевременное пресыщение сценами придворной жизни и излишне близкое знакомство двора с моей особой. Она справедливо полагала, что моя страсть к славе станет еще более пылкой, если не давать ей некоторое время желаемого удовлетворения. Она хотела, чтобы я впервые предстал перед знатью Франции в образе совершенного рыцаря и не страдал бы от вынужденной неловкости, совершая на глазах у всех неверные шаги и досадные промашки, от которых не застрахована неопытная юность. Когда эти доводы были приведены королю, он любезно соизволил одобрить их. Вследствие чего я вернулся заканчивать свое образование в родовой замок на берегу Гаронны.

Состояние моих мыслей в течение последующих трех лет в полной мере подтвердило прозорливость моей матери. Я стремился к совершенству с еще большим пылом, чем прежде. Из прочитанных книг и из разговоров с этой достойной матроной я составил себе представление о способах достижения славы. Однако, по сравнению с тем, что мне довелось повидать теперь, мои тогдашние мечты представляются мелкими и беспомощными. Подобно Создателю нашей святой религии я провел сорок дней без пищи среди девственной природы, пока глаза мои не раскрылись и мне не были предъявлены все царства этого мира и вся их слава9. Волшебное видение вмиг рассеялось, не оставив после себя ничего, кроме прежних пустоты и мрака, которые ему и предшествовали. С тех пор я не смыкал глаз без того, чтобы не увидеть в своем воображении сражения рыцарей и кортежи дам. Я был отмечен расположением моего сюзерена, и Франциск I стоял перед моим мысленным взором как образец совершенства и величия. Я поздравлял себя с тем, что мне довелось родиться в такую эпоху и в такой стране, которые столь благоприятствовали обретению всего, к чему стремилась моя душа.

Мне было уже восемнадцать лет от роду, когда я пережил первое в жизни несчастье. Это была смерть моей матери. Она ощущала приближение конца в течение нескольких недель до его наступления и вела со мной длительные беседы относительно тех чувств, которые я должен в себе поощрять, и того поведения, которого мне следует придерживаться, когда ее более не будет рядом со мной.

— Сын мой, — говорила она, — твой характер и надежды, которые ты подавал в юные годы, стали для меня единственным утешением после смерти твоего достославного отца. Наш брак был основан на самой искренней и исключительной привязанности, и ни один мужчина еще не заслуживал любви более, чем Реджинальд де Сен-Леон. Когда он умер, весь мир превратился бы для меня в ничто, если бы он не оставил замену себе, наследника своих достоинств. Занимаясь твоим образованием, я словно платила последнюю дань памяти своему мужу. Занятие это было освящено для меня долгом перед усопшим еще до того, как оно стало приятным само по себе. Надеюсь, в какой-то мере мне удалось выполнить эту задачу так, как это сделал бы мой господин и твой отец, будь он жив. Я благодарна Небесам, что мне было отпущено достаточно времени на выполнение столь почетной и дорогой моему сердцу задачи.

Теперь, мой сын, тебе предстоит остаться одному, и ты должен стать судьей всех своих поступков. Возможно, я бы и желала, чтобы эта неизбежность была несколько отсрочена, но, надеюсь, образование, полученное тобой, было не того рода, которое оставляет юношу беспомощным и презренным. Тебя научили осознавать свое положение в обществе и уважать себя. Тебя наставили во всем, что может наиболее успешно содействовать твоему продвижению по пути славы. Среди всей французской знати нет рыцаря более совершенного, чем ты, и подающего большие надежды к прославлению своего имени и своей страны. Мне не дано стать свидетельницей осуществления этих надежд, но предчувствие этого даже сейчас озаряет миг моего ухода лучами солнечного света.

Прощай, мой сын! Тебе более не требуется моя материнская опека. Когда меня не станет, ты будешь вынужден глубже ощутить одиночество и самостоятельность, являющиеся источником всех достоинств. Берегись. Следи за тем, чтобы твой путь был безупречным и славным. Не принимай в расчет свою жизнь, когда забота о ней вступает в противоречие с твоей славой. Для истинного рыцаря не существует слишком большой жертвы и слишком тяжелого страдания, когда их требует честь. Будь человечным, мягким, великодушным и бесстрашным. Не медли выполнить то, к чему тебя призывает долг. Помни своих предков — рыцарей Святого Креста10. Не забывай своего отца. Следуй за своим королем, который является зерцалом доблести, и будь всегда готов прийти на помощь страждущим. Да хранит тебя Провидение. Да прольют Небеса тысячу благословений на твою невинность и благородство твоей души.

Смерть матери стала для меня жестоким ударом. На какое-то время видения величия и славы, доставлявшие мне до этого несказанное удовольствие, потеряли всякую прелесть. Я стоял склонившись над ее бесчувственным телом. После того как оно было предано земле, я каждый день приходил на место погребения в сумеречный час, когда все видимые предметы скрываются от взора, а природа облекается в самые тусклые оттенки и весь мир представляется окутанным мраком гробницы. Вечерняя роса ложилась на мою непокрытую голову, и, пока не наступал полночный час, я не возвращался назад к башням замка.

Время исцеляет почти все горести, особенно в яркую пору ранней юности. И вскоре подавленность бесплодной тоски сменилась нежными и благоговейными воспоминаниями о последних материнских наставлениях. Я был настолько поглощен видениями славы, что, когда первые приступы горя миновали, не мог оставаться в праздности. И нежные воспоминания о матушке дали новый толчок моему тщеславию. Я позабыл грустное зрелище ее последних попыток ухватиться за уходящую жизнь, я привык более не слышать звука ее голоса и не встречать ее, возвращаясь в замок после коротких прогулок. Ее последнее наставление стало единственным, что сохранилось от произведшей меня на свет.

Глава II

Я пребывал в этом состоянии духа, когда однажды ранним утром в начале лета, вскоре после пробуждения, был поражен звуками труб, раздававшимися в долине близ замка. Тут же от ворот прозвучал ответный призыв горна, мост был опущен, и во двор въехал маркиз де Вильруа в сопровождении тридцати рыцарей в полном вооружении. Я поприветствовал его с почтением и нежностью, вызванной недавно перенесенным горем. После короткой трапезы в зале он взял меня под руку и повел в кабинет.

— Сын мой, — сказал он, — пора отбросить изнеживающую печаль и доказать, что ты являешься истинным сыном Франции.

— Надеюсь, милорд, — отвечал я со сдержанным достоинством, — вам хорошо известно, что нет ничего, к чему моя душа стремилась бы так пылко. Не знаю ничего, кроме чести, ради чего стоило бы жить. Укажите мне путь, который ведет к ней, или поспешите дать повод проявить мою любовь к славе, и вы увидите, помедлю ли я вступить на него. Во мне заключена страсть, служению которой отданы все мои чувства и жизненные силы. Она не нуждается в словах, ибо слова слишком туманны и несовершенны для ее выражения.

— Хорошо, — ответил дядя. — Я полагал найти тебя именно таким. На мой взгляд, твой ответ достоин крови твоих предков и материнских наставлений моей сестры. Но будь ты даже бесчувственным, как камни, по которым ступаешь, то и тогда то, что я намереваюсь сообщить тебе, возбудило бы в тебе оживление и пыл.

После этого вступления дядя перешел к повествованию, каждое слово которого воспламеняло мой дух и вливало в меня новые силы. Я уже слышал кое-что о положении дел в моей стране, но мать старалась держать меня в неведении, дабы не разбудить мое честолюбие слишком рано, с тем чтобы со временем его можно было употребить с наибольшей пользой. И пока я нетерпеливо мечтал о возможности снискать себе славу, я был слишком далек от понимания, что подобная возможность предоставлялась в это время так полно, что и своевольнейший вымысел не сделал бы ее более привлекательной.

Теперь маркиз де Вильруа рассказал мне о союзе, создававшемся против Франции. С самой горячей преданностью он оживил в моей памяти подвиги и таланты нашего венценосного господина. С отвращением говорил о флегматичном и хитром нраве его противника императора;[58]11 с кипящим негодованием обрушивался он на непостоянство капризного Генриха[59]12. Он описал вереницу несчастий, которая в итоге заставила короля лично прибыть на театр военных действий13. С большой выразительностью он противопоставил историю отважного шевалье Байара14, рыцаря без страха и упрека, кровь которого еще не просохла на миланских полях, судьбе запятнавшего честь рыцарства коннетабля де Бурбона, позорная обида и необузданное тщеславие которого заставили его примкнуть к недругам своей страны вопреки присяге и клятве в верности. Он воспламенял мои чувства, ставя в пример одного и указывая на низость другого, и заверял меня, что еще никогда не предоставлялось более удачной возможности для снискания бессмертной славы.

Но я не нуждался в поощрении для увеличения этой страсти и тут же принялся собирать все силы своих слуг и вассалов. Я стряхнул с себя бесславную размягченность меланхолии, став воплощением оживленной деятельности. Теперь пришло время применить знания, полученные в юности. Я рассудил, что необходимо призвать на помощь какого-нибудь опытного человека, дабы он посодействовал мне в руководстве моими людьми; но многое из того, что нужно было сделать, я делал собственноручно и делал хорошо. Я брался за дело с рассветом, и заходящее солнце было свидетелем того, как я трудился не покладая рук. Благодаря стараниям моей замечательной матери мое наследство было в наилучшем состоянии, и я не жалел денег на то, чтобы удовлетворить поглощавшую меня страсть.

Однако, как бы я ни горел мечтой поскорее появиться на театре военных действий, желание сделать мое появление там достойным графа де Сен-Леона сдерживало меня, поэтому я присоединился к королевской армии лишь после того, как войска императора сняли осаду Марселя и стремительно отступили в Италию, а король пересек Альпы, вошел в Миланское герцогство и безоговорочно завладел его столицей15.

Из Милана Франциск направился в Павию. Слава была его кумиром, поэтому он так неудержимо стремился к захвату этого наиболее сильного и укрепленного в герцогстве города. Чем более Франциск выказывал военную доблесть, тем более его охватывало желание утвердиться в своих недавно приобретенных владениях; он полагал, что и население подчинится ему тогда более охотно, и враг будет реже отваживаться вступать в споры из-за приобретенных им владений. По крайней мере, он объяснял свое продвижение именно этими причинами; однако, возможно, в действительности его гораздо больше воодушевлял блеск славы, которую он надеялся снискать в этом предприятии.

Прошло несколько недель после начала осады Павии16, когда я предстал перед своим монаршим господином. Он принял меня с присущим ему редкостным радушием и сразу же вспомнил о нашей встрече в долине Ардра. Он тепло отозвался о том, сколь многим обязана Франция моим предкам, с искренним уважением говорил о достоинствах и мудрости моей матери и одобрил решительность, с которой она удерживала меня от преждевременного появления на общественной стезе.

— Юноша, — промолвил король, — я не сомневаюсь в отважности твоего духа; я вижу нетерпение воина, написанное на твоем лице, и полагаю, что твои поступки будут достойны твоего прославленного рода и наставлений женщины, заслуживающей того, чтобы быть образцом для всех дам Франции. Можешь не опасаться, что твои подвиги останутся незамеченными. Я найду тебе применение. Я назначу тебя на почетный и чреватый опасностями пост. Будь достоин его; и с этого часа я зачисляю тебя в круг своих самых избранных друзей.

Осада Павии и вправду оказалась кампанией, в ходе которой легко можно было снискать воинскую славу. Город защищал небольшой, но опытный гарнизон под командованием одного из самых талантливых военачальников[60] тогдашней Европы. Он беспокоил осаждавших частыми и яростными вылазками. С помощью нашей превосходной артиллерии мы неоднократно проделывали широкие бреши в укреплениях, но напрасно. Стоило нам предпринять попытку проникнуть в образовавшийся проход, как нас встречали отряды, состоявшие из наилучших и наихрабрейших воинов гарнизона. Обычно во главе таких отрядов стоял комендант города, который, хотя и находился в преклонных летах и был седовласым, обладал всеми достоинствами юности. Если мы отступали или, не преуспев в атаке, решали возобновить ее с рассветом следующего дня, мы заставали новую стену, воздвигнутую на месте прежней словно по волшебству. Зачастую противник даже предвосхищал успехи нашей артиллерии, и, как только разрушалось старое укрепление, мы к своему изумлению и ужасу обнаруживали новое, которое благодаря его осмотрительности и сноровке возводилось за ничтожно короткое время позади внешнего.

Одна из таких атак была предпринята на следующий день после моего приезда в лагерь нашего сюзерена. Все было ново для меня, и все возбуждало во мне пылкое любопытство. Грохот орудий, который предшествовал атаке и теперь стих, вдохновляющие звуки военной музыки, последовавшие за гулом канонады, реющие в воздухе стяги, ровная и четкая поступь приближающихся отрядов, рыцарские доспехи, потрепанный, неустрашимый и решительный вид пехоты — все это наполняло мою душу доселе неизведанным восторгом. Я вдыхал пороховой дым, в котором терялись и искажались очертания всех предметов, с нетерпением ожидая, когда туман рассеется; с радостью и изумлением я наблюдал крушение стены и взирал на широкую брешь. Все военные подвиги христианской доблести приходили мне на ум; великодушие, снисходительность и доброта, с которыми обращался ко мне накануне король, требовали от меня решительных действий. Я находился в передних рядах. Мы преодолели ров и были встречены отборным отрядом испанцев. Сражение было упорным — отважные воины, благородные и находчивые духом, падали и с той, и с другой стороны. Я ухватился за полотнище флага, когда ветер, играя им, наклонил его к моей руке. Между мной и державшим его испанцем завязался ожесточенный бой. Я воспользовался предоставившейся возможностью и отсек своим мечом полотнище от древка. И тут королевские трубачи подали сигнал к отступлению. В сражении я получил две тяжелые раны: одну в плечо, другую — в бедро. Я чувствовал, что слабею от потери крови. Французский офицер грубого обличья и гигантского телосложения, обращаясь ко мне как к юнцу, потребовал у меня флаг, но получил отказ, а чтобы убедить его в том, что я не шучу, я принялся обматывать полотнище вокруг собственного тела и зажал его под мышкой. Вскоре я лишился чувств и в таком состоянии совершенно случайно был обнаружен своим дядей и его спутниками, которые тут же взяли меня и мою добычу под свою опеку. Как только я немного оправился от ран, король улучил возможность и, почтив мое бесстрашие громкой похвалой, удостоил меня чести быть посвященным в рыцари на глазах всего войска.

Пока наши палатки стояли под стенами Павии, я постоянно расширял круг своих знакомств среди молодых дворян Франции, которые точно так же, как я, присоединились к своему монарху в этой достопамятной экспедиции. Я приобрел и недоброжелателей, ставших таковыми из-за знаков отличия, заслуженных мною во время осады. Но их было немного; в основном же меня почитали тем более, чем больше я показывал, что достоин почтения. Зависть не относится к тем страстям, которые находят себе благодатную почву в душе француза. Я был одним из самых молодых участников осады; но мои братья по оружию были благородными соперниками — они упрямо состязались со мной в снискании славы на поле брани, но за пиршественным столом забывали о ревности и открывали свои сердца для благоволения и дружбы. «Не будем же забывать цель, ради которой мы покинули свои родные дома и обрушились с альпийских высот на поля Италии, — так зачастую говорили они. — Мы это сделали ради того, чтобы унизить высокомерного испанца17, наказать предателя Бурбона и отомстить за честь нашего возлюбленного и блистательного монарха. За этими стенами скрывается неприятель, горы служат ему прикрытием; и пусть француз не увидит врага ни в ком, кто выступает под французским флагом».

К началу ноября под Павией были воздвигнуты редуты. Нас застала зима, а осада все еще продолжалась, и хотя преимущество оставалось на нашей стороне, однако быстрого завершения ни в коей мере не ожидалось. Непогода обрушилась с необычной жестокостью, и как офицеры, так и солдаты радовались возможности укрыться от ее свирепости за пиршественными столами. Мои финансы, как я уже говорил, в начале экспедиции находились в превосходном порядке; у меня была с собой значительная сумма денег, и в то время она еще не иссякла.

Однако, предаваясь веселью, нельзя было забывать и о других вещах. Король становился все более нетерпеливым в связи с затянувшейся осадой. Гарнизон города и число его обитателей резко сократились, однако комендант не выказывал ни малейшего намерения сдаться. Тем временем поступили сведения о том, что де Бурбон предпринимает самые невероятные шаги в Германии и собирается привести оттуда неприятелю подкрепление в составе двенадцати тысяч человек, в то время как имперские генералы закладывают свои имения и отдают ростовщикам драгоценности, но более красноречием и своим влиянием на подчиненных удерживают остатки разочарованного, разбитого войска в ожидании его прибытия. А потому существовала опасность, что, если осада не будет завершена в скором времени, король будет вынужден встретиться с неприятелем в невыгодных для себя условиях или потерпеть бесславное поражение. Однако Франциск не был намерен отказываться от своего предприятия. Он поклялся, что Павия будет принадлежать ему или он погибнет в сражении за нее.

При этих обстоятельствах он решился осуществить совершенно невероятный план. С одной из сторон Павия защищена рекой Тичино, на берегах которой произошло одно из четырех известных сражений, ознаменовавших вторжение Ганнибала в Италию18. Король счел, что, если усилиями его войска эту реку удастся пустить по другому руслу, город тут же окажется в его руках. Его воодушевляло и воспоминание о схожем стратегическом замысле, с помощью которого Кир завладел Вавилоном19. Эта мысль чрезвычайно льстила величию его души, он представлял себе, что потомки будут сравнивать его с Киром Великим.

Замысел по изменению русла Тичино преобразил всю картину действий. Можно себе представить, сколь неимоверных усилий потребовала эта задача. Надо было проложить и углубить новое русло, а когда в него устремились воды реки, укрепить его берега сваями, к тому же нужно было насыпать огромный земляной холм, служивший надежным препятствием на пути реки к прежнему руслу. Это стало тяжким бременем для солдат в придачу ко всем неудобствам зимней военной кампании, особенно если учесть, что зима оказалась необычно суровой для этих мест. Любое другое войско взялось бы за это задание с неудовольствием и раздражением, если не с ропотом и возмущением. Но здесь проявилась легкость французского характера. Французские дворяне, во множестве сопровождавшие своего монарха, присоединились к пехоте. Мы покинули уют палаток, ковров и гобеленов, скинули верхние одежды, каждый взялся за лопату, мотыгу или тачку. Мы рьяно принялись за дело, и никто не уклонялся от работы под предлогом, что задача слишком тяжела или труд слишком грязен. И в то время как вокруг стояли обнаженные деревья и свирепствовал мороз, пот сбегал по нашим лицам и увлажнял тела. Наш пример вдохновлял войско. Работа, которую при других обстоятельствах сочли бы невыносимо тяжелой, стала таким образом новым источником веселья и радости. Невозможно забыть вид престарелых и седовласых полководцев французской армии, стремящихся проявить былую силу и бодрость. Для меня же, лишь недавно достигшего расцвета сил и привыкшего ко всевозможным упражнениям, укреплявшим тело, эта новая задача ни в коей мере не была обременительной. Я получал удовольствие от ее выполнения, какое испытывает проворный человек, когда принимает брошенный ему вызов, я не мог нарадоваться полученному мною воспитанию; и если стремление к славе является грехом, то я повинен в нем: моя жажда обрести славу была столь велика, что я ликовал, наблюдая разнообразные способы, с помощью которых ее можно достичь.

И, как ни странно, эта картина зимнего лагеря в поту и крови, в окружении опасностей, требующих от участников огромного напряжения сил, по прошествии разделивших нас лет представляется мне ныне счастливейшим временем моей жизни. Веселые труды и неожиданности дня сменялись вечерними пиршествами, на которых мы были не менее свободны в общении друг с другом, хотя зачастую наши полночные бдения прерывались неутомимой активностью неприятеля. Находясь в гуще этих разнообразных и переменчивых обстоятельств, я забывал о несчастьях и о крови, лившейся рядом. По крайней мере, на время глас высокой и беспристрастной нравственности был заглушен в моем сердце. Я постоянно находился настороже. Разнообразие событий не давало угаснуть моему боевому духу и пробудиться размышлениям. Лишь в подобных обстоятельствах человек может в полной мере ощутить, что такое жизнь, и насладиться всем буйством ее красок. Сверх того я наслаждался обществом и дружбой своих собратьев-офицеров. Они почитали меня, они любили меня. Я узнавал, что такое привязанность, и получал нешуточное удовольствие от того, что находился среди себе подобных. Таковы были мои чувства.

Не следует, однако, думать, что все вокруг ощущали то же самое. Во многом мое настроение определялось юностью и удачливостью. Старики впустую напрягали свои силы, все больше сгибаясь под тяжестью непрестанного труда. Бедняга солдат непрерывно трудился, и я трудился столько же, сколько и он; однако у него не было возможности восстановить свои силы и возродить энергию. В лагере находились люди и другого рода, чья жизнерадостность омрачалась чаще, чем моя. Это был и король, и генералы, находящиеся в его непосредственном подчинении. Они не могли избежать размышлений и обсуждений. Затянувшаяся осада вселяла в них тревогу, и они понимали, что каждый день отсрочки увеличивает сомнительность исхода кампании.

Разумеется, комендант города, Антонио де Лейва, был встревожен необычным замыслом, который мы приводили в исполнение, и делал все возможное, чтобы предотвратить его осуществление. Однажды вечером король пригласил меня в свою палатку и доверительно сообщил, что неприятель в ближайшую ночь намерен предпринять три атаки на наш холм — по одной с каждого берега реки и одну на лодках по воде. Две из них, сказал он, будут не более чем отвлекающими маневрами; основные его силы будут направлены на западный берег Тичино. На этом участке король намеревался лично командовать войсками; командование судами, с помощью которых он собирался противостоять вражеской флотилии, он доверил одному из известнейших и достойнейших офицеров своей армии; отряд на восточном берегу он собирался доверить мне и моему дяде. Он заметил, что отряд, который он в состоянии выделить для этой цели после комплектования двух других и формирования необходимого резерва для защиты лагеря, а также работ по проведению нового русла, будет очень малочисленным, и предупредил о необходимости проявлять крайнюю бдительность. Вдвойне будет бесславным, если отряд, атака на который станет лишь отвлекающим маневром, потерпит поражение. «Ступай, — добавил он, — и оправдай мои ожидания; добавь новые заслуги к подвигу своего первого сражения и помни, что тогда ты сможешь считаться одним из величайших столпов военной славы Франции».

Маркиз де Вильруа разделил наши небольшие силы на два отряда: с большим он залег в ожидании неприятеля неподалеку от места предполагаемой атаки, меньшим предоставил командовать мне и расположил нас так, чтобы мы могли с тыла напасть на неприятеля, когда тот завязнет в схватке с нашими товарищами. Выполняя свою задачу, я воспользовался преимуществом, предоставлявшимся покровом леса, который давал мне возможность приблизиться к предполагавшемуся пути следования наших противников и не быть при этом замеченным ими. Ночь была чрезвычайно темной, однако мы находились настолько близко, что я мог сосчитать неприятеля, когда он двигался мимо моего укрытия. Я был встревожен, обнаружив, что его число по меньшей мере втрое превосходит ожидавшееся. Как только отряд прошел, я отправил к королю юного рыцаря, с которым меня соединяли особенно дружеские связи и который оказался вместе со мной на случай, если мне потребуется подкрепление. Одновременно я послал гонца к дяде окружным путем, чтобы сообщить ему о том, что видел, а также о шаге, предпринятом мной, с просьбой сдерживать нападавших так долго, как это будет возможно. Однако не успел враг добраться до намеченного места, как войска маркиза, которые невозможно было удержать, ринулись в сражение. Сначала испанцы были поражены, но очень скоро почувствовали слабость своего противника, и подкрепление, приведенное мною на помощь дяде, было не в силах изменить ход сражения. Мы потеряли много людей, остальные, вероятно, отступили, и в ночной тьме казалось невозможным восстановить порядок и повести их в атаку. Мы уже были почти полностью разбиты, когда прибыло ожидаемое подкрепление. Однако пришедшие к нам на выручку не были в состоянии отличить друзей от врагов. Налетевшая снежная буря с дождем сковывала наши члены, свирепо обрушивалась на лица, скрывая все в мутной мгле. Заварившаяся в этих обстоятельствах схватка была ужасающа. Мы разили наугад. Француз оказывался не менее опасным, чем испанец. Когда сражение закончилось, ни единого неприятеля не осталось в живых, однако с изумлением и ужасом мы пересчитали французов, которые, вероятно в разгар сумятицы, были искромсаны собственными соотечественниками.

Теперь я приближаюсь к моменту, положившему конец праздничной и приятной атмосфере кампании. Все последовавшее за этим было непрерывной чередой несчастий. К концу января непрекращающиеся ливни если не полностью парализовали, то значительно замедлили наш труд. Это губительно повлияло на нас во многих отношениях; работа, шедшая теперь под проливным дождем, вселяла уныние. К тому же мы осознавали приближение еще более значительной угрозы, которая быстро начала осуществляться. Постоянно таявший снег и увеличивающееся количество воды привели к тому, что однажды днем мы обнаружили, что наш холм — главный объект наших усилий и наша надежда — начал в разных местах поддаваться напору стихии. На следующее утро на рассвете вода хлынула отовсюду с поразительной силой и шумом. Трудно описать отчаяние, охватившее всех. Труд многих недель рассыпался в мгновение ока. По мере продвижения в своей работе мы видели, как каждый день приближает нас к желанной цели. К этому моменту наш замысел был почти осуществлен и в нашем воображении Павия, овладение которой стоило стольких сил, беспримерного мужества и жизней стольких солдат, уже принадлежала нам. Потрясенью постигшей нас катастрофой, мы смотрели друг на друга в поисках поддержки, но не находили ее.

Тем не менее еще не все было потеряно. Гарнизон города начал страдать от недостатка провизии и амуниции. Его защитники пребывали в растерянности и едва не подняли мятеж, который с трудом удалось сдержать увещеваниями и авторитетом коменданта. Однако и эта наша последняя надежда была подорвана сведениями, полученными на следующий день после разрушения холма, о том, что войско императора, получив подкрепление и теперь обладая значительными силами, приближается к нам. За некоторое время до этого король в пылу уверенности и душевного подъема отослал отряд в шесть тысяч человек для вторжения в Неаполитанское королевство, которое, как и Миланское герцогство, он унаследовал от своих непосредственных предшественников20.

Но хотя враг превосходил нас числом, а возможно, был и более дисциплинирован, ему пришлось испытать немало трудностей, неведомых нам. Император, хотя его владения были более обширными, не получал от них того дохода, что имел Франциск. Поскольку он не принимал личного участия в кампании, эта война представлялась его подданным самой обычной, преследующей те же цели, что и любая другая. Моих же соотечественников вел монарх, они еще не остыли от недавно нанесенного оскорбления, когда были нарушены границы их отечества, и сражались как ради личной славы, так и за честь родной страны. Король, казалось, всеми силами стремился снискать привязанность и любовь своих подданных. Дворяне воодушевлялись, видя перед собой пример венценосца, и охотно вкладывали деньги в кампанию, дабы придать ей блеск и известность.

Первый вопрос, который возник при приближении врага, заключался в том, следует ли нам прервать осаду и, заняв какую-либо укрепленную позицию, дожидаться нескорых, но верных последствий нищеты и вызванного ею разброда во вражеском войске или встретить атаку, находясь в прежнем лагере. Первое предложение сулило большую безопасность, но отважному духу Франциска оно казалось бесславным. Он всегда был сторонником быстрых мер и решительных действий; и его настроение соответствовало духу всего нашего войска, за исключением нескольких осторожных и осмотрительных советников. В течение нескольких дней мы поздравляли друг друга с принятым мудрым решением: мы представляли для врага столь устрашающее зрелище, что, несмотря на настоятельную необходимость наступления, он долго колебался, прежде чем отважился атаковать нас. Однако настал день, предвещавший события исключительной важности.

Во всем нашем лагере не было человека, не охваченного душевным порывом в связи с этим выдающимся событием, но мне оно казалось особенно захватывающим. Все мое воспитание готовило меня именно к этому случаю, и новизна зрелища производила сильное впечатление. Я жил только настоящим. Ни одна мысль, ни одно желание, ни одна мимолетная фантазия, не относящиеся к происходящему, не посещали меня. Душа моя была полна — то в ней все кипело от ожиданий, то все замирало в благоговейной восторженности. Есть что-то невыразимо прекрасное в подобной душевной сосредоточенности. Она поднимает человека над самим собой и заставляет его ощущать благородство и возвышенность своего характера, о которых он раньше даже не догадывался. Мыслям о боли и страхе не было места в моей груди; мне казалось, что наступил самый великий день моей жизни, а сам я являюсь наисчастливейшим из смертных. Воистину я был далек от того, чтобы предвидеть позорный исход, которым вскоре было суждено завершиться этому душевному восторгу.

В безоблачном небе встало яркое солнце. Зимний холод лишь добавлял легкости и подвижности мышцам и душевным силам. Я не замечал живописный пейзаж, обычно вызывающий в нас духовный подъем. В моем тогдашнем состоянии ничто не могло мне доставить большего удовольствия, чем гордая и ровная поступь военных оркестров, нетерпение лошадей и вынос военных знамен; не было музыки более завораживающей, чем пронзительный визг волынок, звон труб, ржание скакунов и гром пушек. Именно с их помощью человек закрывает глаза на истинную природу своего ремесла — он облекает то, что должно считаться самым грустным и прискорбным, в форму праздника и торжества.

Вначале императорские войска были не в силах вынести натиска доблестных французов. Они отступали по всем направлениям, мы стремительно обеспечивали себе преимущество. Я не замечал, как с невероятной быстротой сметались и уничтожались целые отряды, я не обращал внимания на огонь и умирающих — мои уши не воспринимали их стонов, ибо силы души моей были направлены на другое. Искромсанные ноги моей лошади были красны от крови, стекавшей на копыта. Я сражался не только отважно, но и яростно; я воодушевлял окружающих своим примером и восклицаниями. Может показаться нескромным говорить с такой свободой о собственных заслугах, но теперь я настолько изменился и столь далек от того, кем был тогда, что пишу скорее с прямотой историка. Эта простота и искренность и впредь будут пронизывать все мое повествование.

Но вскоре фортуна повернулась к нам спиной. Первым знаком несчастья стали трусость и отступление швейцарских союзников. Отважный командующий гарнизоном Павии в разгар сражения внезапно появился из ворот крепости и атаковал нас с тыла, а продвижение кавалерии было прервано стратегической уловкой одного из генералов императора. Характер боя внезапно переменился.

Бессмысленно даже пытаться описать весь ужас последовавшего за тем разгрома французской армии. Даже по прошествии столь длительного времени при воспоминании об этом у меня снова начинают кровоточить почти уже затянувшиеся душевные раны. Я вижу, как со всех сторон падают и гибнут мои друзья. Те, кто вместе со мной выступали утром преисполненные надежд и восторга, теперь утопали в собственной крови. Их мечты, их мысли, само их существование были оборваны роковым образом. Рядовых солдат рубили и кромсали сотнями, на что никто не обращал внимания. Многие из первейших дворян Франции, доведенные до отчаяния такой переменой хода сражения, ринулись в самую гущу врага и добровольно пожертвовали собой, предпочитая скорее погибнуть, чем бесславно обратить к нему свои спины.

В этом сражении подо мной были убиты две лошади. Первую из них уничтожали как бы по частям. У нее уже зияла одна рана на морде и другая на шее, когда ядром ей оторвало обе ноги и она распростерлась на земле. Бернардин, мой верный слуга, заметив, что произошло, туг же подвел мне свежего жеребца, но я недолго проскакал на нем, ибо и он получил смертельную рану, сразившую его наповал. Я и сам получил несколько ранений, пока удар сабли не свалил меня на землю. Здесь я довольно долго пролежал без чувств. Когда я очнулся и огляделся, то обнаружил себя в полном одиночестве — вокруг не было ни неприятеля, ни моих соратников. Вскоре, однако, я вспомнил о том, что произошло, и убедился в поражении своих соотечественников. Несмотря на слабость и раны, я попытался укрыться в более безопасном месте. Но едва я пошевелился, как увидел солдата-неприятеля, направлявшегося ко мне с явным намерением отнять у меня жизнь. К счастью, поблизости я заметил дерево, в укрытие кроны которого и поспешил; то раскачивая ветви, то меняя свое местоположение, я препятствовал осуществлению замысла врага, пока он не отказался от своего намерения. Через мгновение у меня на глазах был убит самый близкий и любимый друг. Однако вскоре после этого как раз там, где я находился, появилась группа французских беглецов, и я вместе со всеми поспешил с поля боя. Мой дядя погиб в этом сражении.

Поразительно, как сцены, подобные тем, свидетелем которых мне довелось стать, закаляют сердца людей. Поразительно, что в разгар такого ужасного неистовства, разгула варварства и смертоубийства люди не теряют способности к взаимопомощи. Но их принуждают участвовать в этом, и они вступают в дело не из прискорбной необходимости, но устремляются к нему, как к празднеству, где каждый горит желанием занять свое место и разделить со всеми удовольствие. Тогда мне думалось, как думаю я это и сейчас, что человеку достаточно увидеть такое поле, как при Павии, чтобы он навсегда отказался от ремесла насилия и вернул свой меч, когда-то изъятый для столь недостойной цели, чреву земли.

Однако эти мысли, теперь уже окончательно утвердившиеся в моем сознании, в описываемый момент были лишь преходящими проблесками. Слишком сильно было влияние воспитания и усвоенных взглядов. Ужас, охвативший меня в первые мгновения этого великого национального поражения, отступил, и воинский пыл вернулся ко мне с прежней силой. Мои убеждения и нравственная целостность души страдали непостоянством, и я сам стал воплощением той непоследовательности, о которой только что говорил.

Однако в силу целого ряда обстоятельств моему порыву не дано было воплотиться в действие. После битвы при Павии положение Франции изменилось, хотя мое умонастроение и осталось тем же. Это сражение решило исход войны. Милан, как и все другие города герцогства, распахнул ворота перед победителем, и через неделю на полях Италии уже не осталось ни одного француза. Из всей армии лишь небольшой отряд под командованием герцога Алансонского21 отступал организованно. Многие лица высочайшего происхождения погибли в сражении, другие были захвачены в плен. После этого события дворянство Франции значительно поредело, лишившись наиболее ярких и достойных своих представителей.

Но главным итогом этого события стало то, что сам король оказался в плену и был освобожден своим неблагородным соперником лишь после двенадцатимесячного заключения. За это время Франциск претерпел всевозможные удары судьбы. Поначалу, склонный видеть в своем противнике подобного себе, он ожидал великодушного отношения. Однако его постигло горькое разочарование. После многомесячного содержания в Милане, который был свидетелем его прежних успехов, его перевезли в Мадрид22. Император не уделял ему никакого внимания, одновременно оказывая исключительное расположение его неверному подданному[61]23. Франциску были предложены самые жесткие условия. Все это то повергало его в такое уныние и угнетенное состояние духа, что, казалось, могло свести в могилу, то приводило к мысли отречься от короны и объявить о своем решении стать пожизненным узником. Наконец его заточение завершилось вынужденным подписанием условий, которые он был намерен нарушить, как только окажется свободным24, — решение особенно тяжелое для человека, обладавшего величием духа. Эта перемена судьбы изменила его характер. Исчез изысканный дух честолюбия, и, хотя он сохранил бессмертные качества своей души и по-прежнему был отважен, добросердечен и великодушен, когда только было возможно, он сменил свойственные ему предприимчивость и дерзость на осмотрительность и расчетливость своего более удачливого соперника. Его гений померк перед лицом Карла; и, возможно, поражение при Павии нанесло смертельный удар по эпохе рыцарства, став прочным фундаментом для развития торговли, ремесла, лжи и коррупции.

Глава III

Когда под честолюбивыми амбициями была подведена черта, если не навсегда, то хотя бы на время, образ моих мыслей принял новый поворот; и я, не прощаясь со своей любимой и лелеемой страстью, устремился по пути, который мне указывали обстоятельства и к которому направляли меня также отдельные события моей жизни. Если бы моя мать была жива, она бы, вероятно, не дала согласия на мое участие в осаде Павии или, по крайней мере, сразу по окончании кампании отозвала бы меня в уединение родового замка. Ко времени той достопамятной битвы, когда был пленен мой сюзерен, мне еще не исполнилось и двадцати. Это сражение отняло у меня даже советы — к каким бы последствиям они ни приводили — брата моей матери — маркиза де Вильруа. Да и сам король, если бы не ужасные несчастья, в которые он был теперь ввергнут, мог бы снизойти и проявить какой-то интерес к моему благоденствию. Так стечением обстоятельств еще в юношеском возрасте и с крупным состоянием на руках я был предоставлен самому себе и собственному разуму.

В правление Франциска блистательные и завораживающие свойства его личности наложили свой отпечаток на всю нацию. Он был самым совершенным и обаятельным монархом своего времени. Среди всех правителей христианского мира лишь один мог сравниться с ним в могуществе — это император Карл; но, поскольку Карлу были присущи черты, к которым французы привыкли питать отвращение и презрение, никто из моих соотечественников не сомневался относительно того, на чьей стороне в конечном итоге окажется превосходство. После событий под Павией все были растеряны и подавлены. Французы не разочаровались в своей стране, ибо вскоре ощутили в полной мере, какое место Франция занимает среди европейских государств. Но представления их были поколеблены, и они отдавали себе отчет в том, что королевству предстоит пережить суровые испытания. Блистательные карьеры, уже состоявшиеся в их воображении, предстояло отложить на неопределенное время.

Нетрудно представить, к чему привело подавленное честолюбие. Дворянство Франции, потеряв возможность отличиться на полях сражений, устремилось к игорным столам: высокие порывы, прежде искавшие выхода на поприще славы, теперь выражались в тщеславии и омерзительной страсти к азартным играм — крайне характерному пороку той эпохи, который набирал силу, втягивая множество людей в свой губительный водоворот. Трудно представить себе обстоятельства менее благоприятные для вхождения юноши в светский круг.

Рассказывая о своем прошлом, до сих пор я чувствовал себя обязанным вдаваться во все подробности переживаний юности и следовал этому побуждению. Но теперь оно заставляет меня содрогаться при мысли о необходимости с такими же подробностями обратиться к истории моего разорения. Я с ужасом вспоминаю свою безрассудную страсть и пытаюсь отогнать это воспоминание. Сейчас мое увлечение представляется мне черным облаком, навсегда затмившим ясные горизонты моей молодости.

Я не стану перечислять всех приятелей своей юности или все ее глупости и безрассудства. Совершенно очевидно, что в этот период жизни я совершил ошибку, приняв расточительность и экстравагантность за роскошь и величие, а мудрая умеренность, которая была свойственна моей матери, стала почвой для произрастания всех моих пороков. Все мое воспитание было направлено на то, чтобы пробуждать гордую и неугомонную жажду к исключительности, и как я не мог смириться с тем, чтобы оставаться на вторых ролях на арене истинной чести и славы, так и в пороках не желал быть вторым. Я указывал путь своим товарищам во всем, что было связано с бездумным весельем и расточительностью, и постоянно служил им образцом для подражания. Таким поведением я снискал порицание тех, кто придерживался строгих нравов или находился в преклонных годах, но глас порицания долетал до меня гораздо реже, чем нашептывания лести. Мои личные качества и поведение вызывали всеобщую похвалу. Я был высок и хорошо сложен, у меня была стройная и гибкая фигура, свидетельствующая о крепком здоровье. Выражение лица было открытым, живым и властным. Мое положение в свете внушало ко мне доверие; порывистость и горячность моего характера сообщали моим жестам непринужденность, выразительность и изящество. Вследствие этого я убедился в правильности жизни, которую наметил для себя и от которой ни на мгновение не отклонялся. Сочтя скучными и излишне придирчивыми правила, проповедуемые священниками и наставниками юношества, я отставил их в сторону. Я презирал обвинения в бездумности и беспорядочности существования. Даже когда речь заходила о том, что моя неосмотрительность является пороком, для моих ушей это звучало как панегирик. Но вряд ли нашелся бы человек, который, будучи воспитанным в понятиях чести и усвоивший с детства язык похвалы, более опасался бы навлечь на себя позор бесчестия или мог бы более решительно провести грань между юношеским безрассудством и заблуждениями грубой беспринципной души, чем я.

Почти искренне могу утверждать, что привычка к азартным играм стала единственным исключением из этого правила. С сомнением и неохотой я поддался ей. Я видел, что она гнусна и низменна, как видит это всякий честный и неизвращенный ум. Я считал, что любой благородный и занимающий высокое положение в обществе человек, соединяющий в себе внешнюю привлекательность с геройскими поступками, делающими честь его роду, непременно обладает определенным состоянием. Но, рисуя мысленный образ такого человека, я рассматривал богатство как нечто само собой разумеющееся, дающееся при рождении и неотделимое от высокого положения, как то, что не требует пристального внимания. Азартная игра конечно же плохо согласуется с этим. Основная задача игрока состоит в том, чтобы переместить деньги из кармана соседа в свой собственный. Из самых гнусных побуждений он возбуждает свое притупившееся и рассеянное внимание. Страх проигрыша пронзает его сердце болью; выигрыш, личная выгода сообщают его душе сильнейшую радость, которая тем не менее редко сравнима по своей глубине с горем проигравшего. Выигрыша он и жаждет, ради него занимается скрупулезными расчетами. Честный игрок не станет умышленно дожидаться момента, когда вследствие выпитого вина или по какой-либо другой причине его партнер потеряет обычное хладнокровие. Он не стремится со злокозненным трезвым расчетом играть на его страстях. Он не бросается с алчностью в схватку с неопытным, но самонадеянным противником. Однако он порадуется, когда обнаружит, что случай предоставил ему неожиданное преимущество. Мне часто казалось, что я скорей готов понять, как человек чести может смириться с проклятым и кровавым ремеслом войны, нежели с устройством игорного стола. На войне он сражается с иноземцем, с человеком, с которым у него нет ничего общего и который не скрывает, что явился с намерением погубить его. В игре же он обирает собственного брата, друга, задушевного сотоварища, и каждый раз игрок завлекается в губительные тенета со всеми приемами искусства учтивости, и сам, улыбаясь, наносит смертельный удар...

Я здесь рассуждаю о здравом смысле и сути вопроса с общечеловеческой точки зрения. Однако лично я взирал на сей предмет с другими чувствами. Сейчас для меня год тщетно сменяет год, сама по себе смена эпох потеряла смысл, и, думая о своем существовании, которое продлится до тех пор, пока не кончится само время, я понимаю, что ничто не сотрет из памяти горькую боль, вызванную последствиями моей игры. Это мука! Это безумие! Нищета, испитая до дна! Я видел своих жену и детей, тщетно взирающих на меня с мольбой о хлебе. Когда страдания более непереносимы? Когда все радости жизни постепенно покинули меня, когда я цеплялся за любой осколок надежды и всякий раз обманывался, когда, вставая по утрам, я обольщал себя пустыми иллюзиями, когда среди горечи и праха я поедал плоды соблазна25, когда бесконечными ночами я метался на ложе отчаяния? Или же когда все мои надежды наконец рухнули, и я с ужасом бежал на чужбину, и моя семья, которая должна была служить мне утешением, стала источником самых страшных мучений, когда я взирал на них, ограбленных и лишенных средств изгнанников, с одной всепоглощающей мыслью — кто и что привело к такому крушению? Безутешное горе, мука, язвящая раскаянием, ненависть и презрение к себе — ад не знает страданий, которые и затмили бы или превысили подобные!

Почему я останавливаюсь на этих презренных обстоятельствах своей жизни или, по крайней мере, зачем предвосхищаю эти события? Позвольте мне в этом месте сделать одно замечание и затем перейти к другим подробностям этого периода моего мотовства. Воистину я должен согласиться с этим позорным клеймом — я был игроком. Хотя вначале я не задумывался над тем, что вкладывается в это имя. Я выбирал игры, основанные на везении, а не на расчете. Моему раздраженному сознанию казалось, что это единственный способ проявить свое мужество и философское отношение к жизни. Игра меня привлекала тем, что я видел в ней возможность проявить величие стоика в сочетании с манерами светского человека; величие, которое не обмануть никаким успехом и не сломить никакими превратностями судьбы. Я отдал свое имущество на волю игральных костей. Я испытывал тщеславное удовлетворение от того, что смеялся как над благосклонностью фортуны, так и над ее неверностью. Впрочем, я вскоре обнаружил себя обманутым. Изменчивая богиня довольно доказала, что обладает властью заставить меня задуматься. Однако, несмотря на самые крутые повороты, ей никогда не удавалось принудить меня ни к чему такому, что порядочный игрок счел бы бесчестным. Я рассказываю это не для того, чтобы придать красочности и пространности моему рассказу, а лишь потому, что положил себе священным принципом в этом повествовании излагать бесхитростную, ничем не приукрашенную правду.

Другой характерной чертой эпохи правления Франциска I явилось обилие любовных интриг. Хорошо известно, насколько сам король был подвержен привязанностям такого рода; его правительство находилось скорее под руководством женщин, нежели политиков, и манеры сюзерена сильно влияли на его подданных. Юный человек быстрее перенимает привычки от тех, кто его окружает, нежели накапливает собственные; так случилось и со мной — это касается как первого увлечения, так и только что упомянутого. Будучи любвеобильным от природы, я, возможно, смирил бы неуемность своих аппетитов без излишнего шума и нарочитости, если бы поведение моих юных соплеменников в целом не заставляло бы меня относиться к любовным похождениям как к занятию обязательному для юноши высокого звания. Воистину следует признаться, что это пренебрежение строгостью порядков обладает тысячью преимуществ по сравнению с азартными играми. Среди женщин, ведущих порядочную и достойную жизнь, редко встречаются обладающие такой непосредственностью манер, таким полетом воображения, изящной смелостью мышления и самовыражения, какие свойственны тем, кто освободился от тирании обычаев. Есть что-то непреодолимо захватывающее в этом сладострастии, которое, создавая определенную атмосферу непринужденности, неизменно и охотнее всего подчиняется безыскусной нежности. Расчетливые и ограниченные проявления сладострастия необходимы для развития ума, шлифовки манер, совершенствования тонкости чувств и выработки понимания; женщина, лишенная этих свойств, — достойная хранительница домашнего очага, но она никогда не сможет ни доставить удовольствия, ни стать притягательной для мужчины со вкусом и живым воображением.

Можно придерживаться разных взглядов на этот счет, однако совершенно очевидно, что увлечение любовными делами ввело меня в крупные расходы. Возлюбленные, с которыми меня сводил случай, не обладали неотразимым обаянием мадам де Шатобриан[62] или изысканными и вдохновляющими манерами герцогини д’Эстамп[63]26. Однако им были свойственны красота и живость, бойкость, не чреватая вульгарностью, и нежность, не скрывающаяся за робостью. Они были в некоторой степени образованны и уделяли внимание изысканности своих манер, полагая, что это поможет им привлечь возлюбленных, и осознавая, что их благосостояние непрочно и зависит лишь от обилия их привязанностей. В их обществе ход моих мыслей получил новое направление, и я углубился в более приятные размышления о природе человеческих страстей и разнообразии характеров, а более всего овладел живостью и тонкостью суждений в вопросах вкуса. Большей частью время мое протекало легко и непринужденно — иногда в обществе юных и веселых честолюбцев, иногда же в нежных и изысканных беседах с представительницами прекрасного пола. Я жил в гуще роскоши и блеска — всего, что Париж той эпохи мог предоставить состоятельному человеку. Этот способ жизни должен был погрузить меня в сладкие грезы и опустошить мое существование одурманивающей изнеженностью. Он совпал с печальным периодом пленения нашего сюзерена, когда мои юные соотечественники стремились утопить свои патриотические помыслы в обилии удовольствий; впрочем, и возвращение монарха не сразу вернуло Франции ее прежние величие и гордость.

Поток чувственных удовольствий, в который я погружался, хотя и не отдавал вульгарностью, но граничил с ней. Я и мои приятели были молоды, судьба нас сделала бесстрашными и самонадеянными. Мы отказались от суровых ограничений, которые придают более разумной части человечества приличие и благопристойность, делая ее представителей робкими и посредственными. Я не стану отравлять мысли моих неопытных и невинных читателей, входя во все подробности дурачеств, в коих принимал участие.

Необходимо сделать одно замечание, существенное для основной канвы повествования. Различные расходы, сделанные за этот период, истощили мой кошелек, но не замарали доброе имя. Окружающие расценивали мои выходки как милое баловство, однако соглашались с тем, что они не являются тяжким пороком. Мое поведение не могло затмить лавры, обретенные на поле военной славы. Меня повсюду считали одним из самых многообещающих и достойных молодых дворян Франции. У меня были неприятели; я пережил эту противоречивую и бурную эпоху не без конфликтов, но никто не осмеливался бросить тень на мое имя или отозваться обо мне с презрением и пренебрежением. Характер мой пострадал не больше, чем моя репутация. Из каждого конфликта я выходил с изяществом и достоинством, я изучал привлекательные черты и непосредственность всех тех, с кем общался, и не было человека, который умел бы более наслаждаться прелестями дружбы, чем я, насколько эти прелести могут доставлять наслаждение.

Глава IV

Уже два года я вел подобную жизнь и входил в угрожающе опасные расходы, когда вдруг возникли обстоятельства, обещавшие полностью освободить меня от губительных последствий собственной же глупости: я встретился с несравненной женщиной, ставшей впоследствии спутницей моей жизни и матерью моих детей. Даже сейчас не могу вспоминать ее без слез. Одно ее имя вызывает смешанные чувства: с одной стороны, невыразимый восторг, возвышающий, наполняющий и возбуждающий мое трепещущее сердце, с другой — сильнейшую боль и раскаяние. Я должен объяснить причину этих чувств.

Маргарите Луизе Изабо де Дамвиль было во время нашей первой встречи девятнадцать лет. Она обладала изящным телосложением, черными блестящими глазами и темными узкими бровями. У нее была такая чистая и гладкая кожа, что и в девятнадцать она казалась на пять лет моложе своего возраста и еще долго сохраняла девичий облик. Поступь ее была легкой и воздушной, как у юной лани, но одновременно твердой и решительной, что говорило о силе тела и крепости духа. Ее голос, как и весь облик, свидетельствовал о бесхитростной, я чуть было не сказал детской, простоте. Однако, несмотря на младенческую игривость ее облика, она умела судить трезво и глубоко. Ее разум располагал всем необходимым, чтобы к ее многочисленным достоинствам добавить способность быть женой и матерью. Любящие родители предоставили ей возможность овладеть всеми благами образования, а в силу на редкость счастливых обстоятельств она смогла усовершенствоваться в них. В искусстве рисования, к которому у нее очень рано обнаружился талант, ее поощрял и вдохновлял Леонардо да Винчи;27 ее поэтический вкус был сформирован вследствие бесед и наставлений Клемана Маро. Но из всего редкостного собрания ее интеллектуальных совершенств ничто не сравнится с необычным благоразумием ее суждений и неизменной любезностью поведения. Этой женщине предстояло стать источником моего величайшего счастья и столь же неизмеримого горя. Если бы я руководствовался ее советами, я не испил бы до дна чашу бедствий и страданий; если бы я не узнал ее, я не испытал бы истинного наслаждения.

Дом ее отца, маркиза де Дамвиля, был пристанищем для всех прославленных умов и ученых того времени, особенно часто в нем бывали Маро, Рабле, Эразм и Скалигер28. Это и подвигло меня стать у них частым гостем. Мое образование возбудило во мне пылкую любовь к литературе, а рассеянный образ жизни, который я вел в то время, не мог в полной мере истребить эту склонность. В самый бездумный и экстравагантный период моей жизни я отдавался порою ученым занятиям и размышлениям; а веселая, оживленная и искренняя беседа с упомянутыми мною людьми всегда обладала для меня особой притягательностью.

Уже в течение некоторого времени я пользовался гостеприимством маркиза, прежде чем повстречал прекрасную Маргариту. При первой же нашей встрече она произвела на меня глубокое впечатление. Маркиз, один из самых великодушных и просвещенных людей, привлеченный моим характером и манерами, питал ко мне теплые, дружеские чувства. Он видел губительную бездну, в которую я бездумно погружался, но полагал, что еще не слишком поздно спасти меня. А поскольку он считал, что нет средства более действенного к моему исправлению, чем внушение мне домашних привязанностей, он не без охоты поощрял то чувство, которое я начал испытывать к его дочери. Что же касается меня, я не нуждался в поощрении. Как только я познакомился с ее манерами и увидел ее достоинства, мое сердце было окончательно покорено. Можно сказать, я стал новым человеком. Я походил на того, чье зрение в течение долгого времени незаметно ослабевало, пока все предметы не потеряли очертаний и не стали представляться в одной мутной дымке, и вдруг возвратилось, от чего мироздание снова предстало перед ним в присущей ему чистоте, яркости и истинности. Я был потрясен собственной глупостью, тем, что в течение столь долгого времени мог удовлетворяться низкими чувственными наслаждениями. Я стыдился собственного падения. Я был не в силах вынести сравнения вульгарных прелестей женщин, которых я до того посещал, с очарованием обожаемой Маргариты. Чистота ее помыслов сообщала небесный свет и изящество красоте ее обличья. Зачастую для описания низменных страстей развратников используются те же эпитеты, что и для изображения добродетельного утонченного чувства, которое тогда впервые посетило меня, однако опыт убеждает меня в том, что эти переживания отличаются друг от друга в самых существенных своих чертах.

Маркиз видел, в каком состоянии я нахожусь, и обратился ко мне следующим образом.

— Граф, — сказал он, — я питаю к вам самую искреннюю дружбу. Меня чрезвычайно заботит ваше благосостояние. Вы в этом убедитесь, когда я объясню причину моего поведения по отношению к вам в последнее время. Я считаю вас если не разорившимся человеком, то, по крайней мере, идущим прямо к разорению. Ваши нынешние привычки самого опасного свойства — вам они представляются полностью соответствующими принципам чести, более того, привлекают вас в силу некоторого ореола славы и достоинств, которыми, как вам кажется, они окружены. Скажу вам одно — опомнитесь! Не окажитесь под влиянием иллюзий, задумайтесь о положении вашего состояния теперь и о том, в каком виде его оставила вам мать. Вы не можете находиться в неведении относительно того, сколь значительный урон ему нанесен. И чем это вызвано? Может, оно было потрачено на пользу отечеству? Или вы что-то приобрели на эти деньги, что принесло вам незабвенную славу? Сложите вместе один за другим всю череду поступков, которые вы желали воспринимать как несущественные и невинные, если не как достойные и привлекательные, и вас поразит их чудовищная порочность. Возможно ли, чтобы вы находились в неведении о природе нищеты? Существует такая вещь, как достойная бедность. Бедность Цинцинната29 была достойной — он лишил себя состояния, выплачивая штраф, несправедливо наложенный на его сына, а затем предпочел проводить свою жизнь, чередуя мгновения высочайшей славы с самой суровой простотой. Нищета такого гения, как Рабле, если не почтенна, то, по крайней мере, поучительна, если мы сравним его достоинства с заслугами многих других, кому фортуна слепо протянула свои дары. Достойно, если человек отказывается от средств обогащения, не желая жертвовать своими принципами и независимостью. Однако самым презренным в этом мире является человек, растративший свое состояние в разгульной жизни и продолжающий стремиться к роскоши и услаждать себя ароматами яств, оплатить которые уже не в состоянии. Нищета особенно тягостна в преклонном возрасте, когда внимание и забота покупаются золотом, и потому особенно страшит человека. Тогда он становится всеобщим посмешищем. У кого бы он ни был гостем, его приглашают лишь для оскорблений и глумления. Он ни на что не способен, он — обуза для окружающих. Незаметными шагами к нему приближается беспомощность старости, и ему суждено собрать все ее страдания и быть лишенным всех ее утешений.

Я мог бы обратиться к вам таким образом, но отказался от этого намерения. Я понимаю кое-что в свойствах советов. Я знаю, что они редко приводят к желаемым результатам и к ним никогда не относятся с симпатией и участием, особенно когда причины их могут быть превратно истолкованы. Если бы я обратился к вам с такой речью, вероятно, показалось бы, что во мне говорит тирания возраста, что я веду себя с оскорбительным превосходством и властностью, для вас не была бы очевидной моя искренняя заинтересованность в деле, которое меня столь тревожит. Я не сомневаюсь в благородстве вашей натуры. Я не сомневаюсь в том, что вы были бы потрясены нарисованной мною картиной. Но позволю себе усомниться в том, что мои увещевания привели бы к желаемым результатам. Я не желал своей прямотой и красноречием исчерпать один из величайших источников человеческого совершенствования.

Я решительно намерен способствовать вашему исправлению. А для этого, думаю, необходимо соединить мои уговоры и увещевания с переменой ваших привычек и образа жизни. Вы во многом вкусили того, что называют жизненными удовольствиями, но остались еще и радости, неизвестные вам. Сейчас вы предвкушаете их со всей страстностью влюбленного. Но вам еще неведомы все прелести, сопутствующие домашним привязанностям.

Я желаю препоручить вам свою дочь. Я намерен доказать искренность своего совета и чистоту своих помыслов, подвергнув риску ее счастье. Она — сокровище, равного которому, возможно, не знал мир. Я не говорю об ее привлекательности. Но я твердо убежден, что по разуму, душевным достоинствам и добродетелям ни одна из ныне живущих женщин с нею не сравнится. Такой супруге позавидовали бы и многие коронованные особы. Однако помните, что, вручая вам ваше собственное счастье, я отдаю на ваше попечение и счастье Маргариты. Вы — достойный и благородный человек, ваши таланты и добродетели составят ее благополучие. Ее приданое возместит ущерб, нанесенный вашим владениям, вследствие чего вы сами и ваше потомство будете обеспечены. Я не могу себе представить, чтобы, получив такое сокровище, вы решитесь привести мою дочь к нищете и разорению.

Однако хочу оговорить одно условие. В залог ее счастья я требую, чтобы вы изменили свой нынешний образ жизни, разорвали свои связи и удалились в деревню в ваше наследственное поместье. Вы еще слишком молоды, чтобы над вами властвовала сила привычки, которая зачастую лишает возможности наслаждаться простыми и естественными радостями более умудренных жизнью людей. Вы обретете успокоение и радость в обществе зарождающейся семьи, на груди моей дочери. Вы найдете счастье у домашнего очага и не будете испытывать потребности ни в ком другом. А если в злой час ваши нынешние пороки (простите мне мою откровенность) снова овладеют вами, я хотя бы надеюсь, что мне не доведется дожить до этого и горький опыт не укажет мне на то, что я принес в жертву бескорыстию дружбы счастье своей дочери и своих потомков.

Сердце мое истекает кровью, когда я вспоминаю увещевания этого благородного и великодушного человека. Во всей Франции не было никого благороднее его! Воспитанный на изящной словесности и среди наилучшего общества, которое могла предоставить его эпоха, поседевший на полях сражений и особо отмеченный расположением и доверием своего сюзерена! Но что мне были все его советы! Чем я отплатил его несравненную доброту и дружбу! Я разорил эту восхитительную женщину! Я вверг ее в нищету и позор! Как жестокий варвар я уготовил ей преждевременную могилу! Разве мне забыть об этом? К чему мне бессмертие и вечная молодость? О Маргарита, Маргарита! Вечно меня будет преследовать твой образ! Вечно твой дух будет упрекать меня! Насколько мало я оказался достойным такой супруги! Какого наказания, каких бед, какого позора и презрения я только не заслужил! Слава Небесам — хотя бы последнее упование маркиза де Дамвиля осуществилось! Он не дожил до того, чтобы стать свидетелем моего падения, распутства и безумия.

Вернусь к своему повествованию. Я слушал речь маркиза с почтением и восхищением. Я с радостью принял все его условия. Я женился на его восхитительной дочери и увез ее в свое наследственное имение в Бурделуа. Лишь там я вкусил совершенное счастье. По собственному опыту могу сказать, что природа искупила все горести и беды, которые она так обильно обрушивает на головы своих сынов, этим единственным даром — нездешней радостью и не имеющими названия восторгами, которые, если помыслы чисты, а душа утонченна, ждут привязанных друг к другу людей противоположных полов. Моя возлюбленная Маргарита наставляла меня и руководила мной, одновременно заботясь о моих удовольствиях. Я знакомил ее с собственным опытом, тогда как она возвышала меня чистотой и строгостью своего вкуса. Наше счастье было спокойным и величественным, и безмятежность придавала ему дополнительную прелесть. У каждого из нас были свои занятия — будь то совершенствование ума или следование нашим общим интересам. Разлука поощряла в нас взаимное уважение, в то же время подготавливая нас к тому, чтобы со свежей страстью наслаждаться беседами и обществом друг друга. Когда мы были вместе, часы казались нам минутами. Известно, какое удовольствие доставляет человеку похвала другого, в высшей степени достойного похвал; насколько больше счастья доставляет страсть и любовь человека, который сам достоин любви! Человек может любить и почитать своих друзей; но как отличаются эти чувства от внимания и привязанности, проявляемых возлюбленной или женой! Возможно, к основным источникам счастья должны быть причислены довольство собой и спокойствие. Для того чтобы терпеливо сносить все беды своего бытия, человек должен осознавать себя чем-то существенным, он должен быть убежден в том, что не ничтожество среди других. Какие горькие страдания мы подчас обречены переносить, когда встречаемся с проявлениями безразличия и презрения к нам! Ощущать, что мы любимы теми, чью любовь заслуживаем, наслаждаться знаками этой любви, способствовать счастью другого, который в ответ способствует нашему собственному, — вот что наиболее желанно, поскольку является истинным и естественным условием человеческого существования. Человек должен испытывать к кому-то симпатию, он не может быть отрезан от всех связей, он жаждет доверительности, умиротворенности и привязанности, которые не возникнут между простыми знакомыми. В каком бы мы ни пребывали состоянии, мы стремимся преклонить усталую голову к любящей груди, ждем выразительных глаз, с которыми могли бы обменяться нежными и понимающими взглядами. Тогда наша душа согревается и раскрывается, тогда она перестает в чем-либо нуждаться, тогда она начинает таять от чувств, невыразимых словами, но которые сердце понимает без помощи слов, тогда взгляд наш завороженно уплывает, тело изнемогает от восторга, а в груди загорается пламя — тогда два человека, на которых снизошла подобная благодать, уже не ощущают себя порознь, расстояние исчезает, их одухотворяют одни помыслы, их возбуждают одни чувства. Такова любовь; так она созревает, достигая пределов совершенства; никогда мужчина не ощущает в себе такой жизненной силы, такой истинной духовности, как в тот миг, когда, вырвавшись из пут неуверенности, робости и осторожности, полностью изливается на груди обожаемой женщины.

Маргарита де Дамвиль особенно отличалась от всех ранее известных мне женщин изысканностью своего вкуса и живостью чувств. Это обстоятельство стало для меня источником неисчерпаемого наслаждения и самосовершенствования. Мы оба были хорошо знакомы с наиболее выдающимися поэтами и писателями той эпохи. Но когда мы читали их вместе, они открывались нам совсем с другой стороны, неведомой доселе. Возможно, гораздо важнее читать поэзию и любые другие произведения, возбуждающие воображение и взывающие к сердцу, в одиночестве, нежели в обществе. Однако истинная возможность до конца понять автора заключается в чередовании этих двух способов общения с ним. Чувства ужасного, величественного, сладострастного и трогательного в значительной степени зависят от совместного их переживания, и нам не дано ощутить в полной мере их истинность, иначе как в присутствии другого, когда в двух душах одновременно возникают одинаковые ощущения, когда непроизвольно встречаются и сливаются полные страсти и смысла взгляды, когда голос чтеца вибрирует от мыслей автора и слушателя, меняясь от случайных вкраплений кратких замечаний или восторженного рукоплескания. Именно так мы и читали восхитительные сонеты Петрарки и заново погружались в возвышенные творения Данте. Несравненное удовольствие доставили нам письма Элоизы к Абеляру30. Мы окунались в поэзию трубадуров31 и среди всех ее несообразностей и недостатков обнаруживали душевную страсть и дерзость, ничем не скованное богатство воображения, а временами и величие замысла, и отважный полет мысли, наполнявший нас неожиданными чувствами. Порой, когда мы не отдавались чтению, мы цитировали друг другу разные отрывки, рассказывали об открытиях, сделанных нами в одиночестве, и указывали друг другу на незаметные красоты, которые, возможно, пропустили бы, если бы не подсказка другого. Два человека не могут быть столь похожими друг на друга, чтобы один из них не обладал большей склонностью к чему-либо, чем другой. Таким образом мы обогащали друг друга, приобретая широту взгляда и свободу суждения, которых ни один из нас не достиг бы поодиночке. Трудно себе представить, сколь важно было все это для достижения истинного счастья. Нам обоим доставляло удовольствие сознавать, в каком согласии находятся наши чувства, и, по мере того как ежечасно возрастало это согласие, мы замечали, как исчезает то, что представлялось нам недостатками друг в друге. Это побуждало обращать внимание на способности каждого из нас, на верность суждений и изящество чувств другого. По мере того как наша привязанность друг к другу возрастала, мы радовались этому обмену добродетелями, когда каждый из нас что-то отдавал другому и получал взамен то, что добавляло ценности его характеру и уму. Мы ни на мгновение не теряли взаимоуважения, этой единственной непоколебимой основы любви. Мы оба благословляли нашу общую судьбу, полагая, что ни в ком другом не найти сочетания стольких добродетелей с подобной нежностью.

Впрочем, мы не ограничивались библиотекой и беседами у очага. Мы гуляли, катались верхом и путешествовали. Мы вместе созерцали красоты природы и восторгались законами мироздания. Пересекали многочисленные провинции Франции, отдельные части Испании и Италии. Изучали людей, обращая внимание на то, как влияют на них природные условия или различия политического устройства. Все это доставляло огромное удовольствие. Есть что-то исключительно приятное для человеческой природы в самом путешествии, во влиянии его целительной атмосферы, в лицезрении небесной лазури и багряных облаков, в открывающихся с обеих сторон пейзажах, в том, как быстро и весело они сменяют друг друга. От всего этого распахивается сердце, душа ликует, и мы ощущаем исключительную гармонию чувств. Мысли становятся более возвышенными и утонченными, приобретают редкую способность к восприятию мельчайших подробностей, ощущается то, что в обычные моменты остается невидимым и неведомым, мы наслаждаемся явлениями столь мимолетными, что не имеют названиями столь неуловимыми, что едва могут быть замечены, все фибры нашей души трепещут от наслаждения.

Впрочем, здесь необходимо упомянуть об одной подробности, которая, способствуя правдивости повествования, разрушает сложившееся впечатление и гармонию всей картины. Но я не намерен в этом рассказе изображать себя лучше, чем я есть на самом деле. Я положил для себя священным принципом абсолютную правду и беспристрастность. А потому, как бы мне ни было больно, вынужден признать, что не был достоин своей несравненной супруги. Она обладала всей безыскусностью врожденного вкуса. Чем больше она отдавалась природе, тем большую радость испытывала. Чрезмерные излишества и показную видимость она считала помехой удовольствию. Она черпала свое счастье в собственной душе, не нуждаясь ни в немом восхищении, ни в глупом изумлении окружающих. Во мне же сохранялся изначальный душевный порок. Мне были необходимы знаки восхищения и звуки рукоплесканий. Я не умел довольствоваться собой. Я не мог ограничиваться протекавшим в безвестности спокойным наслаждением естественными радостями и позабыть тщеславный и суетный шум света. Возможно, Маргарите удалось бы мало-помалу искоренить во мне эту болезнь. Но здесь я озабочен лишь констатацией фактов и знаю, что подобного не случилось.

В то время эта нелепая страсть еще не привела меня к роковым последствиям. Она удовлетворялась незначительными ублажениями, доставляемыми определенной долей хвастовства и расточительности. Я продолжал держать многочисленную прислугу. Мои покои выглядели величественно, а мебель — великолепно. Мы путешествовали с размахом едва ли не принцев крови. До чего же я был глуп, считая, что это увеличивает истинные радости, перечисленные мною выше! Когда мы были дома, каждый случайный гость принимался с невероятной пышностью, не призванной предоставить ему максимальные удобства, но направленной на то, чтобы он был изумлен и восхищен манерами хозяина. Впрочем, иногда эта показная пышность казалась мне обременительной. Нередко я тосковал по простоте и свободе, свойственным людям среднего достатка, но считал, что должен поддерживать честь своих предков и своего отечества, оправдывая имя дома Сен-Леона.

Но завершим эти мучительные воспоминания. Обстоятельство, переполнившее меру моего счастья, заключалось в милом залоге нашей взаимной привязанности, который произвела на свет Маргарита. Оно породило обилие нежности, непостижимое для того, кто не пережил этого сам. Беременность сопровождается многочисленными сложностями; любая безделица в этот период может вызвать обморок и причинить вред; необходимо, чтобы человек ощущал себя в безопасности и в душе его царило спокойствие. Нам нравится заботиться о хрупком растении, которое словно требует нашего внимания и помощи. Чувства, охватывающие нас в подобных обстоятельствах, взывают к способности сопереживать столь опасному и тревожному состоянию. Маргарита своей разумностью и всевозрастающей привязанностью сполна вознаградила меня за мою заботу. Наконец настал решающий момент, когда происходит столь необычное событие, которое неизбежно ставит под угрозу саму человеческую жизнь. Не забыть мне нашей беседы, состоявшейся вскоре после ее первых родов, душевного слияния, охватившего нас, когда, казалось, всякая опасность миновала, нежности, одухотворявшей нас, которая была тем больше, что усугублялась мыслями о страдании и гибели, ощущений, с которыми мать показывает своего младенца мужу, или удовольствия, с которым мы читали в глазах друг друга проявления трогательной ласки и нерушимой любви!

Казалось, она говорила: «Вот плод нашей любви. Он в равной мере взял от нас обоих и стал алтарем, на котором наши чувства и наши жизни сплавлены вместе и никогда не будут разделены. И пусть другие возлюбленные укрепляют свою связь подарками и разными символами, мы запечатлели и закрепили свою привязанность в этом драгоценном существе, более восхитительном, чем все остальные, которыми может похвастаться этот мир, подверженном радости и боли, любви и привязанности, фантазиям и чувствам, способном на мудрость и добродетель. Это существо будет ежедневно нуждаться в помощи, которую мы с радостью предоставим ему, оно потребует от нас размышлений и трудов, чтобы способствовать его совершенствованию и укреплять его достоинства. Мы объединим усилия, и наш союз, подкрепленный общей целью труда и любви, день ото дня будет становиться все более священным и неразрывным». Тогдашняя слабость не позволила сказать это моей возлюбленной Маргарите. Но про себя я все это услышал, и, когда появилось время сравнить наши воспоминания об этом событии, стало очевидно, что наши сердца и мысли находились тогда в полном согласии.

Появление общего объекта забот и тревоги ничуть не ослабляет внимания супругов друг к другу. Дитя не разделяет их и не отвращает друг от друга, но становится новой связующей нитью. Каждый любит его во имя другого; каждый видит в нем отпрыска или продолжение, воплощающее родителя; оба радуются его доброму здоровью, хорошему настроению, его улыбкам, росту, накоплению сил и способностей, особенно эта радость возрастает от сознания того, какое удовольствие это доставляет другому. Если бы не это обстоятельство, радость в равной мере не охватывала бы обоих, а душа была бы лишена основного источника возвышения и совершенствования, она бы оставалась холодной, себялюбивой, одинокой и пустой.

За первые десять лет нашего брака моя жена родила мне пятерых детей — двух сыновей и трех дочерей. Правда, наш второй сын умер в младенчестве.

В этот период моей страстью были домашние занятия и радости; вместе с Маргаритой я посвятил себя воспитанию детей. Все они в значительной степени вознаградили нас за нашу заботу; все они были милыми. По примеру своих родителей они жили в редкостной гармонии и любви. Шарль, старший, был смелым и бойким мальчиком; представления о добродетелях и чести, вложенные в него мной и Маргаритой, нашли в нем благодатную почву и обещали привести к более успешным результатам, чем если бы они были брошены на произвол судьбы и не получили должного руководства. Юлия, его старшая сестра, была необычайно чувствительной и нежной девочкой, восприимчивой к малейшим изменениям в обращении с ней, — любой признак холодности глубоко огорчал ее, зато она была на редкость чутка к проявлениям симпатии и привязанности. Она казалась мало приспособленной к борьбе с трудностями жизни и безразличием света, однако в периоды покоя и безмятежности никто не мог превзойти ее в нежности характера и очаровании манер. Сильнее всего она была привязана к матери, хотя так же, как Маргарита, безусловно, была способна к проявлению деятельной доброты и героического мужества. Вторая дочь, Луиза, обликом походила на мать и обещала перенять все черты ее характера. Младшая, Маргарита, отличалась от всех остальных игривостью и живостью натуры. Ее неистощимое жизнелюбие постоянно проявлялось в невинных шутках и неожиданных изобретательных проказах. Трудно представить себе что-либо более непосредственное, чем это очаровательное дитя; не было никого добрее, заботливее и горячнее в нежности и горе, когда обстоятельства располагали к проявлению этих чувств. Но стоило неприятностям миновать — и к ней возвращалась вся ее живость, а бывало даже, что и в разгар слез в ней проскальзывал свойственный ей юмор. Не знаю, был ли кто из членов семьи привязан к кому-нибудь более, чем к маленькой Маргарите, ибо, безусловно, она чаще других доставляла всем радость. Таков был этот благожелательный семейный круг, из которого каждый был ввергнут мною в страшную нищету и позор.

Глава V

Шарлю исполнилось девять лет. Его мать и я радовались, наблюдая за ним и способствуя развитию его младенческой души, и до времени удовлетворялись помощью соседского священника в качестве наставника. Но поскольку Шарль был нашим единственным сыном, мы желали, чтобы он получил все блага образования. Мы оба были образованными людьми, однако за те двадцать три года, что отделяли меня от возраста Шарля, в изящной словесности и литературных пристрастиях Европы произошел поразительный скачок, и я был обеспокоен тем, чтобы он овладел всеми дарами, которые, казалось, протягивал ему счастливый и блистательный период человеческой истории, в который он начал свое существование. К тому же ему были свойственны порывистость и страстность, они плохо согласовывались с той глубокой уединенностью и затворничеством, в котором предпочитали жить его мать и я. Сын нуждался в товарищах-сверстниках, обществе подобных ему, с кем он мог бы делить свои дела и заботы, на чьи чувства он мог бы откликаться, кто мог бы стать для него образцом для подражания и ввести в сферу братской дружбы и благожелательности.

Однако эта задача была сопряжена со значительными сложностями. В то время во Франции было мало школ, где обучали литературе и языкам и давали познания в науках. Ближайший университет находился в Тулузе на расстоянии двадцати шести миль. По сути, это было так же далеко от нас, как и Париж. Неужели нашему милому дитяти суждено жить оторванным от родителей, от всего, что он привык видеть, и от всех, кто его любил? Неужто он будет брошен в гущу чужих людей, неужто ум его станет поверхностным, а благородный дух возбужденным и лишенным всех нежных привязанностей его души, чувства долга, доверия и любви? Однако, казалось, другого выбора не было.

Разлука, хоть и временная, представлялась неизбежной. Любыми средствами надо было стремиться к интеллектуальному совершенствованию, а уж мы должны были направить свои усилия на то, чтобы одновременно сохранить и те привлекательные качества, и ту душевную нежность, которыми до сих пор Шарль так радовал нас. Таковы были наши размышления и планы на будущее.

В конце концов было решено, что я вместе с ним поеду в Париж. Там я на месте смогу оценить достоинство университета и методы обучения, бытовавшие в столице, а также посоветоваться с некоторыми из прославленных светил, с которыми я познакомился в доме маркиза де Дамвиля. Маргарита отказалась сопровождать меня. Ее отец умер, и она не допускала мысли, что бросит детей на более или менее продолжительное время, а наше брачное соглашение о постоянном жительстве в деревне отвращало ее от переезда всей семьей в Париж. Она сказала, что, возможно, приедет ко мне, когда дело будет улажено, и сопроводит меня обратно к тому месту, где я обрел свое счастье, но куда мне уже не было суждено вернуться с миром.

Когда наконец все приготовления были завершены так, как казалось соответствующим важности случая, я отправился в столицу, где был лишь раз за истекшие десять лет, да и то очень недолго. Предшествующее посещение было связано с очень печальным обстоятельством — смертью маркиза де Дамвиля. Мы с Маргаритой были призваны к нему и прибыли всего за несколько дней до его кончины. Несмотря на исключительную слабость, вызванную поразившей его смертельной болезнью, он сохранял ясность мысли и беседовал с нами с самым нежным и ласковым видом. Он поздравил нас с нашим взаимным счастьем, и положение, в котором мы нашли его, на грани вечного забвения всего земного, предполагало искренность и неподдельность его чувств. Он поблагодарил меня за такое выполнение обязанностей супруга, которое, как он сказал, могло бы послужить примером любому. Он похвалил свою проницательность и решимость, которые столь счастливо спасли мою добродетель и составили счастье его дочери, и выразил уверенность, что теперь я окончательно освободился от привычек, ранее внушавших ему большие опасения. Одновременно он заклинал меня всеми святыми не отступать от принятых благих решений и никогда не менять место жительства, где я обрел всю полноту счастья, доступного человеческой душе. «Не позволяйте, — сказал он, — увлечь себя тщеславию; не ослепляйтесь показным блеском и пышностью, не приближайтесь к круговерти разгульной жизни! Живите в кругу семьи, поощряйте домашнюю привязанность, будьте утешением и радостью жене, заботьтесь о нынешнем и будущем благоденствии детей и не сомневайтесь, что тогда вы не вызовете презрения и не будете названы неблагодарным членом общества!»

Таковы были последние наставления маркиза де Дамвиля. Превосходный человек! Как плохо усвоил я твои уроки! Каким злом отплатил за твою доброту! Он умер на шестой год нашего брака. Глубокая печаль, в которую ввергло меня это событие, не вызывала во мне ни малейшего желания вступать в отношения или встречаться с представителями света и побудила покинуть Париж, едва лишь останкам усопшего были отданы последние почести.

Теперь же, по прибытии в столицу, я тотчас начал стремиться к тому, чтобы восстановить знакомства с доброжелательными и известными людьми, в большей своей части составлявшими круг маркиза де Дамвиля. Они отнеслись ко мне с симпатией и вниманием, которые обычно присущи воспитанному уму. После десятилетнего перерыва новая встреча с ними доставила мне несказанное удовольствие. Кое-кто из них уже умер, другие по различным причинам разъехались по разным частям Франции или Европы. Однако большую их часть я застал в этом прославленном городе, поистине столице цивилизованного мира. Король и раньше отличался любовью к словесности и изящным искусствам, а последующие годы, умерив его честолюбие и жажду славы, лишь добавили нового пыла его более высоким устремлениям. Свобода поведения и отточенная непосредственность, характерная для его манер, определили выбор столицы, в которой он обосновался.

Своих бывших друзей я нашел повзрослевшими, с манерами более утонченными и отшлифованными безмолвным течением времени. Познания их возросли, взгляды стали шире, беседы — увлекательнее и поучительнее, поведение — мягче и естественнее. Но если в их характерах и произошел переворот, то мой претерпел еще более ощутимые изменения. В свое время я знакомился с ними со всем жаром и самонадеянностью юности, не помышляя ни о чем, кроме рыцарства и надуманных понятий чести, не обладая иным опытом, кроме жизни в военном лагере. Я был порывист, легкомыслен и распущен. Я не задерживался надолго ни над одним из цветков познания, чтобы собрать его мед, моя душа постоянно пребывала в возбуждении, томимая страстями игрока. Теперь в ней царил покой, умеренность и невозмутимость. Общество Маргариты значительно повлияло на совершенствование моего характера: я жил не в праздности и дикой уединенности, но, погруженный в созерцание и изящную словесность, я переживал чувства мужа и отца, привязанного к своей семье. Возможно, именно эти чувства и являются лучшей школой гуманности: человек, которого обстоятельства вынуждают постоянно проявлять лучшие свойства своей природы, неизбежно будет превосходить себе подобных в доброте и готовности облегчить горе ближнего.

Не покажется ли странным, что, находясь в Париже в окружении людей, отличающихся познаниями и свободной доброжелательностью, я оказался под влиянием иных чувств по сравнению с теми, что испытывал в последнее время? Я походил на человека, который долго страдал на лишившемся припасов судне, или на беженца из осажденного города, который внезапно очутился за роскошным столом, уставленным самыми изысканными яствами. Каждое блюдо обладало утонченным вкусом, каждый сорт вина — восхитительным ароматом, не ощущавшимся ранее. Не следует думать, что моя любовь к Маргарите уменьшилась; о ней уже достаточно сказано в ходе моего повествования; невозможно себе представить более полного счастья с этой восхитительной женщиной. Если бы меня попросили выбрать место жительства на будущее и предложили мой наследственный замок в Бурделуа с Маргаритой, скрашивающей мое существование, с одной стороны, и все удовольствия, которые может предоставить Париж, — с другой, я бы не колебался ни мгновение. Но сознание человека устроено так, что вмещает в себя способность к восприятию многих удовольствий, и обладающий крепким и неразвращенным умом, возможно, с радостью бросится к тем, которых был лишен долгое время, какой бы завидной ни была его жизнь в их отсутствии. Я наслаждался беседами с талантливыми и утонченными людьми, которыми в то время изобиловал Париж. Это был пир души, подобный редко выпадал мне в сельском уединении. Я наслаждался исключительностью своих знакомцев и их обилием, разнообразием своих связей и проявлениями внимания и дружбы. В избранных кругах общества я не встречал ни холодной скованности, ни настороженности. Все здесь были братьями по духу, преследовали общие цели и испытывали родственные чувства. Стоило открыть рот, и слушатели догадывались о ходе мысли говорящего. С искренностью и великодушием они соразделяли переживания друг друга, будь то радостное удовлетворение или печаль разочарования.

Оказавшись среди них, я позабыл на время свою жизнь с Маргаритой. Пейзажи Сен-Леона, его поля и леса, ручьи и тропинки померкли в моей памяти. Я забыл радость, с которой взирал на своих детей, резвящихся на траве, и восхитительные сельские трапезы с женой под виноградными лозами и фиговыми деревьями на заходе солнца. Когда я уезжал в Париж, эти образы теснились в моем сознании и печалили меня. Но я чувствовал, что с каждым днем меня относит все дальше от того места, куда были устремлены все мои помыслы. И вскоре новые картины и новые занятия поглотили меня. Удовольствия, к которым я стремился поначалу еще робко, начинали привлекать меня все больше, по мере того как я вкушал их. Я словно позабыл обо всем. И в этих обстоятельствах порок, столь глубоко укоренившийся в моей душе, вновь овладел мной. Я снял роскошный дом и за собственный счет принимал людей, чье общество доставляло мне особое удовольствие. Круг моих знакомств стал гораздо более широким, чем тот, что был у маркиза де Дамвиля, и приемы проводились с совершенно другим размахом, пышностью и великолепием. Я писал Маргарите, но постоянно находил новые поводы для продления своего пребывания в Париже, и она, хотя и была добрейшей и снисходительнейшей из женщин, серьезно забеспокоилась и загрустила.

Насколько устраиваемые мною вечера были более многолюдными, чем те, которые собирал маркиз де Дамвиль, настолько они были и более разнородными по составу приглашенных. Время от времени я приглашал некоторых прежних товарищей по разгульной жизни и игре. Это привело к совершенно очевидным последствиям. То и дело мне предлагали составить партию. Я сопротивлялся — и поддавался. Поначалу я давал согласие робко, колеблясь и мучаясь, помня наставления и увещевания своего замечательного тестя. Однако со временем моя тревога стала рассеиваться. Я начал укорять себя за боязнь положиться на собственную волю и трусливые сомнения в твердости своего характера.

Однажды вечером я рискнул перейти те осторожные пределы, которые вначале положил себе, и выиграл значительную сумму. Этот случай оказал на меня сильное воздействие, посеяв в душе смуту и воодушевление. У меня была тайна, которую я скрывал даже от самого себя, но которая теперь с десятикратной силой предстала передо мной. Я жил не по средствам. Страсть к азартным играм была роковой и непреодолимой. Брак с Маргаритой был заключен очень своевременно, чтобы залечить бреши, проделанные мною к тому времени в моем состоянии, и уберечь от грозившего финансового краха. Смерть маркиза, прискорбная во всех других отношениях, произошла, когда стремление к роскоши и расточительности, свойственное мне, вновь привело мои дела в значительное расстройство. Казалось бы, этих двух обстоятельств достаточно, чтобы искоренить мой порок. Но они скорее оказали обратное воздействие. Каждый раз что-то препятствовало мне увидеть непосредственные результаты своей расточительности и недомыслия, и вследствие этого они представлялись мне менее преступными и плачевными, нежели могли бы показаться другим. После смерти тестя мое состояние скорее увеличилось, чем уменьшилось. Однако более я не мог надеяться на получение какой-либо собственности, которая возместила бы ущерб, нанесенный моей последующей расточительностью. Но это меня не остановило. Я видел себя в окружении собственных детей, они были радостью и утешением моей жизни, и тем не менее я не думал об их будущем. Временами я приходил к решению о необходимости жесткой экономии. Но принцип экономии нелегко усваивается человеком, если его душа не подготовлена к нему. Следование этому принципу требует обстоятельного внимания и бдительности. О нем легко позабыть в разгаре бурных страстей, при сопротивлении закоренелых привычек и соблазне расточительности. Маргарите были чужды мои пристрастия, простота и непосредственность ее характера позволяли ей равно счастливо жить и в хижине, и во дворце. Но хотя она и не соразделяла моих порочных устремлений, излишняя снисходительность и щепетильность по отношению к моим чувствам не дали ей возможность действенно противостоять им. Возможно, это единственный недостаток, который я могу приписать ей.

Выиграв упомянутую сумму, я вернулся домой полный тревожных мыслей. В какой-то степени этот выигрыш произвел на меня такое же впечатление, какое обычно производит большое несчастье. Всю ночь я провел в смятении, без сна. Я рисовал себе разнообразные картины разорения и отчаяния. Я представлял себе плоды своей бездумной расточительности и приведенное в упадок состояние. Я подсчитывал годы прожитой жизни. К этому времени мне исполнилось тридцать два. Это едва составляло половину обычного срока человеческого существования. Какими средствами я буду обеспечивать себя в оставшееся время? Как проживу вторую половину жизни, мало пригодную для того, чтобы сносить трудности и тяготы, а под конец еще и чреватую многочисленными дорогостоящими прихотями? Уже сейчас по прошествии четырех — пяти лет я был обречен на серьезные затруднения. Меня окружали подраставшие дети, мое семейство могло приумножаться; чем старше станут мои отпрыски, тем в больших средствах они будут нуждаться. Неужто я должен пренебречь их потребностями? Неужто мои дочери, более того, наследник моего звания и имени будут обречены на сострадание мира и оставлены без средств? Какая безрадостная перспектива! Какой мрачный и приводящий в уныние вид придавали эти мысли будущему, которое должно было быть освещено лучами надежд и упований! Я уже пытался обращаться к экономии и неизменно обнаруживал, как этот последний бесценный якорь надежды ускользал из моих рук. Смел ли я обнадеживать себя большими успехами в будущем? Казалось, что-то в моих привычках — недостаток внимания, хвастовство или неумение быть последовательным — решительно препятствовало всем моим шагам по соблюдению экономии и укреплению моего состояния.

Почему эти мысли столь назойливо преследовали меня в тот момент? Словно злобный гений внушал мне мысли, стремящиеся низвергнуть меня в пучину нищеты и позора! Продолжая жить с прежним размахом, продолжая копать яму, которая должна была поглотить меня вместе с моими надеждами, я умудрялся отгонять от себя эти мысли. Теперь же, когда я получил неожиданный подарок судьбы, они обрушились на меня со всей силой. О злокозненное стечение обстоятельств! О несчастный, — или, скорее, позвольте мне сказать, — бессовестный отъявленный злодей!

Встав поутру, я тут же направился к шкафу, куда накануне вечером спрятал свой выигрыш. Я разложил перед собой золото. И смотрел на него, не отводя взгляда. Через некоторое время взор мой устремился в пустоту. Нетерпеливыми шагами я пересек комнату. Казалось, все демоны завладели моей душой. Впервые в жизни я ощутил борьбу между совестью и пороком. Впрочем, я был далек от того, чтобы предвидеть весь позор разорения, которому вскоре было суждено поглотить меня. Мое сознание ни на мгновение не допускало мысли о возможности какого-либо несчастья. Как, вероятно, часто бывает с игроками, я полагал, что либо выиграю, либо останусь при своих. Я не учитывал необузданности собственных страстей. Я не сомневался, что сумею остановиться, когда захочу. Скорее я был одержим муками, присущими неопытному и оптимистичному искателю счастья в лотерее, который ни на мгновение не задумывается о сумме, поставленной им на карту, но в воображении уже владеет выигрышем и распределяет его на разные цели и лишь иногда с ужасом вспоминает о возможности проигрыша и со страхом предвидит плачевность ситуации, когда он будет лишен всего этого воображаемого богатства. У меня впервые открылись глаза на реальное положение дел, и я изо всех сил схватился за соломинку, которая могла вынести меня из бушующего океана. Кроме того, смутно и неохотно, но я ощущал безнравственность своего замысла. Азартная игра необязательно противоречит представлениям о великодушии, но, когда человек играет с единственной целью улучшить собственные обстоятельства, он должен быть глупцом, если ему время от времени не приходит в голову, что проигрыш окажется для партнера столь же глубоким несчастьем, как и благодатью для выигравшего. Я уже не говорю о том, что человек, превращающий таким образом развлечение в способ извлечения выгоды, теряет достоинство и честь и ставит себя на одну доску с самыми корыстными и жадными ростовщиками.

И хотя я был далек от того, чтобы сознательно планировать обогащение с помощью этого позорного средства, волнение, охватившее меня, побуждало еще раз вернуться к игорному столу. Я не был расположен к тому, чтобы обременять себя размышлениями; литературные дискуссии и состязания в блеске отточенного ума, которые прежде доставляли мне столько удовольствия, потеряли для меня всякую привлекательность; теперь единственное, что могло отвлечь меня от бушевавшей внутри бури, — накаленная атмосфера игры. Я выиграл вторично и утвердился в своих намерениях. Не стану повторять, каковы они были. Достаточно сказать, что надежды мои стали более пылкими, уверенность в необходимости этого источника более твердой, а опасения, что эта последняя попытка может оказаться неудачной, еще более мучительными.

В следующий раз я проиграл ровно половину того, что выиграл. Затем последовало несколько дней, когда выигрыши и проигрыши почти регулярно чередовались. Это, как вскоре стало мне совершенно очевидным, повергло меня в еще большее отчаяние. «Нет, — восклицал я, — не для того я вступил на столь мучительный путь. Не для того я покинул образованное общество, которое в последнее время доставляло мне столько удовольствия, и бросился в бушующее море треволнений. Я прибыл сюда не для развлечений, как мальчик. И не как тот, кто был взращен на лоне невежества и роскоши, искать себе облегчения от бремени собственного существования и стимул для оживления своего оцепенелого духа. Неужто я обречен на вечную неудачу? Неужто я осужден на возделывание клочка земли, который ничего не воздаст мне взамен и будет вечно бесплодным? Неужто понапрасну я управляю своими страстями и напрягаю внимание? Неужели я лишь игрушка бесконечных надежд, опасений и мучительных желаний? Неужели я жертва обстоятельств, заложник страстей, вечно возбуждаемый манящим благом и постоянно обманываемый?»

Этот образ мыслей незаметно подвел меня к самым сумасбродным поступкам. Прежде всего он подтолкнул меня к кругу заядлых игроков. Истинно состоятельные люди отшатывались от предлагаемых мною ставок, так как, хотя они и были в какой-то мере отравлены ядом азарта, их болезнь не столь глубоко укоренилась, как моя, а кроме того, они не были одержимы таким отчаянием. Мои нынешние партнеры всем, за исключением меня, были известны неспособностью выплатить в случае проигрыша те суммы, на которые играли; нет, можно сказать, что этот факт в каком-то смысле был известен и мне точно так же, как остальным, но я упрямо закрывал на него глаза. Однажды вечером у одного из этих людей я выиграл очень крупную сумму, которая не была выложена на стол, так как я позволил ему играть, взяв с него слово чести. О последствиях этого несложно догадаться. На следующее утро этот человек отбыл из Парижа, и больше я о нем никогда не слышал.

До этого происшествия меня преследовала полоса неудач. Я претерпел череду серьезных проигрышей, и, когда играл с упомянутым выше негодяем, пыл мой возрастал, по мере того как мне начало везти, и я стал питать надежду на то, что удастся отомстить фортуне за ее суровость ко мне в последнее время. Моя боль, — впрочем, почему я должен использовать столь обыденное и мало что говорящее слово? — мои мучения стали тем нестерпимее, когда я обнаружил, что этот человек, тот самый, который обобрал меня уже на значительную сумму, теперь исчез, оставив меня без малейшего дохода от моего выигрыша.

Вам не дано испытать и даже представить себе муки игрока, такого игрока, как я, играющего с целью поправить свое состояние, вспоминающего о жене и детях, которые ему дороже, чем кровь собственного сердца, бросающего на кон свои родственные связи подобно древним германцам32 и осознающего, что все их будущее счастье зависит от одной карты! Ад — не более чем выдумка священников для одурачивания глупцов и трусов. Ни одно их изобретение не сравнится с тем, что испытал я! Картина последовательно чередующихся языков пламени и ледяной стужи — лишь слабый слепок бесконечной смены надежды и страха. Никакие пытки не могут идти в сравнение с этим состоянием души. Игрок считался бы самым несчастным существом из всех живущих, если бы не был самым презренным. Разложите в определенном порядке десять клочков раскрашенной бумаги, и он уже сам не свой от непомерной страсти. Лишь остатки совести не позволяют ему пуститься в пляс и обнаружить всю порочность своей натуры всевозможными чудачествами и глупостями. Временами же, когда все надежды угасают, с ним происходит внезапная перемена и он превращается в несчастнейшего из смертных. Никогда не забуду те неоднократно испытанные мною чувства: мгновенное отчаяние, красная пелена, застилающая взор, гнев в очах, сжигающая сухость в горле и желание проклясть карты, сделанную ставку, свое собственное существование и все человечество. Какая злокозненная и невыносимая страсть обуяла мою душу! Какие страшные ночи мучительного одиночества и глубокого отчаяния переживал я, по мере того как приближался к своему разорению! Воистину то были сумерки души! Мое сознание было объято мраком, не пропускавшим ни единого луча света! На сердце моем лежала тяжесть, которую ни человеческая, ни божественная сила не могли сдвинуть с места! Веки мои наливались свинцом, выдавливая глаза из глазниц! Жертва невыразимого ужаса, я лежал неподвижно! Бесконечные ночи словно пропитались одной всепоглощающей, страшной, непобедимой мыслью! Это было оцепенение еще более могущественное и неисцелимое, чем то, что порождают самый страшный приступ боли или жесточайшие муки ясного предвидения!

Однажды, когда муки раскаяния обуяли меня с особенной силой (к этому времени я лишил себя уже половины состояния), в комнату неожиданно вошел мой сын. В последнее время мы редко с ним виделись — таким я был игроком! Всю ночь, пока он спал, меня преследовали демоны. В течение дня, когда он бодрствовал и занимался со своими учителями или забавлялся, я пребывал в своей спальне, пытаясь наверстать упущенное несколькими часами урывочного сна. Когда же, несмотря на различие в нашем образе жизни, мы встречались, я чаще сторонился его, нежели пользовался возможностью общения с ним. Один вид сына вызывал во мне горечь, которая отравляла радость естественной привязанности. Он напоминал мне о своей матери и сестрах; он красноречиво говорил моей душе о том, что я преступно позабыл свои обязанности, и это язвило меня сильнее, чем жала скорпионов. Вздрогнув при звуке открывающейся двери, я резко и довольно грубо окликнул:

— Кто там? Что вам угодно?

— Это я, сударь, — ответил мальчик, — это Шарль пришел выразить вам свое почтение!

— Я не желаю видеть тебя теперь; ты должен приходить тогда, когда знаешь, что у меня есть свободное время, — ответил я в некотором смятении.

— Хорошо, сударь, хорошо; я ухожу. — Голос его звучал так, словно его душили слезы. Он уже готов был закрыть дверь и оставить меня одного.

— Шарль! — окликнул я, еще плохо понимая, что намерен делать.

Он обернулся.

— Подойди сюда, мой милый мальчик!

Я взял его за руку, поставил между колен и, уткнув лицо в его шею, задрожал от охвативших меня чувств.

— Ступай, ступай; ты же видишь, я не могу говорить с тобой. — Я мягко оттолкнул его от себя.

— Папа! — вскричал он. — Я не хочу оставлять тебя. Я знаю, что я всего лишь дитя и мало чем могу помочь тебе. Если бы с тобой была мама, я не тревожился бы так. Я готов плакать, когда вижу тебя в таком горе, но я не стану задавать тебе вопросов и уйду, раз ты хочешь этого. Ты не получил дурных известий?

— Нет, мой мальчик, нет. Приходи ко мне завтра, у меня будет время, и мы с тобой поговорим.

— Ах, папа, «завтра»! Каждый день, когда я не вижу тебя, я думаю о том, что это произойдет завтра! И одно «завтра» сменяет другое, и их уже прошло так много, что кажется, ты и вовсе забыл обо мне.

— Как, Шарль, неужто ты сомневаешься в данном мною слове? Говорю тебе, завтра ты проведешь со мною столько времени, сколько пожелаешь.

— Хорошо, хорошо, я подожду! Но тогда давай пробудем вместе целый день. Я не пойду в школу, и мы устроим праздник. Папа, мне стали совсем не милы занятия, ведь я не могу рассказывать о них ни тебе, ни маме.

— Прощай, Шарль! Будь хорошим мальчиком! Помни — завтра! Прощай!

— Папа, теперь мне кажется, что ты выглядишь гораздо лучше, чем вначале. Позволь рассказать о моем уроке сегодня утром. Я читал историю о Залевке из Локр33, который вырвал у себя глаз, чтобы сохранить зрение своему сыну.

Эта безыскусная история, столь невинно рассказанная, потрясла меня до глубины души. Я содрогнулся в своем кресле и уронил голову на стол.

— Папа, что случилось? Ты меня пугаешь!

— Залевк был настоящим отцом! А кто же я?

— Да, действительно, Залевк был очень добр! Но, знаешь, его сын был дурным. Именно своим непослушанием и порочностью он заслужил такое наказание. Я ни за что на свете не хотел бы уподобиться сыну Залевка. Надеюсь, папа, что никогда не огорчу тебя своим своеволием. Правда, папа, этого не будет!

Я заключил мальчика в объятия.

— Нет, ты очень хороший! Ты слишком хороший! Я не в силах этого вынести!

— Знаешь, папа, я хотел бы доказать тебе, что люблю тебя так же сильно, как Залевк своего сына!

Я умилился искренности его слов и принялся ходить взад и вперед по комнате. И вдруг, словно охваченный приступом безумия, я схватил свое дитя за руку, опустился в кресло, притянул его к себе и устремил на него свой взгляд.

— Как ты смеешь, мальчик, рассказывать мне о Залевке? Ты хочешь упрекнуть меня? Разве я не выполняю отцовского долга? А если и не выполняю, так знай же, мальчишка, я не позволю своему сыну оскорблять меня!

Мальчик был потрясен. Он разразился слезами и умолк.

Я был тронут его неподдельным горем.

— О нет, дитя, у тебя нет отца. Боюсь, ты лишился его. Тебе неведома вся моя низость, ты не знаешь, что я твой смертельный враг.

— Милый папа, не говори так! Разве я не знаю, что ты — лучший из людей? Разве я не люблю вас с мамой больше всего на свете?

— Хорошо, Шарль, — воскликнул я, пытаясь совладать с собой, — сейчас мы не будем разговаривать. Разве я не предупреждал тебя, чтобы ты приходил ко мне лишь в урочное время? Надеюсь, у тебя не будет причин ненавидеть меня.

— Делай со мной что хочешь, папа, я никогда не стану питать к тебе ненависти!

Он видел, что я хочу остаться один, и покинул меня.

Глава VI

Вечером того же дня в Париж неожиданно прибыла моя возлюбленная Маргарита. В начале нашей разлуки я писал ей регулярно. Не было для меня наслаждения большего, чем удалиться в свой кабинет и излить душу самой восхитительной из женщин. Но мало-помалу я стал писать реже. Самое тщательное выполнение систематических обязанностей легко сочетается с эпизодическими занятиями. Однако увлечение азартной игрой разрушает какой бы то ни было порядок и изгоняет все остальное. Когда мой безумный замысел поправить свое расстроенное состояние посредством этого занятия начал приводить к противоположным результатам, я лишь ценой огромных усилий заставлял себя писать госпоже души моей. Я утратил явственное представление о людях, когда их счастье было неотделимо от моего. Я говорил себе: «Надо попытаться еще раз; фортуна наконец перестанет проявлять ко мне враждебность, с которой она преследовала меня последнее время; я залатаю проделанные бреши и с особой любовью обращусь к тем, о ком сейчас не осмеливаюсь думать». Мои письма, соответственно, были краткими, редкими и бессодержательными; те же, что писала Маргарита, свидетельствовали о ее возрастающей тревоге, смятении и боли. Какую перемену в наших душах произвели несколько месяцев разлуки! Не то чтобы моя привязанность к Маргарите уменьшилась хотя бы на крупицу, но то, что прежде было источником нашего счастья, ныне причиняло лишь огорчения. Меня преследовали кошмары, а Маргарита в мое отсутствие ожидала от меня поддержки и утешения, которых, увы, я не мог ей дать.

Пребывание в Париже затянулось на гораздо большее время, чем я предполагал вначале. Не имея в течение десяти дней каких-либо сведений обо мне, Маргарита получила письмо еще более короткое, таинственное и удручающее, чем все предыдущие. Мое десятидневное молчание, после того как я не пропускал ни единой возможности, чтобы излить свою душу и доставить ей радость, доставляло моей жене исключительную боль. Ничто не причиняет таких душевных мук, как бесконечное ожидание. И когда с такой тревогой ожидаемое письмо со знакомым почерком на конверте прибыло, когда после длительного предвкушения желанной уединенности, дабы никто не мог помешать трепетным переживаниям сердца, оно было прочитано и оказалось столь холодным, зловещим и иссушающим для бутонов ее нежной любви, Маргарита тут же приняла решение. Связывавшие нас узы были слишком драгоценны, чтобы от них отмахнуться или позволить себе с ними шутить. Они служили пуповиной, соединяющей ее с миром. В течение десяти лет она не знала утешения, не связанного со мной, не знала других забот, кроме как о нашем счастье и благополучии наших отпрысков. Ее великодушие превышало границы возможного, и она заботилась о благоденствии всех, кого знала. Но эти заботы были эпизодическими и преходящими. Они не составляли смысла ее жизни. Я был для нее целым миром; она не мыслила счастья без меня. Ее стойкость подверглась достаточным испытаниям за время моего отсутствия и вынужденной разлуки. Как ей следовало понимать происходящее? Может, я забыл о своей семье и жене? Может, меня развратил Париж, влияние которого на мою душу так прекрасно осознавал ее отец? Или, презрев все святые узы, я обрел новые привязанности? Может, прелести какой-нибудь столичной красавицы сделали меня безучастным к добродетелям собственных детей и благоденствию их матери? Или наша многолетняя привязанность пресытила меня? Может, непостоянство души было возбуждено очарованием новизны? А вдруг неизменность доброты и внимания Маргариты утратили для меня свое очарование и я увлекся удовольствиями, доставляемыми чередованием надежды и неуверенности, когда женское жеманство, хоть и демонстрирующее недоступность в настоящем, манит посулами уступчивости в будущем? Страшные видения преследовали ее, умножая мучения и переживания, свойственные состояниям умопомешательства; она решила, что нельзя тратить время на бесплодные колебания и жалеть сил на то, чтобы предотвратить надвигающееся несчастье.

Она приехала вечером. Я как раз собирался отправиться на арену своих ночных схваток, к источнику позора и несчастья. Я осведомился у камердинера своего сына, как Шарль провел день и каково его здоровье. Мне ответили, что тот уже лег, что в течение дня казался необычно грустным, слезы то и дело проступали на его глазах, а когда он раздевался, из его груди вырвалось два или три глубоких вздоха. Пока я выслушивал этот рассказ в своей комнате, послышался звук открывающихся ворот и во двор въехало несколько всадников. Я был несколько удивлен, так как, хотя и привык к многочисленным гостям, немногие из моих знакомых посещали меня в столь поздний час, за исключением специально отведенных для приема вечеров. Я пересек зал, чтобы осведомиться о происходящем. Кто-то из слуг воскликнул: «Да это же голос Бернардина! Похоже, что прибыла наша госпожа».

Меньше всего на свете я ждал ее приезда. Я бросился бегом по коридору и оказался у паланкина как раз в то мгновение, когда лакей собирался помочь выйти из него своей госпоже; я принял Маргариту в объятия и повел ее в дом. Если бы я ожидал ее приезда, то непременно был бы охвачен тревогой и смущением; меня обуяли бы знакомые мысли и сомнения и не хватило бы сил встретиться с ее взглядом. Однако все произошло настолько неожиданно, что я не успел ни о чем подумать; поэтому в течение нескольких минут, показавшихся мне вечностью, я наслаждался самым искренним порывом чувств. В восторге целовал я госпожу моей души, взирал на столь знакомые мне черты, вслушивался в милые сердцу звуки ее голоса — я был опьянен радостью. В подобных случаях кажется, что все удовольствия, которыми были отмечены прожитые периоды совместной жизни, концентрируются и сгущаются в одном мгновении острого счастья, во много раз более волнующего, чем все испытанное прежде. Наша встреча была подобна возрождению из мертвых; она напоминала освобождение усталого пленника, сменяющего мрак темницы на утренний свет и ощущающего неземной восторг, сама память о котором уже почти выветрилась из его сознания. Все мои чувства были восхищены. Казалось, Маргарита источала благоухания амброзии, ее прикосновения повергали меня в трепет, ее губы были подобны нектару, а тело напоминало фигуру снизошедшей на землю богини.

Ее радость не уступала моей. Воистину, как глупо и, можно сказать, богохульственно говорить об удовольствиях, которыми наслаждаются в одиночку. Ни одно из обычно подразумевающихся под этим ощущений не может сравниться с обоюдной радостью. Лишь тогда человек испытывает истинное счастье, когда на биение его сердца отзывается другое, красноречивый взгляд отвечает его взору и порывы его души находят чуткий отклик в речах и интонациях собеседника. Иначе говоря, тогда мы ощущаем целомудренное, возвышенное, тихое упоение, духовный подъем, не лишающий рассудка, которые длятся так долго, что дают нам возможность осознать причины нашей радости и насладиться ими.

В течение некоторого времени мы возлежали на диване, переполненные чувствами и занятые лишь лицезрением друг друга. Мой взгляд заверял Маргариту в постоянстве моих чувств, мои поцелуи свидетельствовали о целомудренной безраздельной любви.

Наши речи казались незначительными, состоящими из разрозненных и бессвязных фраз, преисполненных восторга, который не в силах молчать. Наконец Маргарита воскликнула:

— Довольно! Опасения мои рассеялись — теперь ни к чему задавать тебе вопросы и бороться с сомнениями. И все же, мой Реджинальд, зачем ты вызвал их к жизни? Зачем зародил во мне опасения? Ты ведь не сомневался в искренности моей любви! От скольких мучительных дней и ночей ты избавил бы меня одним лишь словом.

— Прости, любовь моя, — отвечал я. — Не трать бесценные часы нашей встречи на упреки! Сейчас, ощущая твою ангельскую доброту, я сам поражаюсь: как мог я хоть на мгновение помыслить о разлуке, как мог я увидеть жизнь в чем-либо ином, как, испытав все радости, которыми ты одарила меня, мог позабыть о прошлом и поселиться в пустыне, полагая ее за рай!

— Упреки! — воскликнула Маргарита. — О нет, любовь моя, ты сделал меня слишком счастливой, чтобы в моей душе оставалось место для каких-либо чувств, кроме любви и благодарности! Прости меня, Реджинальд, если эта встреча переполняет меня любовью и счастьем больше, чем тебя. Ты лишь пробудился от летаргии, забвения себя и меня, я же избавилась от горя разлуки, которой опасалась с самого начала и которой ежечасно желала увидеть конец, от навязчивых сомнений, от непрерывного ожидания и сожалений об утраченном счастье! Печальные мысли и мрачные предчувствия обуревали меня во время бессонных ночей и увлажняли мою подушку слезами. Именно это, наконец, и подвигло меня разлучиться с дочерьми, дабы укрепиться в своем отчаянии или рассеять все опасения! Неужто ты можешь допустить, что теперь я не отдаюсь всей душой восторгу этого благословенного мгновения?

Пока мы так беседовали, в комнату вошел Шарль. Он еще не спал, когда прибыла его мать, и, услышав ее голос, поспешил одеться, чтобы броситься в ее объятия. Радость, испытанная Маргаритой от нашей встречи, и овладевшая ее душой спокойная нежность проявились с удвоенной силой в объятиях, которыми она наградила своего сына. Он смотрел на нее не отводя глаз, он лихорадочно покрывал ее поцелуями, но не произносил ни слова.

— Шарль! — промолвила она. — Что с тобой? Ты не рад меня видеть?

— Еще как рад, мама! Так рад, что я сам не свой от этого чувства! Я уж боялся, что никогда не испытаю подобной радости!

— Бедный мальчик! О чем ты? Ты скучал по мне?

— О да, скучал, я тосковал по тебе всей душой! И не потому, что я малодушен! Думаю, я смог бы снести короткую разлуку с отцом или с тобой, но ты не представляешь себе, как папа изменился! Он никогда не улыбается и не выглядит счастливым; его вид, вместо того чтобы доставлять мне радость, как это бывало, повергает меня в горе!

— Дорогой Реджинальд! — отвечала его мать, глядя на меня. — Неужто, пока мое сердце разрывалось от страха и подозрений, разлука, не омраченная никакими переживаниями, оказала на тебя такое воздействие?

— Осмелюсь сказать, что это так! — промолвил мальчик. — Что бы я ни делал, я никак не мог вызвать у папы улыбку. Но теперь ты здесь, и скоро ему станет лучше! Как же он должен любить тебя, мама!

Безыскусный лепет сына вызвал в моей душе боль и пробудил целую череду тягостных размышлений. «Увы, — думал я, — неужто самая нежная любовь согласуется с нанесением непоправимого ущерба любимому существу? Дитя мое, о если бы мои помыслы были такими же чистыми и непосредственными, как твоя невинная душа!»

— И все же, — добавил Шарль, словно вспоминая о себе, — в твое отсутствие была ли у него причина избегать меня? Казалось, мой вид так же пугал его, как некоторых из моих товарищей вид змеи! Воистину, мама, как мне было грустно, когда я мечтал о том, чтобы он поцеловал меня и прижал к своей груди, а он отшатывался от меня! Вот и сейчас! Именно так папа хмурился при виде меня, и мне даже не рассказать, как часто это случалось! Ну разве это не ужасно, мама?

Я более не мог сдерживать напор своих чувств.

— Замолчи, щенок! — вскричал я. — Зачем явился ты омрачать радость нашей встречи? Только теперь, Маргарита, я забылся и обрел счастье! А этот негодник вновь возмутил мою душу.

Жена моя была настолько потрясена переменой моего настроения и произнесенными мною словами, что едва была в состоянии говорить.

— Реджинальд! — срывающимся голосом воскликнула она. — Любовь моя! Муж мой!

— Впрочем, не важно, — заявил я. — Все будет хорошо! Сердце подсказывает мне, что все будет хорошо! Не тревожься, любовь моя! Я никогда не причиню тебе и минутной боли! Скорее, я сам соглашусь претерпеть мучительную смерть! Позабудь о страшных мыслях, которые так некстати возбудил во мне бедный Шарль! То были лишь пустые слова! Поверь мне, это так!

Пока я говорил это, Маргарита приникла лицом к дивану. Я взял ее за руку, и ласками мне удалось вернуть ее спокойствие и умиротворение. Наконец она повернулась ко мне.

— Реджинальд! — промолвила она преисполненным муки голосом. — Значит, ты пытаешься скрыть от меня истинное состояние твоих мыслей? Неужто сопутствовавшая нашей встрече радость была обманчивой и преходящей? Неужто после десяти лет безраздельной любви и доверия мне отказано в том, чтобы быть наперсницей твоей души?

— Нет, Маргарита, нет! Не обращай внимания! Это лишь минутное помрачение, и к рассвету ему уже не будет места в моей душе. К чему мучить тебя тем, что скоро и для меня перестанет существовать? А пока, поверь, моя любовь не только не уменьшилась, но стала даже полнее, преданнее и безмернее прежней!

Но в это самое мгновение меня посетило необычное чувство. Вместо того чтобы в обществе этой восхитительной женщины отвратиться от страсти к игре, я ощутил азарт куда более сильный, чем прежде. Если бы Шарль не появился в столь неурочный час, я бы оставался с Маргаритой и, после давно не вкушаемых любовных утех, хотя бы на одну ночь позабыл о своих тревогах. Но это происшествие все перевернуло, разбередило душевные раны и пробудило замыслы, которые не желали теперь утихомириться. Раскрывающиеся мне объятия жены вдруг показались гнездилищем скорпионов. Скорее, я обрел бы покой и наслаждение на вершине Везувия в момент его извержения. Столь мучительные угрызения совести были совершенно чужды моей спокойной и добродетельной супружеской жизни, и потому я оказался совершенно не в силах их вынести. Я встал, намереваясь покинуть комнату.

По моему поведению Маргарита поняла, что со мной творится что-то необычное.

— Куда ты, Реджинальд? — спросила она.

— Недалеко, — ответил я, пытаясь обрести небрежный и безразличный вид.

Она не удовлетворилась этим ответом.

— Ты хочешь выйти на улицу? — осведомилась она.

Я вернулся к тому месту, где сидел прежде.

— Любовь моя, я собирался выйти в тот самый момент, когда ты приехала. Уверяю тебя, дело не терпит отлагательств. Надеюсь, я скоро вернусь. Прости, что вынужден покинуть тебя. Утешься. Тебе надо отдохнуть, а потому лучше ступай в постель.

— Остановись, Реджинальд! Удели мне мгновение перед уходом! Оставь нас, Шарль! Спокойной ночи, мой милый мальчик! Поцелуй меня и помни, что мама теперь с тобой под одной крышей, и спи с миром.

Мальчик вышел из комнаты.

— Реджинальд, — промолвила она, — я не желаю ни управлять твоими желаниями, ни следить за твоими поступками. Однако твое поведение представляется столь необычным, что освобождает меня от следования обычным правилам. Я всегда была покорной женой, никогда не позволяла себе противоречить твой воле, и ты сам тому свидетель. Однако я не хочу следовать правилам щепетильности, которая поставила под угрозу все то ценное, что есть в человеческой жизни. Как забыть те необъяснимые выражения, которые исторгли из тебя жалобы Шарля? Могу ли я оставаться безразличной к таинственному поводу, который заставляет тебя покинуть меня, после того как я не пробыла с тобой и получаса? До прихода Шарля, казалось, ты не имел такого намерения.

— Любовь моя, — ответил я, — сколь серьезны твои слова по столь незначительному поводу! Что ж странного в том, что твой внезапный приезд заставил меня позабыть о договоренности, а сейчас я о ней вспомнил?

— Сен-Леон, — ответила моя жена, — прежде чем удивляться моей тревоге, вспомни обстоятельства, непосредственно ей предшествовавшие. Долгие недели я ждала от тебя приятных и утешительных сведений, имея все основания надеяться на твое возвращение. Неуверенность и тысяча страшных предчувствий наконец заставили меня покинуть дом и привели в Париж. Я прибыла сюда, чтобы разрешить свои сомнения и вселить мир в свою встревоженную душу. А потому не удивляйся, если ощущаешь сейчас в моих речах больше озабоченности и решимости, чем обыкновенно. Заклинаю тебя, успокой и утешь меня, если можешь! Если же нет, то позволь мне обрести утешение хотя бы в том, чтобы узнать страшную правду!

— Успокойся, Маргарита! — ответил я. — Мне горько. Господь свидетель, мне невыносимо горько, что я причинил тебе минутную боль. Но поскольку ты придаешь столько значения этому обстоятельству, я отложу дело, которым собирался заняться, и останусь с тобой.

Действия этого непроизвольного искреннего предложения я не предвидел. Мгновение Маргарита смотрела на меня, а потом бросилась мне на шею.

— Прости меня, мой возлюбленный муж! — вскричала она. — Воистину ты заставил меня устыдиться. Я веду себя непростительно. Я чувствую, что томилась из-за воображаемых пороков и сама выдумывала несчастья, разъедавшие душу. Насколько же ты добродетельнее меня! Но я совладаю со своей слабостью. Я хочу, чтобы ты пошел на условленную встречу, и отныне буду доверять твоей рассудительности и чести.

Каждое ее слово кинжалом врезалось мне в сердце. Чего только я не пережил, пока эта восхитительная женщина стыдила себя за подозрительность и не скупилась на похвалы моей порядочности! Я заглянул к себе в душу и увидел, что ничто в ней не соответствует представлениям столь высоким, — душа была опустошена и полна раскаяния. Я молча обнял Маргариту. Сердце мое трепетало и, казалось, было готово разорваться от тайны, раскрытие которой представлялось мне смертью. В ответ на ее великодушие мне следовало отказаться от надуманного свидания и посвятить хотя бы эту ночь тому, чтобы утешить и успокоить ее. Но я не решался, не осмеливался это сделать. Душевная рана раскрылась, и ничто не могло затянуть ее. Чем большую любовь я испытывал к жене за ее доверие, тем тяжелее было выносить ее присутствие. Лицемерить в течение стольких часов, принимать спокойный вид и предаваться радости, когда все внутри негодует, — выше человеческих сил. И, с разрешения Маргариты, я покинул ее. Но даже за этот короткий срок, что я оставался в доме, я чуть было не выдал себя. Я чувствовал, как внимательно следит Маргарита за выражением моего лица, словно вновь заподозрив, что я скрываю какую-то роковую тайну. Однако она более ни словом не обмолвилась об этом, и мне удалось уклониться от ее пристального взгляда.

Стоит ли описывать состояние, в котором я шел по улицам? Достаточно сказать, что все прежние переживания, связанные с игрой, казались мне тривиальными по сравнению с ощущениями, владевшими мною теперь. Впервые передо мной явственно предстал тот демон, что отравлял все мои радости, превратил в мучение восторг встречи с возлюбленной моей души, не дал мне вкусить ее еще не испробованных прелестей и превратил меня в одинокого странника. Я мысленно представлял, какой была бы наша встреча, будь она освящена подлинной невинностью. Временами я казался себе омерзительнейшим из смертных; мне чудилось, что тот, кто, подобно мне, предал поруганию величайший дар Небес, должен быть безнадежно несчастен. Временами же, вновь взирая на предмет своей порочной страсти, я находил в нем залог исцеления. Чем отчаяннее представлялось мне положение, тем с большим безумием я уверял себя, что одна эта ночь восполнит все мои потери. Придав ей столь роковое значение, я был вынужден доставить нежной душе своей жены необходимость нескольких часов тревоги. Однако последующее должно было с лихвой возместить столь кратковременное страдание. Затем я открою ей всю душу. Я более не стану ничего скрывать; я более не стану прибегать к порочному лицемерию. Я распрощаюсь с улыбками и капризами фортуны и не потребую ее благосклонности. Ежели я сам не способен к строгой экономии, я препоручу распоряжение хозяйством Маргарите, которая, как мне было хорошо известно, во всех отношениях подготовлена для ведения дел. Этими мыслями я настроил себя на самые решительные и рискованные поступки.

К чему вдаваться в описания подробностей этой катастрофы? Вскоре, хотя и не сразу, я начал проигрывать значительные суммы. Вначале я еще проявлял внимательность, собранность ума и душевных сил, готовый к длительному испытанию. Неудачи лишили меня этого. Взгляд мой стал рассеянным, в душе разыгралась буря, мысли потеряли последовательность и стройность. Я лишился способности к верным суждениям, но был решительно настроен не уступать. Я играл до утра, но и первые солнечные лучи не заставили меня отступиться. В тот день закатное солнце увидело меня нищим.

Существует такая степень несчастья, которая, будучи неподвластна описанию, не оставляет в памяти отчетливых следов. Кажется, несовершенство человеческого сознания заключается в его неспособности выдержать ни безумной радости, ни глубочайшего горя. Я почти ничего не помню из того, что происходило непосредственно за тем моментом, до которого я довел свое повествование, кроме ужаса, находящегося за пределами всего, дикого, невыразимого, необъяснимого ужаса. Однако не надо полагать, что временное забвение в какой-либо мере облегчает горе. Утопающая в страданиях душа не в силах сбросить с себя этот груз. Куда как с большей готовностью я претерпел бы любые несчастья, коим рассудок в состоянии дать имя, развитие и разрешение которых определяемы словами, чем муку, неподвластную описанию и существо которой можно лишь оставить на волю воображения и сострадания читателя. Какой беспечный и холодный ум утверждал, что безумие есть бегство от горестей? О бесчувственные глупцы! Не скажу о всех видах безумия, но кое-что я пережил! И мне известно состояние такой опустошенности души, когда все цепенеет и ни один проблеск сознания не заслуживает названия мысли, — это непереносимее самых горьких дум. Мне знакома та бессвязность ощущений, когда сознание блуждает без кормила и ветрил, словно повторяя неразумные выдумки изобретательных богословов. О сколько бессонных дней и недель я пережил! Сколько безумных мыслей и бредовых речей! Пока в потоке бедствий мы видим определенную, если так можно выразиться, взаимосвязь, мы сохраняем некую невозмутимость. Мы продолжаем ощущать себя людьми, мы изумляемся и восхищаемся своей способностью быть несчастными. Но когда сорвавшееся с якоря сознание лишается управления, тогда и наступает истинная трагедия. Мы теряем рассудок, поддерживавший нас, ощущение собственного достоинства и чувство тайного восхищения самими собой.

Рискну утверждать, что именно подобное я переживал, насколько я могу судить об этом теперь, когда разум мой вернулся ко мне.

Когда был подведен итог и проигрыш последней ставки положил конец всему, я встал и покинул роковое место, где разыгрались эти события. Я вышел на улицу с тяжелым сердцем и раскалывающейся от боли головой. Веки мои горели, но я ничего не видел и ни о чем не мог думать. Уже почти стемнело, день, прошедший столь бурно, завершился проливным дождем. Некоторое время я бродил, не зная, куда иду. Поначалу я шел медленно, но постепенно походка моя убыстрялась, и вот уже я пересекал город поспешными и нетерпеливыми шагами. Редкие прохожие на улицах и вовсе исчезли. Я остался почти один. Временами взгляд мой выхватывал оборванных и бездомных нищих, укрывавшихся в убогих лачугах; я видел полночного грабителя, высматривающего свою жертву и готового броситься на неосмотрительного путника. Однако он бежал от меня — что-то было во мне такое, что заставило отшатнуться даже отпетого насильника. В течение многих часов я продолжал свое бессмысленное, бесцельное блуждание. Спустя какое-то время я заметил, что нахожусь у ворот собственного дома. Не задумываясь о том, что наделал, я вошел и, поскольку силы мои были истощены, без чувств рухнул у подножия лестницы.

Постепенно сознание начало возвращаться ко мне. Я открыл глаза и увидел мелькающие вокруг меня фигуры; я был не в состоянии ни собраться с мыслями, ни воспользоваться даром речи. Голова моя вскоре прояснилась, однако, казалось, меня охватило непреодолимое отвращение к какой-либо деятельности. Я мог изъясняться лишь односложными словами. Какой-то инстинктивный ужас перед необходимостью признаться во всем происшедшем восхитительной женщине, которая была предана мною, заставлял меня хранить молчание. Несколько дней кряду сидел я с утра до вечера неподвижно, и не было на свете силы, способной вернуть меня к жизни.

Глава VII

Вскоре после того как несчастная моя супруга была поставлена в известность о происшедшем, явились негодяи, обобравшие меня до нитки, и заявили свои претензии на то, что более мне не принадлежало. Не знаю, каково было бы их поведение, если бы я достаточно владел собой для того, чтобы разговаривать с ними. Я не мог вырвать остатки своего состояния из их цепких рук, не нанеся при этом невосполнимого ущерба своей чести; однако отчаяние могло подвигнуть меня на сумасбродные и бессмысленные поступки. Вследствие того положения, в котором я находился, распоряжение всеми делами пало на плечи Маргариты, и никому еще не удавалось вести себя с большим достоинством и величием души, чем ей. Она сразу поняла, что не сумеет воспротивиться их претензиям, не повредив моей репутации. Что же до нее самой, то она не дорожила роскошью и не испытывала страха перед нищетой. Вот почему ей хватило мужества подвести меня к предъявленным ими бумагам, смысл которых я едва понимал, и заставить меня поставить под ними свою подпись, лишавшую ее и ее детей всех земных благ. Она желала лишь одного: чтобы по завершении этих дел мы тотчас покинули Францию и поселились в добродетельной безвестности, в каком-нибудь отдаленном уголке. Но она не могла допустить, чтобы последние представители графов де Сен-Леон оставили о себе какую-либо позорную память. Она рассуждала с предельной ясностью. Она не считала безвестность несчастьем и полагала низким уклоняться от обязанностей, накладываемых обстоятельствами. Лишь бесчестье было непереносимым для нее. Фортуна непредсказуема и непостоянна, ей свойственны крутые повороты, и вследствие одного из них мы могли еще вернуться к блеску прежнего состояния. Однако, что касается имени Сен-Леона, судьба явно стремилась к тому, насколько это было в ее силах, чтобы оно исчезло из анналов Франции, как прославленная птица Аравии, гибнущая в лучах славы.

Если читатель, подобно мне, со вниманием вникнет в положение Маргариты, он будет поражен мужеством ее поведения. Она отправилась в Париж, не в силах более справляться с необузданными мыслями и измученная опасениями, подозрениями и тревогой. По прибытии ей довелось испытать кратковременную и обманчивую радость. Но вскоре от нее не осталось и следа. На смену пришли размышления и догадки относительно таинственности моего поведения. После чего последовал мой неожиданный уход и многочасовое ожидание моего возвращения. По прошествии ночи и целого дня я вернулся, но в каком состоянии! Вымокший до нитки, дрожащий от изнеможения, несчастный и не говорящий ни слова. Едва она успела заметить, что я вернулся, и вышла ко мне навстречу, как я рухнул без чувств к ее ногам. Она ждала моего выздоровления, с неописуемой тревогой склоняясь над моей постелью, и лишь приход негодяев, поставивших ее в известность о нашем разорении, обрушившемся на нее как гром среди ясного неба, заставил ее отойти от меня. Они говорили с ней, уже изнуренной и встревоженной всем предшествующим, без всякого снисхождения к ее слабости, они не соглашались ни на уступки, ни на полумеры, но открыли ей все самым откровенным и грубым образом. Любая другая женщина была бы сломлена этими несчастьями. Маргарите же, казалось, они лишь придавали сил: чем больше на нее обрушивалось бед, тем больше она возвышалась над ними. Она сразу приняла решение и отвечала на все вызовы судьбы твердо и без колебаний.

Период апатии и оцепенения, в которые я поначалу погрузился, сменился безумной активностью. Именно в этом состоянии Маргарита препроводила меня и детей в укромное место в кантоне Солёр34 в Швейцарии. Главным принципом стала экономия, ибо из-под обломков нашего состояния Маргарите удалось спасти лишь малые крохи. Она не стремилась к созданию пристойной видимости и не думала о радужных перспективах. Потрясение, пережитое ею, было не настолько велико, чтобы сломить ее деятельную натуру и мужество, но оно лишило ее возможности потворствовать своим изысканным слабостям. Место, где мы поселились, было отдаленным и довольно пустынным. Когда я пришел в себя — надежды на это она никогда не теряла, — она решила, что уединенность будет наиболее благоприятна, по крайней мере на первой стадии возвращения ко мне рассудка.

Вследствие вышеизложенного именно она руководила мною, нашим сыном и тремя дочерьми. Сразу после нашего прибытия она приобрела неказистый, но опрятный домик и приучила себя и детей к образу жизни, который вели соседние крестьяне. Родовое имение вместе с поместьями, перешедшими ко мне после женитьбы, — все было поглощено бездной, предуготованной моим злополучным поведением. Маргарита распродала все наше движимое имущество, украшения и даже одежду. Единственное, что ей удалось спасти от катастрофы, это несколько книг, собранных вследствие литературных привязанностей, всегда присущих мне. Значительная часть полученной таким образом суммы была роздана кредиторам. Перед тем как отправиться в добровольную ссылку из своей родной страны, Маргарите хватило рассудительности и сноровки, чтобы удовлетворить их всех, и она готова была ограничиться лишь тем, что останется после уплаты по искам. Этого требовали ее гордость и исключительная честность. В нашем бегстве нас сопровождали двое слуг, чья привязанность была столь сильна, что расстаться с ними было непросто, даже если бы мы и не испытывали необходимости в их заботах. Однако Маргарита руководствовалась строжайшими принципами экономии и решилась бы и на эту крайность, окажись в ней необходимость, как бы нам ни было тяжело отказаться от их робкой привязанности и распроститься с остатками былой роскоши. Но обстоятельства не потребовали этого. Нашей младшей дочери в это время исполнился лишь год, и, как бы решительно ни была настроена ее мать, вряд ли она одна сумела справляться со всем, когда отец страдал от столь серьезного недуга. Маргарита оставила одну служанку, чтобы та помогала ей в домашних хлопотах, так как сама не могла отказаться от постоянной заботы обо мне. В противном случае она постоянно была бы неуверена в том, что сделано все, что должно, что я получаю уход и внимание, столь необходимые в моем несчастном положении, и что возникающие проблески моего сознания обретают нужную им поддержку. Однако зачастую острота моих болезненных приступов была такова, что требовала больших физических усилий, чем те, на которые была способна Маргарита; они были необходимы для того, чтобы помешать мне совершить какой-либо отчаянный поступок. Для этой цели Маргарита оставила моего верного слугу Бернардина — он был почти моим ровесником и прислуживал мне чуть ли не с младенчества. Своим скорым выздоровлением я всецело обязан любовной заботе и опытному уходу этой несравненной женщины. Тем, кто не сталкивался с подобными состояниями, трудно представить, сколь многое зависит от постоянной бдительной опеки в сочетании с разумной рассудительностью там, где наемный уход может оказаться нерасторопным, а грубая вульгарная бесчувственность — вызвать раздражение, а то и причинить непоправимый вред.

Вряд ли найдется жена более заботливая и нежная, чем стала для меня в этих обстоятельствах Маргарита. Низвергнутая в глубочайшую нищету, она не позволяла себе отдаваться недостойным и горестным сетованиям. Несмотря на крутой поворот судьбы, она не стала его жертвой. Самым убедительным образом она доказала, что ее совершенства не были следствием богатства или титула, но принадлежали ей от природы. Даже нищете она придавала изящество, если не блеск, на что способны лишь благородные и утонченные натуры. Ее дети были смиренны и вдохновлены ее примером и вскоре позабыли о своих привилегиях, которые еще не изнежили их душ. Прискорбное положение, до которого был низведен отец семейства, ни в коей мере не заставило ее отказаться от деятельности даже в состоянии самого горького отчаяния. Она решила стать матерью и отцом своим детям, она с уверенностью ожидала моего скорейшего выздоровления. И хотя я был виновником ее бед, она не позволяла этой мысли отравлять ни чистоту своей привязанности, ни нежность своей заботы.

Она решила ни взглядом, ни словом не упрекать меня за содеянное мною злодеяние. Она привыкла желать своим детям высокого положения, изобилия и привилегий. Она хотела, чтобы ее сын следовал путем славы, которым шли его предки, чтобы ее дочери могли связать свои судьбы с самыми достойными и блистательными людьми родной страны. Но, потерпев неудачу в этом, она твердо вознамерилась, насколько это было в ее силах, привить им добродетель, бодрость и смирение, воспитать в них душу, которая смогла бы черпать силы в самой себе, вызывая внимание и уважение всех окружающих.

Выздоровление протекало неравномерно, и то казалось, что вот-вот наступит улучшение, то состояние вновь становилось угрожающим. Среди способов, которыми пользовалась Маргарита для возбуждения тлеющей искры моего сознания, было напоминание об отцовской любви. При любой благоприятной возможности она приносила мне свою маленькую тезку, которая и в годовалом возрасте уже проявляла очевидные признаки той игривости и веселости, позднее во многом определившие основные черты ее характера. Ее невинная улыбка, резвость и беззаботный смех вызывали в моей душе живейший отклик. Нередко ее влияние оказывалось столь сильным, что одно ее появление прерывало приступ моего безумия или возвращало меня из бездны уныния. Юлия оплакивала меня, а Луиза стремилась подражать проявлениям доброты, которые она привыкла наблюдать в своей матери. Шарль, больше других осознавший природу моего недомогания, был крайне внимателен, когда его приводили ко мне, и большей частью смотрел на меня с безмолвной тревогой, в то время как его глаза произносили целые монологи без помощи слов. Наконец Маргарита уступила его настойчивости, и он стал постоянным помощником Бернар дина в заботах обо мне. Его непоседливость и порывистость, казалось, полностью исчезли, час за часом он по своей воле оставался в моей комнате, с готовностью хватаясь за каждую возможность быть полезным и испытывая радость, всегда свойственную человеческой душе, когда она совершает благодеяния или сострадает.

Восстановление моего здоровья значительно замедлялось печальными мыслями, которые неизбежно начали посещать меня, как только ко мне вернулась память. К счастью, эти воспоминания не сразу последовали за приступом безумия. Когда поток бессвязных мыслей отхлынул, душа погрузилась в изнеможение, инстинктивно отстраняясь от наплыва бурных переживаний, лелея переживания нежные, спокойные и животворные. Впрочем, когда я почти уже было поправился, воспоминание о том, кем я был, и мысль о том, кем я стал, так потрясли меня, что вызвали ухудшение с куда более тревожными симптомами, чем в начале заболевания. Тогда Маргарита впервые заподозрила, что мое безумие неизлечимо, и, как она позднее призналась мне, никогда прежде горе ее не было столь безутешным. Однако и состояние предельного отчаяния было не в силах сломить ее деятельного милосердия. Ее усилия вплоть до этого рокового происшествия неизменно увенчивались успехом. Самые мрачные прогнозы не сбылись, и я навсегда избавился от умопомешательства. Однако, как я уже указывал, горькими были мои мысли, беспредельно горькими, когда душа моя вернулась в обычное состояние, и я в полной мере осознал сложившееся положение. Маргарита, выведшая меня при помощи своей проницательности и терпения из состояния самой страшной болезни, теперь взялась за более трудную задачу — примирить меня с самим собой. Она заверяла меня, что от души простила все, более того, что она благодарна Провидению за то, что оно среди моря бед сохранило самое ценное для нее — мою безграничную привязанность. Она противопоставляла предмет своих тревог, мучивших ее до приезда в Париж, положению дел, обнаружившемуся позже. Она заверяла, что наихудшее из происшедшего оказалось обыденным и сносным по сравнению со страхами, которые рисовала ее фантазия. Она опасалась найти мое сердце охладевшим к ней, а себя овдовевшей матерью осиротевших детей. Она боялась, что я лишусь всякого достоинства в ее глазах, что я предал священнейшие из обязанностей и принес в жертву низменной и презренной прихоти свою честь. Тогда ее душа действительно бы исстрадалась; против этого восстала бы вся гордость, унаследованная ею от предков; это произвело бы полный переворот в ее сознании, нарушило бы течение привычной жизни и положило бы конец чувствам, которые она больше всего лелеяла. Воистину она опасалась, что не переживет это. Но проступок, совершенный мной, был абсолютно иного свойства. Я не забыл ни того, что был отцом, ни того, что был мужем; я лишь сделал неосмотрительный и злополучный шаг в осуществлении этих своих обязанностей. Происшедшее не ставило под сомнение ни неизменность моих привязанностей, ни честность моих принципов. Она простила меня, и, следовательно, мне не за что было себя корить.

Она заверяла, что бедность в ее глазах — небольшое зло, и взывала к моему разуму, чтобы он согласился с убедительностью ее доводов. Она просила, чтобы я посмотрел на крестьян, живших по соседству, на наши обстоятельства, и спросил у собственного сердца, не являются ли эти люди счастливыми. Единственное, от чего мы действительно теперь страдали, так это от отсутствия условий для совершенствования и образования. Она никогда не сумела бы убедить себя, что невежество может быть достоинством; ее собственная жизнь, моя, а также всех, к кому она была горячо привязана в прошлом, доказывали обратное. Она желала, чтобы ее дети обрели душевную утонченность и в полной мере развили в себе всевозможные способности, дабы как можно дальше отойти от состояния бесчувственных тварей, накопив запас собственных мыслей и используя все богатство своей тонкой восприимчивости. И недостаток средств в нашем случае, как и во многих других, не лишал их такой возможности — в наших силах было развить в них эти способности.

Разумный человек, утверждала она, не должен тратить свои силы на бесплодные сожаления о том, что произошло и уже неподвластно ему, но должен обратиться к тем возможностям, которые все еще принадлежат ему. Если мы поступим так в нашей нынешней ситуации, мы обретем все основания для довольства и радости. Наша симпатия друг к другу и постоянство нашей привязанности не пострадали и остались неизменными. Есть ли супружеская пара, вопрошала она, которая могла бы так же, как мы, гордиться своим союзом, которой он принес бы большее количество разнообразных удовольствий? Стоит нам только обратиться мыслями к детям, и мы тут же убедимся, сколь несравненно мы счастливы в этом отношении, как и во всех других. Шарль, всегда бывший предметом нашей гордости, за последнее время стал таким образцом терпеливой любви и сыновней привязанности, какие редко встретишь в столь юном существе. Рассудительность Юлии, проницательность Луизы, живость Маргариты — все это источники неистощимого наслаждения. Наши дети умны, благожелательны и добродетельны. При таких обстоятельствах, убеждала она меня, не следует поддаваться воображаемым горестям, которые лишь породят грусть и душевный разлад среди этого земного рая.

О добродетельнейшая из женщин, а ныне, возможно, чистейшая и светлейшая из всех небесных святых, почему я остался глух к твоим здравым суждениям и великодушным чувствам? Воистину я был глухим. Мне, жертве глубочайшего уныния, они представлялись порождениями недомыслия и глупости. Сейчас я понимаю, насколько они были разумны и справедливы в устах изрекавшей их, тогда же они совершенно претили моему умонастроению. Неудивительно, что, пользуясь языком невинности, они лишь невинному сердцу могли сообщать спокойствие и мир. На что бы Маргарита ни обращала свой взгляд, безыскусность и простота окружающего лишь подчеркивали ее добродетели и достоинства. Она не была повинна в нашем обнищании. Оно стало лишь испытанием для ее возвышенной души, ее терпения и стойкости ее добродетелей. Она с улыбкой встречала удары судьбы и видела в этом свою заслугу. Насколько отличным было мое поведение! Все, что я видел вокруг себя, напоминало мне о моей вине, все упрекало меня в преступлениях, одно воспоминание о которых доставляло мне адские мучения. Мой собственный наряд, а также платье моих жены и детей, запустение, в котором мы жили, простые скамьи, необтесанные растры, голые стены — все свидетельствовало о совершенном мною преступлении, все вызывало болезненный отклик моей совести. Я почти забыл, что такое сон, — эти непрерывные мучения посеяли во мне разлад, граничивший с помешательством. Все, что служило бы утешением, превращается порочной душой в дополнительный источник страданий. Красота, способности и добродетель моих детей, их любовь ко мне, терпение, внимание и проницательность их чудесной матери — все лишь усугубляло претерпеваемую мною муку. Я едва ли не желал стать объектом их колкостей и упреков. Я жаждал лишиться всех благодеяний природы и в одиночестве нести груз своих преступлений. Я бы ощутил облегчение, если бы дети мои страдали самыми омерзительными пороками и являлись бы чудовищными калеками. Мое положение казалось бы не таким мучительным, если бы умственные способности их были ограниченными, если бы им были свойственны отвратительные наклонности, если бы души их были отмечены всеми возможными недостатками и каждый день свидетельствовал бы о том, что им суждено стать неизбежными жертвами позора. Тогда мне было бы легче переносить вину за то, что я лишил их будущего. Но погубить прекраснейшее из семейств, когда-либо существовавших на земле, лучшую из женщин и детей, в которых разворачивались бутоны всех достоинств и совершенств, — было поступком, который я себе никогда не простил. О Дамвиль, Дамвиль! Наилучший из людей! Преданнейший друг! Почему ты доверился такому негодяю, как я? Неужто ты не предчувствовал роковых последствий этого? Был ли ты вправе подвергнуть свое единственное дитя и все ее грядущее потомство столь страшной опасности? Воистину это было не к добру! Задуманное во благо, это стало жесточайшим горем, когда-либо навлеченным на меня. Я не создан для столь драгоценных и нежных уз. Мне суждено природой стать одиноким странником на лике земли. Я годен лишь для этого страшного несчастья. О, почему из-за твоих заблуждений и обольщений на мой счет я лишен этой участи? Даже она казалась мне менее ужасной, чем то, что я переживал! Но какой же я негодяй! Зачем упрекаю я своего наилучшего благодетеля? Нет уж, пусть я обращу весь поток своих обвинений на себя! Дамвиль был движим самыми благородными и великодушными чувствами, когда-либо посещавшими человеческую душу. Чем же я отплатил ему, и к чему это привело?

Все прежние привычки заставляли меня ощущать нынешние обстоятельства с предельной остротой. Маргарита, великодушная Маргарита почти с безразличием взирала на разительный контраст между роскошью и нищетой. Однако ее муж не был способен на это. Всеми событиями своей жизни я был подготовлен к тому, чтобы любить роскошь. С тех пор как моя душа обрела способность к воображению, пищей моих фантазий стали высокие героические подвиги, а не умиротворенность сельского уединения или совершенствование книжного ума. Воспоминание о золотом поле герба, осаде и сражении при Павии не покидали меня. Франциск I, шевалье Байар и де Бурбон навечно стали предметами моих видений и грез. Эти пристрастия преобразовались в ненасытное стремление к великолепию и расточительности; но, когда ветви склоняются книзу, корни продолжают впиваться в почву с прежней силой. Мне уже хватало и того, что из потомка блистательнейшего рода Франции я превратился в крестьянина. Однако, призываю в свидетели Небеса, я терпеливо снес бы это, если бы был один, я счел бы это справедливым воздаянием за мои глупости и подчинился бы с полной самоотверженностью. Но как сохранить невозмутимость, видя, что наказание постигло жену и детей? Я обращал взор на спутницу своей жизни и с искренней болью вспоминал пышность, к которой она привыкла, и надежды, ради которых была рождена. Я смотрел на своих детей — плоть от плоти моей, — когда-то бывших гордостью моей души, и вспоминал, что ныне они нищие, деревенские жители, изгнанники. Я не видел никакой возможности восстановить положение и лишь предчувствовал участь забвения и бедности для них и их потомства. Истинный родитель может пережить личное разорение, но он не способен быть свидетелем угасания и гибели своего рода. Иногда я восхищался невозмутимостью Маргариты. Временами же ее совершенство и добродетели вызывали у меня ненависть. В душе я обвинял ее в том, что в ней отсутствует искра истинного благородства. Ее терпение я воспринимал чуть ли не как низость духа. Уж лучше бы, думал я, подобно мне она проклинала свою судьбу и ее виновника, с негодованием и презрением отвергала бы рабство, на которое мы осуждены, не смирялась бы и посвятила остаток жизни бесконечным сетованиям. Я совершил поступок, доведший нас до жесточайшей нужды, но последствия этого поступка были для меня непереносимы.

Я находился в крайне подавленном и угнетенном состоянии, в моем сердце осталась рана, которую не могли залечить ни доброта моей жены и детей, ни время. Рана не была смертельной, но, подобно ране Филоктета, отравленного кровью Лернейской гидры35, она мучила меня год за годом, превращая мое существование в горькую обузу, тяжесть которой невозможно облегчить. Большую часть времени я проводил в глубоком скорбном молчании, и никакие утешения не могли развеять его. Не то чтобы это молчание хоть в малейшей мере было окрашено угрюмостью или дурным расположением духа. Скорее, оно свидетельствовало о спокойной недвижимости души, испытывающей известную симпатию к окружающим, но находящейся в своего рода состоянии бессилия, когда она не способна привести в движение ни органы речи, ни члены тела. Лишь взор мой время от времени молил о снисхождении и прощении. Я напоминал больного, чей недуг выражается в истощении всего организма и который со временем превращается в тень, не способную ни на что.

Именно в таком состоянии я пребывал постоянно. Однако иногда мое оцепенение оставляло меня. Тогда я машинально стряхивал с себя свою вялость и отправлялся скитаться по горам. Дикая природа лучше всего гармонировала с состоянием моей души. Я перепрыгивал с уступа на уступ, а вокруг вздымались остроконечные пики. Я спускался в почти отвесные пропасти и оставался в живых только благодаря инстинкту, заставлявшему меня хвататься за корни растительности, встречавшиеся на моем пути. Я повисал на вершинах скал, испытывая ужас от их крутизны, и ощущал головокружение и тошноту, которые обычно вызывает подобная высота. Я не мог решиться умереть: смерть казалась мне слишком желанным и легким способом избавления от преследовавших меня мук самоосуждения. Я испытывал зверское наслаждение от своей решимости жить и вынести все страдания за совершенное мною зло. Я был далек от того, чтобы надеяться, что пережитое мною окажется лишь шуткой и подобием нищеты перед лицом того, что ожидало меня впереди.

Описанное здесь состояние, в котором я находился, не являлось безумием и не могло быть принято за безумие, я никогда не забывался и помнил, кто я такой. Я не впадал в бредовые состояния, когда больной не находит себе места и его охватывает жажда лихорадочной деятельности, когда он не осознает, что делает, а выходя из которых внезапно вздрагивает и поражается, удивляясь самому себе. Мое помешательство подчинялось логике отчаяния. Меня не охватывали приступы безумия, я не старался никому причинить вреда. А потому Маргарита не могла решиться на то, чтобы отправить меня в сумасшедший дом. Зачастую я приходил домой в одежде, разорванной шиповником и запачканной землей. Однако вскоре моя семья привыкла к тому, что я благополучно возвращаюсь, а потому, какую бы тревогу ни вселяли в мою жену мои прогулки, она предпочитала безропотно сносить ее, нежели подвергать меня какому-либо насилию.

Настроение остальных членов семьи являло собою полный контраст тому, что переживал ее глава. Конечно же Маргарита ощущала разницу между прежним и нынешним образом жизни, но она смирилась с этой переменой с такой естественной жизнерадостностью и самообладанием, которые вызвали бы восхищение даже у недоброжелателей. Она наверное изгнала бы из своей души все воспоминания о нашем былом величии, если бы отчаяние и уныние, казалось завладевшие мною, не заставляли бы ее постоянно возвращаться к ним. Что касается моих страданий, я уверен, что она испытывала ко мне искреннейшее сочувствие; однако обстоятельства властно вынуждали ее проявлять мужество. Мои мучения лишили меня всякой способности в какой бы то ни было степени обеспечивать свою семью и заботиться о ней, таким образом Маргарита была вынуждена взять на себя заботу о нашем благоденствии. Если бы мы не стали жертвами страшного разорения, я мог бы провести всю жизнь в беседах с этой восхитительной женщиной, так и не узнав и половины сокровищ ее души. Она была моим казначеем и самым благоразумным образом распоряжалась оставшимся состоянием. Она была моим лекарем и исцеляла не снадобьями и лекарствами, но внимательным изучением моего расстройства и умелым влиянием на него. К несчастью, нет болезни более неподатливой, чем душевная; и все же будь она вызвана чем-нибудь менее существенным, нежели постоянные угрызения совести, я уверен, мудрость Маргариты справилась бы с ней. Маргарита учила моих детей — наши дочери не нуждались в другой наставнице, я даже готов предположить, что уроки матери полностью возместили Шарлю утраченную им возможность получить образование в Парижском университете. Любовь к порядку, деятельность, усердие и жизнерадостность (да будет мне позволено сказать) этой блистательной матроны стали заразительным примером для всех обитателей дома. Я бросал на них украдкой взгляды или наблюдал за ними издали, когда они то сосредоточенно, то весело занимались чем-нибудь в долине, и шептал своей измученной душе: «Как я несчастен! Как счастливы они! Насколько непреодолим барьер, отделяющий невинность от греха! Они дышат тем же воздухом, они живут со мной под одной крышей, мы связаны семейными и кровными узами, мы общаемся ежедневно и ежечасно, однако мы никогда не поймем друг друга. Есть ли во всех долинах этой прославленной республики36 семья более счастливая, чем моя? Более добродетельная и воспитанная с большим вкусом, способствующим обретению истинного человеческого достоинства? И лишь я, я — единственная ее обуза и позор! Радости, которыми я окружен, находят в моем сердце лишь раскаяние, которое я не в силах перенести. Кто бы ни вступал со мною в отношения, всем я приношу несчастье, где бы я ни появлялся, лица, в иное время излучающие довольство и радость, погружаются в грусть. Как дыхание зловонного ветра, я несу погибель плодам природы и искажаю ее лик».

Пытаясь преодолеть упорство моей болезни, Маргарита беседовала со мной самым утешительным тоном.

— Мой Реджинальд! Любовь моя! — говорила она. — Перестать считать себя несчастным и упрекать себя! Ты был неосмотрителен, так рискнув состоянием своей семьи, но принес ли ты нам горе этим или облагодетельствовал? Я более чем наполовину склоняюсь ко второму предположению. Оставим же на время надуманные пристрастия, преследование праздных и иллюзорных целей, не проистекающих непосредственно из истинных принципов нашей природы! Здесь мы окружены источниками счастья. Здесь мы можем жить в истинно патриархальной простоте. Что рыцарство? Что военная доблесть и слава? Поверь мне, то лишь страсть развращенного ума, который в своем изысканном тщеславии стремится стать мудрее законов чувств и логики! Только презрение к этим излишествам может придать прочность и совершенство счастью. Подобно мне ты испытываешь любовь к роскошным и романтичным картинам природы. Мы окружены ими. Не глупо ли стремиться сменить наши беседки, увитые зеленью, тропинки и заросли на сводчатые потолки, мрачные залы и многолюдные вечера? Увы, Реджинальд, я подозреваю, что великолепие, в котором мы жили прежде, основывалось на тирании; что роскошь богатых зиждется на нищете и голоде бедных! Мы видим, что здесь крестьянство более миролюбиво и менее угнетено, чем, возможно, где бы то ни было на земле. Люди здесь независимы и горды, дружелюбны и в то же время бесстрашны. Разве это не живительное зрелище? Лишь сейчас я начинаю осознавать, что те, кто возделывает поля и виноградники, — мои братья и сестры; и сердце ликует от радости, когда я ощущаю, как множатся мои связи с миром. Как обременительно великолепие! Лишь умеренность дает свободу. Тот, кто низводит окружающих до состояния рабства, сам становится рабом своей собственности и прислуги. Единственный путь к самостоятельности — это сократить свою зависимость от помощи других, полагаясь на нее лишь в тех случаях, когда она оказывается абсолютно необходимой. Теперь мы можем поступать, руководствуясь лишь собственными желаниями, не дожидаясь споспешествования других. Наши скромные трапезы не требуют утомительных приготовлений и не замыкают нас в залах и столовых. И тем не менее мы принимаем в них участие с куда большим аппетитом и встаем из-за стола куда более подкрепившимися, чем после самого пышного пиршества. Усердие и деятельность предшествуют моей трапезе, а после нее я развлекаю себя и своих детей в полях и под сенью деревьев. И хотя мне приятен вид крестьян, я не стану крестьянкой. Ибо у меня больше мыслей и круг моей деятельности шире. Мне приятен лишь их внешний вид. Они сравнительно более безмятежны, чем другие сословия, а картины природы, среди которых они живут, приятно наблюдать. Но я не предала бы забвению лучшие свойства собственной природы. Я продолжаю стремиться к утонченности и роскоши, однако эта утонченность заключается в чистоте мысли, а роскошь — в простом и непритязательном вкусе. Если бы я умела, я внушила бы всему миру подобное стремление. Я бы усовершенствовала свою душу, расширила бы свои представления, я бы направила силы на наставление близких и на приумножение человеческих познаний. Удовольствия, к которым я стремилась бы и которые сеяла бы, не зависят от величины состояния и таковы по своему характеру, что недоступны поселянам и варварам. Наш сын, взращенный на этих полях, вероятно, никогда не станет рыцарем и не впишет себя в хроники военной славы. Однако он сможет стать счастливее и лучше. Он сможет усовершенствовать свою душу и развить вкус. Он сможет стать советчиком и защитником своих сестер. Он сможет стать гордостью места, где живет. Он мог бы учредить в усыновившей его стране новые гарантии свобод, новые формы общественного благоденствия и улучшить здесь жизнь. Как восхитителен патриот-поселянин, сочетающий простоту одежды и манер с широтой познаний, глубиной чувств и сердцем, пылающим любовью к человечеству. Таковы были Фабриций и Регул среди древних, таков был Телль37 — родоначальник гельветической свободы. Что до меня, то я склонна испытывать благодарность к этому неожиданному повороту в нашей судьбе, который познакомил меня с новыми удовольствиями и предоставил моей душе возможность получить бесценный урок. Если бы ты согласился присоединиться к нашим радостям и отказался от напрасных упреков и губительных наклонностей, наше счастье было бы полным.

Речи Маргариты часто возбуждали мое внимание и уважение, а иногда даже казались мне довольно убедительными. Однако влияние их проходило, и ко мне возвращались уже описанные мною чувства, когда впечатление от услышанного рассеивалось. Тщетно внимал я похвалам простоте и невинности. Мне было приятно видеть тех, кто мне был ближе всего, и наблюдать в них истинное, а не показное довольство. Но сам испытывать удовлетворения я не мог. Уроки моего воспитания оставили во мне слишком глубокий след. Я мог отказаться от любви к славе, расценивая этот отказ как наказание за свои проступки, но не представлял себе истинного счастья без нее и продолжал упрямо и нетерпеливо желать тем, кто любил, именно такого счастья.

Глава VIII

Пока в душевной горести я сетовал на низость положения, до которого было доведено мое семейство, на нас, словно в отместку за неуместную утонченность моих душевных страданий, надвигалось еще более тягостное бедствие.

В мрачном и мятежном состоянии духа бродил я, по обыкновению, среди скал, в нескольких милях от нашего жилища. Стояла середина лета. Погода была удивительно хороша; но я высокомерно отказывался довольствоваться чистым воздухом и ясным небом. Уже несколько дней кряду совершал я свои прогулки, и солнце, наливавшее зрелостью пшеницу и чернившее виноградные грозди, затмевало мой взор и кипело в крови. Жар его лучей наполнял меня яростью и отчаянием. Однажды вечером, когда в угрюмом настроении я взирал на его заход с вершины скалы, я заметил, как чистота небосвода уступает место сгущающейся тьме. На западе собирались облака, и чем ближе подступала ночь, тем больше они заволакивали небо, окрашивая его в зловеще багровые оттенки. Поднялся ветер, и в темноте его завывания звучали жутко и яростно.

Утром по небу с бешеной скоростью неслись тучи, и после многодневного удушливого зноя в воздухе царил пронизывающий холод. Однако, не обратив внимания на эту перемену погоды, я отправился в скитания. Незадолго до полудня вокруг так стемнело, что я был поистине потрясен. Мне казалось, что самая темная ночь не в силах превзойти этот мрак. Сдержав первый порыв, возникший отчасти под влиянием сильного волнения, отчасти из-за разыгрывавшейся непогоды, я машинально начал оглядываться в поисках укрытия. Я с трудом различал предметы, находившиеся поблизости от меня, когда вдруг прямо передо мной воздух разрезала голубая молния такой яркости и силы, что я едва не лишился зрения. Последовавший за ней удар грома был не сравним ни с одним звуком, который доселе мне доводилось слышать. Раскаты следовали с такой частотой, что почти заглушали друг друга. В этот миг я думал только о себе, хотя мое тогдашнее умонастроение и не предполагало во мне особой подверженности страху. Я стоял неподвижно, испытывая благоговение и ужас, вызванный не столько опасениями, сколько утонченной впечатлительностью. Мне казалось, что я среди бушующих туч и проник за завесу, за которой природа скрывает свою мастерскую. Я готов был погрузиться в тайные чертоги, в которых зарождаются ураганы, и подставить обнаженную грудь потокам пламени. Пока же мысли мои успокоились и сосредоточились на созерцании замысловатой пляски молний на вершинах скал, свет которых столь контрастировал с тьмой, в которую было погружено все остальное. Буйство ветра продолжалось, и вдруг с небес обрушился поток дождя с градом, стремительность и силу которого невозможно представить. Градины достигали столь поразительного размера, что, прежде чем я успел сообразить, я был повержен ими на землю. Не осмеливаясь вновь подняться, я лишь укрылся в таком месте, которое хоть как-то защищало меня от их ударов. Я лежал распростершись на земле, прислушиваясь к грохоту обрушивавшихся на землю градин и ощущая, как они отскакивают от моего тела.

Через двадцать минут ливень стал ослабевать, а еще через полчаса окончательно стих. Когда я пошевелился, то был изумлен тем, насколько болели все части моего тела. Я приподнялся на локте и устремил свой взор на град, покрывавший землю целыми горами льда, а кое-где взрыхливший ее поверхность и проникший вглубь. Переведя взгляд дальше, я увидел огромные деревья, вырванные с корнем и отброшенные далеко вниз по склону. Когда они обрушивались, я даже не расслышал шума, который они производили, хотя тот должен был быть невероятно громким. Таковы были следы, оставленные бурей в горах. В долине они были еще страшнее. Я видел, что повсюду, куда только достигал взгляд, почва превратилась в трясину, пшеничные поля погублены и утопают в грязи, виноградные лозы изорваны в клочья, фруктовые деревья уничтожены, а кое-где взрытые пастбища покрыты изуродованными трупами ягнят, овец и коров. Упования года, которыми всего лишь за несколько минут до этого любовался мой взор, ибо приближалось время уборки урожая, являли собою чудовищную картину запустения. Я находился на значительной высоте и мог объять взором все зрелище разорения.

Пока я стоял, взирая на это в немом изумлении, внезапно меня обуял всеобъемлющий ужас. Что сталось с моей семьей и с ее небольшими владениями после этого страшного несчастья? Хотя я и стоял лицом к месту нашего обитания, вершина скалы скрывала его от моих глаз. Препятствие было невелико, и все же требовались значительные усилия, чтобы преодолеть его. Я кинулся по тропе с такой быстротой, что едва переводил дыхание. Я миновал вершину, и мгновенно передо мной предстала вся картина. Что ощутил я, когда увидел, что разорение здесь было еще страшнее, чем с той стороны скалы, откуда я вначале наблюдал его! Моя собственная хижина, в которой еще утром находились и, как я надеялся, продолжали находиться все самые дорогие моему сердцу люди, казалось, в полном одиночестве стояла посреди огромного болота.

Сразу после нашего приезда в Швейцарию Маргарита, решительно стремившаяся приспособиться к новым обстоятельствам, потратила все, что оставалось от нашего погибшего состояния, на приобретение хижины, в которой мы обитали, и небольшого участка вокруг нее, достаточного при некоторой экономии для поддержания жизни нашего семейства. Под ее руководством склоны холмов были засажены виноградниками, а поля засеяны пшеницей. Она купила коров, чтобы обеспечить нас молоком, и овец, чтобы мы имели шерсть, и организовала свое хозяйство по примеру швейцарских крестьян, живших с нами по соседству. Она считала, что жизнь в естественной простоте подобна зданию, возведенному на крепком фундаменте, — ему не грозят распри между народами, а скромность служит защитой от придворных интриг и капризов надуманной изысканности.

Все было сметено в одно мгновение. Наше маленькое владение было словно специально выбрано местом отмщения Небес и понесло гораздо большие разрушения, чем все находящееся вокруг. Не осталось ни единого деревца, ни единой межи, ни единой изгороди, — казалось, сам хаос вступил в свои права, мстя за непривычный порядок и красоту, воцарившиеся здесь за последнее время.

Я не был подавлен этим потрясающим зрелищем. В этот момент природа вступила в свои права, снова сделав из меня человека. Я с легкостью отнесся к этим преходящим обстоятельствам нашего бытия и обратил все свои помыслы к детям и жене. О них, лишь о них я тревожился — живы ли они? Одна мысль о том, что с ними могло что-то произойти, заставляла стыть кровь в моих жилах. Я спустился с горы, что оказалось непросто. Я продвигался, постоянно отклоняясь от своего пути, — так изменилась поверхность земли, так глубоки и грязны стали болота. Мой ужас усиливался, по мере того как мне начали встречаться животные, павшие жертвами этой схватки стихий. С непередаваемой тревогой я видел, что среди картин этого жестокого разорения лежали мертвые и раненые люди. Я не останавливался, чтобы осведомиться, может ли им быть еще оказана какая-то помощь, — мысль, владевшая мною, не оставляла места для соображений общей гуманности.

Чуть дальше я отчетливо различил тело женщины, казавшейся мертвой, которая лежала на некотором расстоянии от какого-то жилища. Рядом с ней лежала девочка лет шести. Непроизвольно все мое внимание сосредоточилось на них; я подумал о Луизе, этом нежном и ласковом ребенке, столь похожем на свою восхитительную мать. Абрис фигуры напоминал ее, и цвет платья соответствовал тому, в котором я видел ее в последний раз. Дитя лежало уткнувшись лицом в землю. Со всем нетерпением отца я склонился над ним. Я перевернул тело, чтобы установить, мое ли это дитя. Оно было еще теплым, жизнь только что покинула его. Я взглянул в лицо девочке — оно было искажено смертельной агонией, но черты его были достаточно различимы, чтобы я убедился в том, что это была не Луиза!

Из всех выпавших на мою долю ужасных превратностей я не могу припомнить время, сравнимое с этим. Если бы не собственный опыт, я бы не поверил, что люди способны на подобные чувства. Человеческая природа такова, что высочайшая степень боли, когда душа распахивается и вбирает в себя всю необъятность горя, может длиться всего несколько мгновений. Когда несчастье, которого мы опасались, наступает или когда наши ожидания его последствий исключают последнюю надежду, в нас происходит что-то такое, что заставляет с мизантропическим спокойствием взирать на создавшееся положение, а сердце, угрюмо сжимаясь, приспосабливается к тому, чего больше всего страшилось. Наши надежды тают, а вместе с ними — наша гордость и самодовольство, позволявшие нам радоваться жизни. Но когда надежда еще борется с отчаянием или когда несчастье внезапно обрушивается на нас, тогда мы переживаем настоящий душевный разлад, в нашем сердце бушуют бури и ураганы, слишком мощные, чтобы их можно было вынести.

Такое чувство непереносимого несчастья испытал я, когда склонился над телом воображаемой Луизы, торопясь удостовериться в том, чего страшился больше всего на свете. Этот момент ничуть не более памятен, чем последовавшее за ним облегчение. Душа мгновенно обретает равновесие и мысли возвращаются к своему истоку. В экстазе восторга и изумления я захлопал в ладоши, убедившись в том, что горе миновало меня; с легким сердцем я покинул это злополучное место и кинулся к своему дому, надеясь, что мое умиротворение не было преждевременным.

Через некоторое время я достиг его. У дверей хижины я увидел свое семейство. Маргарита так же тревожилась обо мне, как и я обо всех своих домочадцах. Мы заключили друг друга в объятия. Она спрятала свое лицо на моей груди и, не таясь, рыдала. Я обнял по очереди всех детей и с наибольшим чувством Луизу. «С тобой все в порядке, папа?», «С тобой все в порядке, дитя мое?» — раздавалось со всех сторон. Посторонний зритель, не знакомый с тем, что происходило в наших душах, несомненно, изумился бы при виде восторга, переполнявшего нас посреди крушения и гибели.

Однако по прошествии некоторого времени мы огляделись и начали размышлять о новом положении, в котором оказались. С тревогой мы смотрели с Маргаритой друг на друга, пытаясь понять, что каждый из нас ощущает в этот тягостный миг.

— Крепись, любовь моя! — вымолвила Маргарита. — Не дай случившемуся сломить тебя! — В ее голосе звучали сострадание, нежность и тревога, соединение которых было невыразимо прекрасно.

— Нет, Маргарита, — ответил я с энергичной силой, — я не сломлен; я больше никогда не поддамся унынию! Разорение для меня ничто, покуда меня окружают наши дети и ты. Долго я был глупцом. Одаренный всевозможными благами, я создавал для себя воображаемые несчастья. Но теперь я прозрел. Как легко человеческая душа забывает благодеяния, которыми мы окружены и обладание которыми мы считаем само собой разумеющимся! Переживания этого утра пробудили меня, я излечился от заблуждений. Я научился ценить семейные радости, как это и надлежит делать. Что значат по сравнению с ними любые утраты? Что золото, серебро и драгоценная утварь? Тлен и прах! Человеческие лица и души, выражения любви и доброты, многочисленных, не имеющих названия привязанностей, свойственных нашей природе, — вот единственная ценность. Что титулы и высокие положения? Что поклонение толпы и похвала глупцов? Я сам себе судья! Ценность человека заключается во врожденных свойствах его души, которых его не может лишить ни власть, ни превратности судьбы. То же, чем он обязан лишь обстоятельствам, — лишь мишура и ложь. Эти бесценные и простодушные создания, стоящие передо мной в лохмотьях, милее отпрысков королей, хоть и во всей роскоши украшений. Я горжусь тем, что являюсь их отцом. Сколь бы ни был я порочен, мир должен быть благодарен мне за то, что получил возможность лицезреть их. Но моя привязанность к ним продиктована не одной лишь гордостью. Я люблю своих детей за их душевные свойства. Любящие и любимые составляют племя чистых и добродетельных созданий, и глупец тот, кто, постоянно живя среди них, не полагает себя счастливым. В своем нынешнем положении я ощущаю себя так же прочно, как столп мироздания. Лишь то, что угрожает их существованию, может вселить в меня ужас.

Маргарита взирала на меня с удивлением и радостью.

— Теперь воистину ты тот, за кого я тебя принимала, — промолвила она, — и отныне я с еще большей гордостью буду называть тебя своим мужем. Печаль, в которой ты пребывал все это время, — роскошь; а мы не можем себе ее позволить. Ты будешь нашим защитником и опорой.

Сказав это, она взяла меня под руку и повлекла обозревать происшедшие разрушения. Я обнаружил тропинку, по которой мы могли двигаться достаточно свободно. Зрелище было ужасающим. Воистину мы стали нищими. Вся область была уничтожена — вся пшеница и все плоды земли, большая часть деревьев, во многих местах — скот, а кое-где и люди. Тот, кто утром был богат, теперь взирал на уничтоженный урожай, задаваясь вопросом, как восстановить плодородие земли. Менее зажиточные не знали, откуда получить помощь. Беднейшие, и без того едва сводившие концы с концами, не видели перед собой ничего, кроме перспективы голодной смерти. Не раз оказывались мы свидетелями их отчаяния.

Наши виды на будущее мало отличались от их, однако мы испытывали совершенно другие чувства. Мы были счастливы оттого, что нам удалось спастись самим. Сколь ужасным ни было бы мое впечатление от происшедших разрушений, внезапный поворот взглядов, пережитый мной, был не менее значимым. Лицезрение повсеместного горя вселило грусть в наши сердца, но эта грусть была спокойной и не рождала подавленность.

Мы чувствовали необходимость внимательно осмотреть оставшуюся у нас собственность и имеющиеся запасы; и в этом деле я присоединился к Маргарите с такой энергией, которая не только полностью контрастировала со всем моим поведением с момента нашего прибытия в Швейцарию, но и во многом превосходила ту, что была свойственна мне ранее в делах такого рода. Мы обнаружили, что, хотя все наши надежды на урожай рухнули, мы не лишились прямых средств к существованию. Запасы, которыми мы обладали, как в деньгах, так и в провизии, от которых зависело наше существование до времени нового урожая, остались целы. Хозяйственные орудия не пострадали. Земля была не только не истощена вследствие урагана, но скорее обрела еще большее плодородие. Наши потери состояли из годового урожая и частично погибшего скота. Эта утрата оставляла нам возможность продержаться при внимательном и осторожном ведении дел. Но и в этом нам было отказано. Лишь с большим трудом при всей своей экономии удавалось Маргарите поддерживать хозяйство нашей семьи. Мы были не в состоянии справиться с обрушившимися на нас невзгодами. Они требовали полного пересмотра наших дел.

Немногие из наших соседей находились в лучшем положении. Однако они обладали одним преимуществом, которое оказалось существенным при сложившихся обстоятельствах: они были уроженцами того государства, в котором жили. В кантонах Швейцарии гибель плодов земли вследствие жестоких ураганов и непогоды — явление нередкое; а потому в годы изобилия принято складывать пшеницу в общественные хранилища, чтобы люди не гибли в голодные годы. Эти хранилища находятся в ведении и распоряжении магистрата; и крестьяне взирали на них с надеждой, ожидая помощи. Однако ни разу на памяти поколения не было еще столь ужасного и разрушительного урагана, как нынешний. Стало очевидным, что хранилища смогут лишь в малой степени восполнить возникшую нужду.

Ураган захватил огромное пространство на много лиг в окружности не только в кантоне Солёр, но и в близлежащих кантонах, особенно в Бернском. В одном нашем кантоне число пострадавших было без малого десять тысяч. В то время как женщины и дети в основном оставались дома, так как те в целом мало пострадали, если не считать выбитых окон, отцы семейств направлялись к резиденции правительственных чиновников, чтобы обратиться с просьбами о получении государственной поддержки; это были огромные толпы, угрожавшие осадой общественным хранилищам и магистратам. Потери каждого поселянина подвергались внимательному изучению, поскольку в обязанности правительства входило не только обеспечить людей средствами для поддержания жизни на ближайшее время, но и выделить необходимую сумму из общественной казны для приобретения скота и оказания помощи, чтобы каждый с возрожденными надеждами мог вернуться к своим занятиям. Несомненно, цель эта была благородна, однако до поры несчастные жертвы, пребывавшие в состоянии неуверенности и ожидания, испытывали мучительные страдания.

Я подал свою просьбу вместе с остальными и получил категорический отказ. В ответе было сказано, что запасов недостаточно для коренного населения, не говоря уже о чужеземцах. Этот случай заставил меня ощутить, что значит быть инородцем и насколько отличаются наши нынешние обстоятельства от тех, к которым я привык на родине. Там я жил среди людей, для которых уважение к моим предкам и моему имени являлось неотъемлемой частью их природы.

В течение многих лет они были свидетелями моего достойного образа жизни, они знали добродетели Маргариты, они испытывали интерес ко всему, связанному с нами, что делало нас в их глазах одновременно и родней и господами. Лишь соображения благородства заставили нас лишиться их соседства. Мы могли бы остаться жить среди них, если не в богатстве, то хотя бы наслаждаясь удовольствиями, проистекающими из привязанности и уважения. Здесь же на нас взирали с ревностью и неприязнью. Мы не обладали ни преимуществами высокого происхождения, ни репутацией. И действительно, в силу превратностей судьбы, приведшей нас сюда, Маргарита скорее желала скрыть, нежели выставлять напоказ, наш титул. Мы слишком недавно появились здесь, чтобы снискать у наших соседей благосклонное о себе мнение. Они видели лишь несчастного и больного отца семейства и мать, манеры которой, невзирая на поощряемую ею простоту, в достаточной степени убеждали в том, что она привыкла к более высокому положению. Люди всегда относятся к пришельцам и эмигрантам, оборвавшим свои прежние связи и покинувшим места своей юности, с предубеждением. Они склонны полагать, что поиски пристанища в другой стране вызваны низменной и постыдной прихотью, если не чем-нибудь еще более порочащим.

Поэтому несчастье, пережитое нами совместно с большинством обитателей кантона, вынудило нас в результате к новому переселению. Ревность, с которой к нам относились, становилась с каждым днем все заметнее и приобретала все более угрожающий характер. И хотя вследствие раздач, организованных государством, цены на товары возросли не настолько, насколько ожидалось, местные жители считали, что мы посягаем на их права коренного населения; нам с трудом удавалось убедить купцов продать нам что-либо, а случайные свидетели наших сделок роптали и поносили нас. Пока мы размышляли, в каком направлении двинуться, однажды утром в нашу хижину вошли представители правительства и предъявили нам распоряжение сената о нашем незамедлительном выселении из страны. Суть принудительных постановлений заключается в праве ссылать, заключать в тюрьму и освобождать подозрительных лиц, не заботясь об их удобствах, а также о том, погибнут они или выживут вследствие обрушившихся на них несчастий. Нам было предоставлено время с утра до полудня для сбора своих пожитков и отъезда. Наши караульные, правда, разрешили мне задержаться еще на три дня, чтобы уладить дела, на том условии, что жена моя и дети немедленно выедут в другую страну в качестве заложников, гарантирующих мой собственный отъезд. Однако эта уступка мало что давала. При нынешнем положении кантона невозможно было найти покупателя для столь небольшого владения, которым я обладал, а если и возможно, то, несомненно, оно могло быть продано лишь за бесценок в такие короткие сроки. Не знаю, как бы нам удалось преодолеть эти сложности, если бы вскоре после приезда караульных меня не посетил член сената, который, будучи одним из моих ближайших соседей, был восхищен добродетелями Маргариты, переполнен состраданием к моей семье и вследствие этого великодушно предложил взять на себя заботу о наших владениях, снабдив меня деньгами для переезда. Это предложение, которое в любое другое время могло бы считаться само собой разумеющимся, при настоящих обстоятельствах, когда все нуждались в деньгах для возрождения сельского хозяйства в опустошенной стране, свидетельствовало о благородной и бескорыстной душе. Я принял великодушное предложение своего соседа, а с целью возмещения ссуды адресовал его к французскому посланнику в Объединенных кантонах, который, учитывая все обстоятельства дела и взяв под залог мое имение, должен был, по моим представлениям, удовлетворить мое ходатайство.

Глава IX

Уладив таким образом дела, я покинул свое последнее пристанище и выехал со своей женой и детьми в тот же день. Уже к вечеру мы прибыли в Базель, где нам разрешили провести ночь, а на следующее утро нас со всеми формальностями выпроводили через северные ворота города, где наши попечители оставили нас, еще раз запретив под угрозой строжайшего наказания в течение последующего года появляться на землях Гельвеции.

Мы с Маргаритой уже обдумали свой план. Начали мы с того, что отпустили обоих слуг. Я более не нуждался в присмотре, как младенец — в уходе. Мысль об этом шаге зародилась у меня. Мое настроение в течение этого времени, как я уже говорил, претерпело поразительную перемену. Я был решительно намерен стать счастливым, а потому собирался работать не покладая рук. Трудно было расстаться со столь давно знакомыми людьми, казавшимися скорее почтительными друзьями, чем прислугой, однако обстоятельства настоятельно требовали этого.

— Давай не станем подвергать риску свое счастье, уменьшив свои потребности, — сказал я Маргарите. — Я буду твоим землепашцем и работником, можешь положиться на мое усердие. Мое воспитание приучило меня сносить трудности и усталость, хотя тогда и считалось, что они будут другого свойства. Тебе всегда нравилась полезная деятельность, и я знаю, что ты не станешь сетовать на возросшее число обязанностей. Давай же приспособимся к нашим обстоятельствам. Я вижу, нашим детям суждено стать крестьянами, и им только на благо пойдет пример терпения и независимости, который мы покажем.

Следующая часть нашего плана была связана с выбором будущего места поселения. Тут инициатива принадлежала Маргарите. Она много слышала о красоте и богатстве местности, граничащей с озером Констанс, и полагала, что, поскольку мы отказываем себе в дорогих удовольствиях или, скорее, они являются недоступными для нас, будет лишь справедливо, если мы воспользуемся теми удовольствиями, которые ничего не будут нам стоить. Для меня эта изысканность вкуса была недосягаема, что служит доказательством того, насколько добродетель и сила духа Маргариты превосходили мои. Скорее, я сознательно решил быть счастливым, чем в действительности стал им. Я и в самом деле испытывал к своим детям неподдельную любовь. С полной искренностью я предпочитал их всем земным богатствам. Но тщеславие и хвастовство глубоко въелись в мою душу и, можно сказать, составляли часть ее природы. Лишь с помощью постоянных напоминаний мне удавалось изгонять их из своих надежд и упований на будущее. Я не мог, подобно Маргарите, принудить свои чувства к тому, чтобы удовлетворяться нищетой. Лишь с мрачной решимостью я мог смириться со своей судьбой. Спокойствие, которое, казалось, я приобрел, было не естественным, но необходимым состоянием моей души, к которому я постоянно принуждал себя и из которого она регулярно стремилась вырваться. Я извлек тяжелый урок из своего горького опыта и был намерен следовать ему, какую бы боль мое самоотречение ни доставляло мне.

Без колебаний мы двинулись в выбранном направлении. Место нашего назначения находилось на расстоянии в сорок лиг, и неизбежные расходы, сопутствующие переезду (наша семья даже после сокращения состояла из шести человек), лишили наш кошелек большей части денег, полученных нами от благодетельного сенатора. Однако он согласился взять на себя продажу имущества, которое мы вынуждены были оставить, и со временем, даже если его потребуется и немало для осуществления этого, снабдить нас суммой, необходимой для поддержания нашего существования. Мы возлагали большие надежды на его слово и не позволяли себе тревожиться из-за задержки, вынуждающей нас откладывать новое обустройство.

По приезде в Констанс мы нашли письмо от нашего друга, и, хотя он не прислал нам денег, сообщение его было настолько обнадеживающим, что мы, решив, что отсрочка не займет более четырех дней, переправились на другую сторону озера и начали подыскивать подходящее место. Западный берег озера за исключением города Констанса представлял земли, принадлежащие Объединенным кантонам; восточный берег озера находился под управлением городских властей. Именно там мы и собирались обосноваться, надеясь, что наше состояние вскоре поможет нам приобрести выбранное место.

Так, вновь принужденные обстоятельствами к бегству и обязанные сменить на незнакомую землю край, ставший милым в силу привычки и нежных воспоминаний, мы не были сломлены грузом несчастья. Этот переезд не походил на первый. Ни для кого из нас Швейцария не стала столь любезной, как долины Сен-Леона. Теперь меня уже не мучили такие угрызения совести, как прежде, и Маргарита не была удручена видом моего горя. Нынешняя перемена, хотя и могла быть названа крушением, была легче по сравнению с предыдущей. Самообладание, приобретенное мною, оказало благотворное влияние на моих спутников, и они, изумленные моим спокойствием, черпали из него душевное равновесие.

Таким образом наше путешествие оказалось приятным для всех нас, и мало было в моей жизни таких периодов, когда я ощущал себя более счастливым. Само по себе это озеро необычайно красиво, и земли, окружающие его, привлекательны и изобильны. Вокруг расположено множество городов, деревень, поместий и монастырей, которые украшают и разнообразят пейзаж, не нарушая, однако, прелестей сельского вида и величия природы. Прежде чем высадиться, мы объехали значительную часть побережья, чтобы решить, какая нам более подходит. Наступала осень, воздух был прозрачным и благоуханным, пышная растительность ласкала взор всеми оттенками красок, покрытые виноградниками холмы были окрашены в такие теплые и роскошные тона, что с ними не могло соперничать ни одно другое творение природы или произведение искусства. В окружении этих пейзажей я сидел в лодке со своими детьми и, воодушевленный свежим взглядом на их достоинства и собственное счастье, взирал на них с таким восторгом, который не может сравниться даже с чувствами скупца, любующегося обретенным сокровищем, добытым из глубины недр.

— О нищета! — восклицал я с возвышенным и неподдельным чувством. — Если таковы радости, свойственные тебе, я охотно уступлю роскошь дворцов и блеск титулов тем, кто стремится к ним! Отныне я намерен отдаться лишь безыскусности природы и искренним переживаниям сердца. Я буду наслаждаться красотами пейзажей, как рукотворных, так и тех, что расстилает передо мной Творец вселенной. Я найду тихое счастье среди своих детей и буду наслаждаться семейными радостями, которые не может приумножить богатство, лишь развращающее душу и замутняющее источники истинного удовольствия.

Таков был восторг, переполнявший в то время мою душу. Однако я осознавал, что состояние это преходяще. Я мог научиться спокойствию, но я не был готов к тому, чтобы удовлетвориться безвестностью и низким положением.

В таком веселом и счастливом настроении мы провели два дня, объезжая озеро, то и дело высаживаясь на берег для разнообразия или из любопытства и регулярно проводя ночи на берегу. Вечером второго дня мы были привлечены приятным видом и расположением хижины, которую обнаружили на расстоянии около полутора миль от берега. Мы выяснили, что она продается, и нам показалось, что она идеально соответствует нашим желаниям. Она находилась на значительном расстоянии от какого-либо населенного места, и ближайший город — Мерсбург38 — традиционная резиденция епископов Констанса — располагался отсюда не менее чем в трех лигах. Хижина стояла в долине между холмами, склоны которых были увенчаны пышной зеленой листвой и покрыты виноградниками и посевами пшеницы; с востока на запад, журча, протекал чистый и прозрачный ручей. В отдалении виднелось еще несколько подобных домиков, а впереди, в просвете между холмами открывался широкий вид на озеро, которое бороздили несколько парусных лодок. Мы приблизились к хижине и обнаружили в ней лишь одну живую душу — привлекательную девушку лет двадцати, которая жила здесь с самого рождения и последние четыре года ухаживала за тяжело больной матерью, которая умерла всего несколько недель тому назад. Теперь, как сообщила нам девушка, она собиралась переезжать в дом своего брата, самого прекрасного человека на земле, который был уже женат и имел детей. Беседуя с ней, мы заметили, что по лугу к нам бежит прелестный мальчик лет одиннадцати от роду. Он оказался ее племянником и поспешил сообщить, что его отец и мистер Генри следуют за ним и прибудут через несколько минут. Мы дождались их прибытия и легко заметили, что мистер Генри был отнюдь не безразличен к очаровательной сироте: вероятно, она уговорилась с ним, что останется незамужней, пока нужна своей матери. Влюбленные не скрывали своей радости, что брат девушки отвлекся, и поэтому я мог обсудить с ним дела, связанные с хижиной. Мы обошли поля, входившие в собственность усопшей, и быстро договорились об условиях предполагаемой покупки.

Хотя непосредственная цель нашей поездки была достигнута, мы решили продолжить ее и завершить полный осмотр озера, поскольку находили необычайное удовольствие в красоте пейзажей. Мы понимали, что пока тщетно надеяться на получение денег, необходимых для оформления нашей покупки. И поскольку ни одно удовольствие, дарующее отдохновение, не могло быть более восхитительным, чем то, которым мы наслаждались сейчас, трудно было себе представить времяпрепровождение, требующее меньших затрат, чем это небольшое путешествие. Наслаждение наше не убывало, но даже возрастало оттого, что мы черпали его из простых, безыскусных и естественных радостей. Окружавшие нас пейзажи вдохновляли и придавали нам силы; они были словно специально созданы, чтобы хоть на время вселять молодость и бодрость даже в старческую немощь. Среди них мы забывали о своих печалях. Они были подобны потоку, окунувшись в который усталость и уныние превращались в энергию и свежесть. Они пробуждали в душе самые приятные чувства. Выбрав, как мы полагали, место нашего будущего обитания, мы начали строить планы. Мы решили, что бедность в сочетании со здоровьем не лишена привлекательности. Окружающая природа принадлежала нам, и никакое состояние не могло надежнее передать ее в нашу собственность. Мы были убеждены, что ничто не помешает проявлению наших пристрастий и родственных чувств, что ни церемонии, ни житейские соблазны не создадут для них преград в этой простоте сельской жизни, которая и является их истинной почвой.

После праздного и приятного шестидневного путешествия мы вернулись в Констанс. По возвращении мы ожидали найти новые сообщения от нашего благодетельного сенатора, но здесь нас постигло разочарование. Однако мы представили себе целый ряд обстоятельств, которые могли воспрепятствовать выполнению взятого им на себя обязательства; можно было предположить, что он не стал писать, поскольку не мог сообщить ничего существенного. Поэтому вначале нас мало тревожила эта задержка. Однако, по мере того как шло время, а наш защитник продолжал молчать, дело стало приобретать более серьезный оборот. Тот небольшой запас, который мы взяли с собой в изгнание, быстро оскудевал. Мы расходовали его экономно, хотя поначалу и не с той тревожной осмотрительностью, необходимость которой начали теперь осознавать. Мы сняли две маленькие и неудобные комнатки на окраине Констанса. Мы размышляли о том, какие шаги необходимо предпринять в этих неприятных обстоятельствах, когда до нас дошли сведения о внезапной смерти лица, от чьей доброты и усердия мы зависели.

Его имущество перешло в наследство племяннику, человеку, о котором мы кое-что слышали во время нашего пребывания в кантоне и привычки которого, насколько мы могли судить, являлись полной противоположностью тем, что были свойственны его предшественнику. Коротко говоря, его характеризовали нам как скупого, мрачного и себялюбивого сутягу, который, пострадав в жизни от невзгод бедности, решил любыми средствами, честными или бесчестными, отдалить их от себя на возможно далекое расстояние. Когда до нас дошли сведения о происшедшем, прошло уже несколько недель, как он вступил в права владения, так что письма, которые я неоднократно адресовал нашему благодетелю, вероятно, попадали в его руки. Эти обстоятельства не сулили нам его расположения. Прежде всего мне казалось необходимым написать ему, что я соответственно и сделал. Я познакомил его с природой соглашения, заключенного между мной и его дядей, и подчеркнул, насколько необходимо, чтобы как можно скорее мы достигли договоренности. В патетических тонах я обрисовал ему состояние, в котором был рожден, и роскошь, в которой провел многие годы, противопоставив этому нынешние стесненные обстоятельства, в которых пребывала моя семья. Я умолял его проявить великодушие и справедливость по отношению к несчастному изгнаннику, которого превратности судьбы лишили возможности постоять за себя.

Я не получил ответа на это письмо. Не понимая причину молчания моего корреспондента, а также не будучи уверенным в том, что письмо мое получено, я написал второе. Душа моя была потрясена этим новым несчастьем. Под угрозой пожизненного заключения мне было запрещено возвращаться в Швейцарию, и у меня не было друзей, которые могли бы вступиться за меня. В Констансе я совершенно никого не знал. В Швейцарии же мои злосчастные привычки, подавленность и уединение, в которых я пребывал, лишили меня возможности установления дружеских связей. Покойный был единственным лицом, испытавшим ко мне расположение. Вполне возможно, что молчание его преемника свидетельствовало о неприязни. Впереди я не видел ничего, кроме гибели своей семьи, лишенной последнего средства к существованию. Одинокие и лишенные всех прав, что могли мы предпринять? Какой путь избрать? Не на что было приобрести даже скромные орудия труда. Но и имея их, мог ли я под грузом обстоятельств отважиться лишить детей последней крупицы надежды, когда еще оставалась возможность на восстановление положения, и, отдав их в рабство пожизненного труда, обречь на крайнюю степень невежества и вырождения? Нет, я все еще цеплялся за последнюю надежду и был готов на любой шаг, каким бы отчаянным он ни был, лишь бы не расстаться с ней. Таковы были мои чувства; и в новом, отправленном мною письме я излил всю боль своей души.

На этот раз я был удостоен ответом. Наследник моего благодетеля сообщал, что ему ничего неизвестно об упомянутом мной деле, что он вступил во владение указанными мною землями одновременно с остальным имуществом своего покойного дяди и рассматривал себя их полновластным владельцем, что он обнаружил в хозяйственных счетах упоминание о сумме денег, переданной мне, которую он вполне может рассматривать как долг и соответственно подвергнуть меня судебным преследованиям, однако он готов проявить великодушие и оказать доверие моим словам, расценив данную сумму как выданную под залог земли; в этом случае я могу считать, что мне чрезвычайно повезло, так как я получил такую сумму исключительно в силу гуманности и слабохарактерности его дяди, когда мое имение не стоило и фартинга. Между тем снисходительность, которую он обещал, будет зависеть исключительно от моего поведения, и он откажет мне в ней, если я дам ему повод для раскаяния. Он добавлял, что ни во что не ставит мои угрозы и требования и что, если я предприму хоть единый шаг против него, это закончится для меня полным разорением.

Трудно себе представить что-нибудь более отвратительное, чем манера, в которой было написано это письмо. Лишь его глупость могла сравниться с его порочностью. Нелепо угрожать разорением человеку, на которого оно уже обрушилось. К моменту прибытия его письма я истратил всю сумму денег, привезенную мною из Швейцарии. Незаметно подступила полная нищета. Убедившись в том, что вся моя назойливость не находит никакого ответа, я был готов, рискнув всем, бросить вызов негодяю, который упрямо стремился уничтожить меня и мою семью, и я бы пошел на это, чтобы восстановить справедливость, не будь уже слишком поздно. Мои финансы настолько истощились, что я не мог оставить жене и детям достаточно для поддержания их существования в мое отсутствие, даже если бы и решился пуститься в это опасное предприятие без всяких средств. Я решил, что, если нам суждено погибнуть, мы погибнем вместе.

Нужда подступала так быстро, что мы уже не пренебрегали мельчайшими нашими запасами. Обрати мы вовремя внимание на столь отчаянное положение, вполне вероятно, что некоторые из разнообразных талантов, приобретенных мною в процессе образования, могли бы обеспечить меня средствами к существованию, не заставляя прибегать к плебейским и недостойным занятиям. Однако при неопределенности моего положения и отсутствии привычки относиться к своему телу или разуму как к орудиям, пригодным для продуктивного труда, я не рассматривал эту возможность, пока настоятельность нужды не лишила меня всех преимуществ, которыми в противном случае я мог бы воспользоваться. Поэтому я был рад обратиться к физическому труду и получил место помощника садовника в епископальном дворце — работа, для которой я был достаточно подготовлен своим десятилетним проживанием в Бурделуа. Для того чтобы легче приспособиться к болезненной неизбежности своего нового положения, я заранее обменял кое-что из своей одежды на платье, более пригодное к делу, которое мне было предуготовано. Однако мысль о необходимости прибегнуть к этому занятию возникла лишь за несколько дней до полного истощения наших средств. Маргарита, хотя и осознавала в полной мере безвыходность нашего положения, принудила себя молчать, как она позднее призналась мне, опасаясь за воспаленное и раздраженное состояние моей души и понимая, что ход событий неизбежно доведет меня до болезни, с которой она боялась не справиться. Для нее пробил час испытания; мое недавно излеченное безумие вынуждало ее молча переносить усиливавшуюся нужду и с показным спокойствием и бодростью ждать наступления голода и нищеты, которые грозили погубить нас.

Что до меня, то в моих мыслях произошел такой переворот, что я с презрением отвергал гордыню титулов и романтические представления о чести, которые прежде были моими кумирами, по крайней мере в той степени, в какой они касались меня. С мрачным спокойствием я смирился с положением, к которому меня вело мое предназначение. Я рассматривал его как естественное следствие моих предшествовавших промахов и черпал облегчение в искуплении своих грехов, вместе с потом избавляясь от искушений, которым поддавался. Будь я один низведен до столь низкого положения или обрети я достаточно средств, чтобы обеспечить свою жену и дать образование детям, я мог бы с уверенностью утверждать, что нет способа лучше успокоить совесть и примирить человека с самим собой. Однако, когда я вернулся вечером со своим дневным заработком и обнаружил, что его недостаточно для того, чтобы обеспечить тех, кто от меня зависел, даже самыми скромными средствами к существованию, чувства мои воистину стали иными. Сердце мое дрогнуло. Мне не удалось забыться и обрести ночной отдых после дневной усталости, которая стала для меня тяжелым испытанием, ибо я не привык к физическому труду и теперь начал ощущать, что уже не столь юн, как во время осады Павии. Я уподобился женщине, когда взглянул вперед и увидел картину будущего своей семьи. Моя подушка стала мокрой от слез. Временами, когда мне казалось, что все спят, стоны вырывались из моей измученной души. Иногда они доносились до слуха Маргариты, и тогда с тончайшей прозорливостью своей восхитительной души она успокаивала меня, вселяя мир в мои мысли. Как я уже сказал, моих доходов не хватало, и мы были вынуждены восполнить недостаток продажей некоторого платья, в котором не испытывали непосредственной нужды и которое все еще оставалось у нас. Что же будет, когда и его не станет и в дополнение ко всему нам придется покупать не только пищу для пропитания и оплачивать крышу над головой, но и тратиться на одежду, чтобы прикрыть свою наготу?

Глава X

Такова была наша нужда, которую я с тревогой ощущал; однако все ближе подступала новая непреодолимая беда, которую я не предвидел. Мой новый образ жизни, столь отличный от всего, к чему я привык, переутомление, неприспособленность к жаре, душевное расстройство и бессонные ночи — все это вместе взятое ввергло меня в лихорадку, которая, хоть и недолго длилась, бушевала так яростно, что оставила меня в состоянии полного бессилия. Пока болезнь владела мной, я осознавал нависшую надо мной опасность, и, поскольку блистательные и утешительные жизненные перспективы, казалось, были навсегда закрыты для меня, вначале я воспринимал приближающуюся смерть со смирением и мечтал об избавлении от череды бед, в которую был вовлечен по собственной глупости. Однако это настроение было недолговечным. Чем полнее осознавал я неизбежность разлуки с теми, кого любил, тем более угасала моя решимость. Я не хотел покидать дорогих моему сердцу существ, которые до сих пор привязывали меня к этому бренному миру, с отвращением отстранялся я от границы, отделяющей нас от таинственного и неведомого. Затем ход моих мыслей изменился — я начал презирать себя за нетерпение и трусость. Из-за моих пороков моя семья была вовлечена в бесконечную череду несчастий; смел ли я отказываться от участия в том, что не побоялся породить? Чем большие им были суждены беды, тем с большей готовностью я должен был принять их на себя. Я уже причинил им зло, и теперь мне оставалось доказать, что я являюсь их благодетелем, а не врагом. Я должен был утешать и воодушевлять их, вселять в их души бодрость и мужество и показывать им пример философского терпения. В силу моей способности к труду они могли надеяться только на меня; и, что бы нам ни было суждено перенести, вероятно, они были бы обречены на еще большие страдания, лишись они моей поддержки. Эти размышления придавали мне силу, и, казалось, моим выздоровлением я во многом обязан этому решительному намерению выжить.

На перемену моих взглядов сильно повлиял подслушанный мною разговор, происшедший в то время, когда предполагалось, что я нахожусь в абсолютно бесчувственном состоянии. Однако я не потерял способности слышать и понимать происходящее, хотя едва подавал признаки жизни. Шарль подошел к моей кровати, положил свою руку на мою, словно для того чтобы проверить температуру, и, взяв лежавший рядом платок, утер пот с моего повлажневшего лица. Он научился многим обязанностям по уходу за больными, проявляя неустанное внимание ко мне, когда я находился в состоянии безумия. Затем он отошел от кровати и разразился слезами. К нему приблизилась его мать, отвела в дальний конец комнаты и приглушенным голосом начала следующую беседу.

— Пожалуйста, милый мальчик, спустись вниз и возьми себе что-нибудь из еды. Ты видишь, папа уснул.

— Боюсь, это не надолго, а потом он опять начнет так метаться и биться, что страшно будет смотреть.

— Я присмотрю за ним, Шарль, и дам тебе знать, если что-нибудь случится.

— Правда, мамочка, я не голоден. Может быть, потом.

— Ты должен поесть, Шарль, иначе заболеешь. Если ты тоже заболеешь, я этого не перенесу.

— Не заболею, мама. Правда, не заболею. Но, кроме того что у меня нет аппетита, я не могу есть, когда пищи едва хватает для моих сестер.

— Поешь, мальчик. Не тревожься об этом. Мы достанем провизию, когда эта кончится. Господь добр, и Он позаботится о нас.

— Я знаю, что Господь добр, но, несмотря на это, нельзя ожидать от Него всего, чего только ни пожелаешь. Несмотря на всю Его доброту, мир полон страшных невзгод, и, мне кажется, они не минуют нас.

— Пойди, Шарль, хоть ты всего лишь мальчик, но ты лучший мальчик на свете. Теперь ты стал почти единственным моим утешением, но если ты не будешь заботиться о себе, то не сможешь помогать мне.

— Милая мама! Знаешь, минувшей ночью я слышал, как этот ужасный человек внизу подсчитывал, сколько ты ему задолжала, и клялся, что выгонит нас, если ты не заплатишь. Будь я постарше, я бы поговорил с ним, чтобы он не осмеливался оскорблять нас в нашем несчастье. Но, будучи недостаточно взрослым, я лишь открыл дверь, вошел в комнату и умолял его во имя Господа не усугублять твое горе. И, несмотря на то что он был мне мерзок, я взял его руку и поцеловал ее. И она показалась железной, что привело мне на ум мысль о его железном сердце, и я разрыдался, чувствуя, что сердце разрывается от отчаяния. Он не проронил ни слова.

— Ему нужно заплатить, Шарль, ему нужно заплатить.

— Знаешь ли, мама, покинув его, я направился в епископский сад и поговорил с садовником. Я спросил его, слышал ли он о болезни папы, и он ответил, что слышал. Он сказал также, что очень сочувствует нам и хочет знать, каким образом мы снискиваем средства к существованию. Я сказал ему, что мы пребываем в плачевной нужде и что хозяин дома только что предъявил мне требование об уплате долга. «Но, — сказал я, — не могли бы вы дать какую-нибудь работу — пропалывать сорняки или сгребать мусор? Я могу также копать и просеивать семена». Он спросил, умею ли я отличать сорняки от цветов. «О, конечно, умею», — ответил я. «Ну что ж, — сказал он, — ты немногое умеешь делать, но ты хороший мальчик и я занесу тебя в список работников епископа». Но теперь, мама, я не могу работать, пока не увижу, что папа поправляется.

Пока бедный Шарль делился с Маргаритой своим безыскусным рассказом, она плакала над ним и снова и снова покрывала его поцелуями. Она называла его лучшим ребенком на свете и говорила, что если мне удастся выздороветь, то с таким мужем и с таким сыном она будет счастливейшей из женщин.

— О мой бедный отец! — воскликнул Шарль. — После этого великого урагана с каждым часом я люблю его все больше и больше. Мне казалось, что это невозможно, но он так нежен, так добр, так ласков, так терпелив! Я любил его и тогда, когда он был резок и когда он был не в себе, но никогда так, как сейчас. Добрые и улыбающиеся люди всегда помогают другим, но никто не может улыбаться так, как улыбается мой отец. Иногда, когда я вспоминаю его улыбку, слезы радости выступают на моих глазах. Молю тебя, папа, поправься! — добавил он быстрым и страстным шепотом, подходя к кровати. — Только поправься, и мы будем счастливы! Никогда еще на свете не было такой любящей и счастливой семьи, какой станем мы!

Пока он говорил так, я попытался поднять руку, но не смог, я попытался улыбнуться, но был не в состоянии это сделать; в сердце воцарился умиротворяющий покой. Услышанные излияния любви царили в моей памяти. Жена и сын говорили о несчастьях, но вся их беседа была пронизана любовью. Я был слишком слаб, чтобы осознать несчастье. Казалось, мой слух был в состоянии воспринимать лишь то, что проливало бальзам на измученную душу. С этого момента я начал поправляться и по мере своего выздоровления все более живо ощущал, сколь завидно быть главой такого любящего и гармоничного семейства.

Однако мое выздоровление шло медленно, и лишь через несколько недель я накопил достаточно сил для того, чтобы вернуться к обычным занятиям. Меж тем обрушившиеся на нас денежные затруднения возникали день ото дня. Бодрые, но малозначительные труды Шарля приносили лишь малую лепту для поддержания семьи. Казалось, наше плачевное положение должно было помешать восстановлению моего здоровья, однако вначале оно не оказывало этого воздействия. Ослабление организма выработало во мне своего рода инстинкт, препятствовавший воспринимать все тяжелое и мучительное. Я видел тревогу и любовь, проявляемую моей семьей, и чувствовал себя утешенным. Я видел улыбку Маргариты и словно не замечал сквозившие в них слабость и грусть, я не обращал внимание на то, что, пока меня обеспечивали всем необходимым для моего состояния, семья моя нуждалась даже в хлебе для поддержания своего существования.

Меж тем здоровье мое улучшилось, и представления стали, соответственно, отчетливее. Признаки разорения и голода, хотя и скрываемые от меня, начали проступать и были мною замечены. Однажды я обратил внимание на царившее в нашем доме молчание, и меня посетила страшная догадка, которая, как я ни отгонял ее, настойчиво требовала внимания к себе. День близился к завершению, но то, что я увидел, настолько потрясло меня, что лишило всякого сна. Не в первый уже раз пытался я методично обозреть положение своих дел, ибо тяжесть моего заболевания стерла представления, не связанные непосредственно с моим окружением, и лишь усилием воли мне удалось в полной мере мысленно воссоздать то положение, в котором я находился. Мало-помалу истинная картина возникла передо мной; и я был изумлен, как моей бедной жене и детям удалось пережить страшные беды, обрушившиеся на них. Около двух часов эта мысль не давала мне покоя, и чем больше я отдавался ей, тем большая тревога и смятение охватывали меня. Через некоторое время я уже не мог сдерживать своих чувств. Я повернулся к Маргарите и спросил, спит ли она.

Она ответила отрицательно. Она заметила мое беспокойство и нежно осведомилась о его причинах.

— Как давно, — спросил я, — меня сразила лихорадка?

— Завтра будет месяц, — отвечала она. — Она была самого зловещего и удручающего свойства, и я уж не надеялась увидеть тебя живым. Но вот уже две недели, как она оставила тебя, и я надеюсь, Реджинальд, что вскоре ты вновь наберешься сил.

— Значит, с тех пор как мы уехали из Швейцарии и перебрались сюда, в Констанс, прошло уже...

— Три месяца, любовь моя!

— Я хорошо помню письмо, полученное нами от господина Гримфельда; получали ли мы еще какие-нибудь сведения оттуда?

— Нет.

— Нет? Значит, ты не получала никаких средств?

— Мой милый Реджинальд, давай поговорим о чем-нибудь другом! Надеюсь, вскоре ты поправишься. Все наши дети живы, и мы одолеем неприятность, которой не удалось разлучить нас и сузить наш семейный круг даже на одного члена. Так обратим же свое внимание на более приятные перспективы!

— Постой, Маргарита! Я хочу еще кое о чем спросить тебя. Прежде чем призывать меня к тому, чтобы я терпел беды, обрушившиеся на нас, позволь мне осознать, каковы они. Пока мы ожидали сведений из Швейцарии, мы израсходовали всю привезенную нами сумму, и я был вынужден наняться к садовнику епископа, чтобы зарабатывать на хлеб, разве не так?

— Воистину, Реджинальд, так оно и было! Молю тебя, не спрашивай меня больше ни о чем!

— Таково было наше положение некоторое время тому назад. А теперь в течение целого месяца я был неспособен к труду. Маргарита, как же ты справлялась?

— Воистину, любовь моя, я слишком тревожилась о тебе, чтобы думать о чем-нибудь другом. Ты знаешь, что у нас до сих пор сохранились некоторые вещи, без которых мы могли бы обойтись, и я продала их. Также и Шарль, наш восхитительный сын, недавно нанялся к садовнику, и каждый вечер хоть и немного, но все же кое-что приносил домой.

— Милый мальчик! Каких детей, какую жену я довел до разорения! А плата за жилье? Ее конечно же ты тоже не могла внести?

— Не полностью. Но частично я вынуждена была заплатить.

— Ах, я помню жестокосердие негодяя, обретшего над нами власть!

— Но он не выгнал нас на улицу, хотя и грозился несколько раз. Наконец я поняла, что необходимо сделать усилие, и позавчера я отдала ему половину той суммы, которую он требовал. Если бы этого можно было избежать, наших запасов пищи хватило бы на более длительное время. Я молила его проявить еще некоторое терпение, но тщетно. Моей гордости и независимости претило обращаться с мольбой к этому человеку, но я сделала это ради тебя и ради твоих детей!

— Безжалостный негодяй! Значит все наши запасы исчерпаны?

— Воистину я не знаю, есть ли у нас еще что-нибудь, что можно продать. Я все осмотрела вчера тщательнейшим образом, но завтра я сделаю это еще раз. Бедные дети должны чем-то питаться, а их доля в последнее время стала страшно скудной.

— Их доля! Что же они ели?

— Хлеб и ничего другого за последние две недели!

— А ты сама?

— О Реджинальд! Знаешь ли, я была обязана поддерживать в себе жизнь. Но заверяю тебя, я отнимала у них лишь самую малость!

— О ужас, ужас! На что тебе остается надеяться, Маргарита? Я вижу свою жену и детей умирающими от голода, а ты говоришь мне о надежде на будущее! Почему эти несчастья скрывались от меня? Почему я со своим проклятым и противоестественным аппетитом питался плотью тех, кого люблю!

— Реджинальд, бескорыстие влекло нас к этому! Мы ждали твоего выздоровления, надеясь на твою будущую поддержку!

— Заклинаю тебя, не насмехайся надо мной, произнося пустые слова! Ты праздно рассуждаешь о будущем, когда ужас настоящего исключает всякую возможность его наступления! Мы гибнем! У нас нет провизии для грядущего дня! Нет-нет, надо предпринять какой-то отчаянный шаг, нечто немыслимое! Я не стану спокойно сидеть и наблюдать за тем, как вокруг по очереди гибнут мои отпрыски. Нет, клянусь Небесами! И пусть я голодаю, как Уголино39, в отличие от него я не заключен в темницу! Мир широко раскрыт передо мной; его возможности необъятны; он предлагает бесчисленные пути дерзким и отчаявшимся! Я — отец и докажу, что достоин этого звания!

— Реджинальд, не мучай меня такими речами! Подумай о том, что такое действительно быть отцом, и стань им! Остерегайся себя. Выздоравливай, а остальное предоставь мне! До сих пор я занималась делами и сейчас еще не лишилась надежды. Восемь дней тому назад я обратилась к секретарю дворца, представив тебя как служащего епископа, обессиленного болезнью и с не обеспеченной семьей на руках. До вчерашнего дня я не получала ответа на свое прошение, а затем он сообщил мне, что ты находился на службе слишком недолгое время и для тебя ничего нельзя сделать. Но сегодня я брошусь к ногам самого епископа, который лишь вчера вечером вернулся с другого берега озера.

Каждое слово Маргариты болью отзывалось в моем сердце. Ночь близилась к рассвету, и вскоре я воочию убедился во всем услышанном. Переживания этой ночи произвели во мне полный переворот, и я уже не был слабым выздоравливающим, каким видело меня заходящее накануне солнце. С моих глаз пелена спала, и теперь я взирал на окружавшие предметы не остекленевшим взором, а с проницательным вниманием. Все силы мои были напряжены и находились в движении. Поспешно и пристрастно оглядев комнату, я убедился в том, что она пуста, подобно пространству, где ютится отчаяние. Приблизились мои дети, и мне показалось, что их бледные и изможденные лица уже отмечены печатью смерти. Хотя, возможно, в какой-то мере это было плодом моего воспаленного воображения. Однако страшная перемена, происшедшая в Маргарите, не нуждалась в преувеличениях, чтобы повергнуть меня в отчаяние. Цвет лица ее поблек, щеки провалились, взгляд рассеянно блуждал, свидетельствуя о полном изнеможении. Я взял ее за руку, и она оказалась холодной, исхудавшей и бледной. Я страдальчески прижал ее к своим губам, и непрошеная слеза, скатившись из моих глаз, упала на нее. Покончив с осмотром, я схватил шляпу и поспешно направился к выходу. Маргарита, заметив мое намерение, встревоженно попыталась воспрепятствовать его исполнению. Она взяла меня за руку и мягко, но решительно принялась уговаривать меня:

— Куда ты пойдешь? Что ты задумал? О, не губи, не губи семью, для которой нет ничего важнее твоей жизни, спокойствия и честности.

Я взял ее руку в свои ладони.

— Успокойся, любовь моя! Однажды я уже оказался твоим врагом, чтобы сейчас хотя бы в мыслях усугубить свою вину! Мне нужно время на то, чтобы все обдумать и принять решение. Я скоро вернусь, и ты станешь поверенной всех моих помыслов!

С волнением обозрел я историю своей жизни. Но более всего я вспоминал маркиза де Дамвиля, этого благородного друга и щедрого благодетеля, которому я отплатил таким злом за его доверие. «Дамвиль! — восклицал я. — Ты доверил мне дочь, самое драгоценное из всего, что имел на земле; ты считал, что даже негодяй не осмелился бы пренебречь столь щедрым залогом твоей дружбы. Посмотри же вниз, посмотри, о лучший из людей! Посмотри с небес, на которые ты вознесен своими добродетелями, и узри, на какую низость способен человек, о да, человек, которого ты называл своим другом! Но нет! Подобное зрелище может превратить рай, где ты обитаешь, в истинный ад. Ты доверил мне ее; я ее обобрал! Ты обогатил ее душу благороднейшими талантами, я потопил их в трясине позорнейшей нищеты! Все ее великодушные, неустанные усилия бесплодны, они гибнут под воздействием моего злобного гения! Я сделал ее матерью лишь для того, чтобы она увидела своих детей погибающими от голода! Они протягивают ко мне руки, моля хоть о крохе своего наследства, которое я растранжирил в бесовском пороке! Вот плоды моих злодеяний! И теперь я осушаю последние капли горя, низким и презренным виновником которого являюсь сам!»

По дороге домой я встретил Маргариту, возвращающуюся от епископа. Он взял ее прошение и передал тому самому секретарю, который однажды уже разбил все ее надежды. Она попыталась было открыть рот, чтобы умолять епископа не препоручать это дело человеку, который жестоко разрушил все ее надежды, но голос ее потонул в общем шуме оживления и все ее попытки оказались безуспешными. Однако она достаточно обратила на себя внимание, чтобы в силу религиозных распрей, бушевавших в то время в Констансе, ее заподозрили в злом умысле, а потому грубо выпроводили из дворца. Когда мы с ней встретились, Маргарита еще не оправилась от волнения. Я с сочувствием поинтересовался причиной ее явного расстройства, но она ничего не ответила и лишь горестно покачала головой. Я без труда понял, где она была и что ее постигла неудача.

— Значит, — сказал я, — все движется к своему концу. Теперь, Маргарита, ты должна оставить свои попытки и предоставить мне бороться со злом, единственным виновником которого я являюсь. Я сейчас же возвращаюсь в дворцовый сад и снова принимаюсь за работу, которой прежде занимался.

— Бога ради, Реджинальд, что ты хочешь этим сказать? Ты лишь недавно окреп настолько, чтобы воспользоваться целительной благодатью свежего воздуха. Ты устаешь от малейшего усилия. Вот и сейчас после небольшой прогулки, предпринятой тобой, ты весь в поту. Ты не можешь копать или стоять согнувшись и четверти часа, без того чтобы полностью не лишиться при этом сил.

— Маргарита, я не стану покорно сидеть и взирать на гибель своей семьи. Обычно разумно советовать больному позаботиться о своем здоровье. Но наши обстоятельства не обычны. Я должен что-то делать. Необычные же обстоятельства зачастую приводят к пробуждению необычных сил. Пока человек не попробует, ему не дано знать, на что он способен. Сейчас я не ощущаю слабости и не сомневаюсь, что испытываемое мною отчаяние удвоит мои силы.

Говоря так, я понимал, что сил у меня немногим более, чем у новорожденного, но в тот момент я не мог позволить себе оставаться бездеятельным. Я так стыдился своей болезненной немощи, словно это была самая позорная изнеженность или душевная трусость. Я был решительно настроен спасти свою семью или погибнуть в предпринятой попытке. Если же мои усилия окажутся тщетными, невозможно было и придумать лучшего способа завершить жизненный путь, чем изможденным, истощенным и изнуренным последней попыткой выполнить свой долг.

Мы вернулись в дом. Маргарита достала из шкафа остатки провизии — то, что было куплено на деньги, заработанные накануне бедным Шарлем. Разразился общий спор из-за того, кому удастся уклониться от участия в трапезе. Шарль удалился, и его нигде не удалось найти. Юлия попыталась скрыться, но была остановлена своей матерью и Луизой. Она пролила столько слез, что, казалось, истощение угрожало ей более, чем кому-нибудь другому. Не видевшему этого не дано пережить чувств, которые вызвало во мне подобное состязание, ибо я понимал, что проявление всех их добродетелей и великодушной любви лишь предваряет их общую гибель.

— Вы все спорили, кому отказаться от своей доли при раздаче, — сказал я, — но я помню, как маленькая Маргарита, двух с половиной лет, воскликнув поначалу: «Я так хочу есть, мамочка!» — наблюдая со свойственным ей вниманием за происходящим, молча положила свой хлеб на стол почти нетронутым, а на вопрос: «Почему?» — ответила тоном красноречивой рассудительности: «Спасибо, я уже не голодна».

Эта сцена произвела на меня такое впечатление, что мне не позабыть ее никогда. Она потрясла меня до глубины души. Смирившись с бедностью, я даже заставил себя отнестись к ней жизнерадостно. Но теперь мои чувства стали иными. Я готов был терпеть ее, готов был закалить себя против ее нападок, но с этого часа в самом необузданном приступе энтузиазма я не стал бы восторгаться ею и восхвалять ее. Никакая перемена обстоятельств, возвращение богатства не могли заставить меня позабыть то, что я тогда видел. Семья, умирающая от голода; когда все самое дорогое для тебя гибнет под ударами жесточайшего из бедствий, которым подвержен подлунный мир, когда помощи ждать неоткуда и будущее ничего не обещает, кроме несчастий, когда впереди маячит смерть, медленная, но верная, а потому самая мучительная, которая только может постигнуть нас, — нет, ничто на свете не способно так надорвать сердце! С этого момента весь ход моих мыслей переменился. Непомерная жадность овладела моей душой. Преследуемый страшными образами голода, ни к чему не стремился я с такой алчностью, как к богатству. Но и не было ничего трудно доступнее, чем возможность его достижения. Впрочем, такого рода аппетиты ненасытны; никакое расстояние не кажется непреодолимым; ни одна из преград — даже горы золота — не представляется достаточно надежной, чтобы оградить нас от приближающегося кошмара нищеты.

Рассуждая о мыслях, последовательно возникавших в моем сознании при виде той картины, я оставил повествование на том решительном этапе, когда моя добродетельная, нежная и прекрасная семья оказалась доведенной до крайней степени унижения и горя. Именно такие моменты закаляют человеческое сердце и наполняют нас неистребимой ненавистью и презрением к собственному роду. Они срывают все маски и всю мишуру изысканного общества и показывают нам его во всем безобразии. Пресыщенный взгляд лелеемой гордыни услаждает себя видом городов и дворцов, величественных колонн и изогнутых арок. Он скользит по оживленным пейзажам, где все находятся в движении, стремясь кто к удовольствию, кто к иным целям, он наслаждается согласием и повсеместной гармонией, за фасадом которой каждый неосознанно попирает права другого. Обманутые видимостью, мы восславляем это положение вещей. Однако голодный бедняк взирает на ту же картину с иными мыслями. Неспособный к похвалам и славословию, он замечает в ней лишь враждебность и повсеместный гнет, он видит, что каждый преследует собственные корыстные цели, не задумываясь о нуждах других. Он осознает себя с презрением изгнанным из круга, в котором остальные заняты выгодной для себя деятельностью. Он живет среди людей, не имея друга, который позаботился бы о его благосостоянии. Он живет в обществе, от участия в жизни которого отстранен посредством грубых угроз и насилия. Ни один человек, не побывавший в его положении, не может представить, что он ощущает при виде повсеместной бессмысленной роскоши, глупого хвастовства и расточительной пышности.

Что нам было делать? Просить милостыню на улице? Умолять о подаянии у дверей богачей? Увы, как это ни страшно, но даже если бы мы опустились до столь презренного занятия, оно лишь продлило бы уготованные нам судьбой муки!

Но тут подоспела неожиданная помощь. Во время упомянутой мною скудной трапезы мне было доставлено письмо, содержавшее в конверте чек на сто крон40. Письмо было от Бернардина, нашего верного слуги, которого мы были вынуждены отпустить тремя месяцами ранее, когда покидали наше пристанище в Швейцарии. В нем сообщалось, что, расставшись с нами, он отправился в свой родной город, находившийся поблизости от моего наследственного владения, и по прибытии туда обнаружил, что отец его недавно скончался. Продав имущество, он получил наследство, сумма которого втрое превосходила препровожденную нам. Он случайно узнал о смерти нашего друга в Швейцарии и о характере его преемника и опасался, что последствия этого могут оказаться для нас в крайней степени неблагоприятными. Ему предстояло еще уладить некоторые дела с родственниками, но он полагал, что они будут завершены через несколько недель, и тогда, с нашего позволения, он хотел вернуться к своему дорогому господину и оказать нам любую посильную помощь. Небольшое наследство, полученное им, даст ему возможность не быть обузой, если мы откажем ему в утешительном праве вернуться к исполнению привычных обязанностей.

Каким это было для меня упреком! Я, потомок одного из самых прославленных семейств Европы, наследник огромных владений, получивший еще большее состояние по заключении брака, в силу полного пренебрежения своими обязанностями и вызывающего расточительства пал столь низко, что оказался обязанным слуге и лакею спасением своей семьи от неминуемой гибели! Это нанесло глубокую и роковую рану моей гордости. Однако выхода не было — мы не могли отказаться от помощи, предоставленной нам в столь подходящий момент. Мы решили воспользоваться этими деньгами и возвратить их при первой возможности; на той же неделе, несмотря на уговоры Маргариты, вызванные прежней слабостью моего здоровья, а также невзирая на опасность предприятия, я отправился в кантон Солёр, решительно вознамерившись вырвать небольшое состояние нашей семьи из рук, столь бессовестно удерживавших его.

Я миновал Цюрих и часть Базельского кантона без всяких препятствий; эти районы Швейцарии не пострадали от несчастья, предшествовавшего нашему изгнанию. Я осознавал, что необходимо изменить свою внешность и избегать крупных городов и оживленных дорог. Наконец я достиг столь знакомой местности, где я провел год жизни и где впервые мне было дано передохнуть (но не избавиться) от разорения, нищеты и изгнания. Меня не связывали с этим местом приятные воспоминания; оно напоминало о позоре, печали и раскаянии. Однако таково свойство знакомых мест, что посещение их после долгого отсутствия доставляет удовольствие; я испытал облегчение после изнуряющего пути и ощутил, что воспоминания о пережитых здесь несчастьях могут стать источником удовлетворения. Меня окружали горы, бывшие свидетелями последних мгновений моего безумия; я шел по тропе, тянувшейся вдоль хребта. Последнюю часть своего пути я проделал ночью, и теперь горизонт начали окрашивать первые проблески утра. Я взглянул вниз на хижину, вид которой столь часто в моменты глубочайшего отчаяния пробуждал в моем сердце сочувствие и любовь. Я заметил, что она оставалась покинутой и не была восстановлена, в то время как окружающие ее земли, за которыми ухаживала Маргарита, свидетельствовали о проявлении большего внимания и заботы и уже начинали подавать признаки жизни. Со вздохом вспомнил я о днях, которые некогда казались мне пустыми и безрадостными.

Я подошел к дому своего покойного благодетеля, а ныне месту обитания господина Гримфельда. Он оказался худым, сморщенным человеком и, хотя едва достиг середины жизни, являл собой все черты преждевременной старости. Я открылся ему и с чувством начал высказываться по поводу его самоуправства. Он переменился в лице и выказал некоторую растерянность, как только я назвал ему свое имя. По мере того как я рисовал ему все варварство его поведения, ужасные последствия, которые оно уже повлекло за собой, и неоспоримую справедливость своих требований, он, заикаясь, начал предлагать условия для достижения соглашения. Во время этого разговора мы были одни. Однако через некоторое время в комнату вошел лакей, и на лице его господина появилось выражение удовлетворения и невозмутимости. Он с живостью ухватился за предоставившуюся возможность и, мгновенно переменив тон, приказал слуге помочь ему в задержании государственного преступника. Сначала я оказывал сопротивление, но Гримфельд изо всех сил зазвонил в колокольчик, и появились еще трое слуг, работавших в поле, но сейчас случайно вернувшихся в дом, чтобы освежиться. У меня было оружие, но я предпочел не пользоваться им для бегства; и вскоре я осознал, что, поддайся я своему негодованию и накажи Гримфельда на месте его вероломства, я бы только повредил себе.

Я был препровожден в тюрьму, где погрузился в глубокое уныние. Гримфельд был человеком богатым и влиятельным, у меня же не было ни друзей, ни возможностей для их приобретения. Закон неумолимо препятствовал моему возвращению. И как я мог не опасаться правосудия, когда сам сделал все, чтобы навлечь на себя его гнев. Я мог провести в заключении десять лет, а то и всю оставшуюся жизнь. Я искренне начал жалеть, что не остался с семьей и не отказался от всяких надежд на возмещение ущерба. Самым страшным итогом моих несчастий станет то, что я и мои дети будут осуждены на страдания, а возможно, и гибель в разлуке; что нам будет отказано в последней отраде несчастных — взаимном сочувствии и утешении.

Полный трагических предчувствий, вначале я бросился на дверь своей камеры, находясь в состоянии, близком к полному отчаянию. Я проклинал превратности судьбы, не устававшей преследовать меня. Со словами, полными тревоги и нежности, я обращался к жене и детям, с которыми, казалось, был разлучен навечно. Я призывал смерть положить конец потрясениям и непереносимым переживаниям.

Однако вскоре я пришел в себя, потребовал письменные принадлежности и сильным и выразительным языком правды написал записку в сенат. Далее мне предстояло задуматься над тем, как ее доставить по назначению, ибо я опасался, что она может быть перехвачена моим бдительным и злокозненным противником. Я пожелал переговорить с начальником тюрьмы. Он помнил меня и еще более отчетливые воспоминания сохранил о моей семье. С острой неприязнью он отозвался о характере Гримфельда, а когда я разъяснил ему сложность своего положения и обрисовал роковые последствия, которые оно может за собой повлечь, то увидел, что он в полной мере находится под впечатлением того чувства, которое я хотел ему внушить. Он корил меня за поспешное возвращение в Швейцарию вопреки очевидному запрету, но обещал, что в любом случае моя бумага будет доставлена председателю сената утром следующего дня.

Три дня, показавшиеся вечностью, я ждал ответа — я воображал себе всевозможные несчастья и готов был поверить, что закон и злокозненность преуспели в ниспровержении справедливости. Однако через некоторое время я был избавлен от своих предчувствий и неведения и предстал перед сенатом. Вероятно, мне повезло, что я столкнулся с таким простодушным и умеренным правительством, которое имелось тогда в Швейцарии. Моя просьба о возмещении убытков была удовлетворена. На суд соседей было оставлено назначение справедливой цены за мое имущество, а затем постановлено, что если господин Гримфельд откажется ее выплатить, то эта сумма должна быть выдана мне из государственной казны. Гримфельд был также приговорен к уплате штрафа за попытку мошенничества. Решенное таким образом дело вскоре было улажено, и, добившись цели своего путешествия, я радостно вернулся к ожидавшей меня с тревогой семье. Вскоре мы переехали в облюбованную нами хижину на восточном берегу озера, где и прожили в мире и спокойствии последующие шесть лет.

Предыдущая главаГлава 3 из 7Следующая глава