Первым её увидел Ермила.
Двое гвардейцев ещё висели у него на локтях, а третий заходил сзади и прикидывал, как уронить мужика на землю, ничего ему при этом не сломав. И тут Ермил перестал рваться. Руки у него повисли, гвардейцы качнулись следом по инерции и растерянно переглянулись поверх его плеча.
Он смотрел мне за спину, и с лица у него на глазах сходило всё, что он таскал на себе последние десять лет. Угрюмость. Вина. Та каменная тяжесть, из-за которой вся Ольховка держала его за бесчувственного чурбана.
Я отступил в сторону, освобождая ей дорогу, и развернулся к людям.
Митяй попятился и наткнулся спиной на стол. Чернильница подскочила, Макеюшка перехватил её обеими руками и так и остался стоять, прижимая посудину к груди.
Но Зорянкин брат этого даже не заметил. Свежая ссадина у него на виске побелела, губы ходили ходуном. Он не отводил глаз от сестры, которую схоронил девятилетним мальчишкой.
А слепая Аглая её не видела. Она стояла в первом ряду, в чёрном платке, и лицо держала чуть левее прохода в храм. Но каким-то образом почувствовала приближение дочери раньше половины зрячих: пальцы нашарили рукав соседки и вцепились так, что та не посмела отнять руку.
— Зорюшка… — выдохнул кто-то из стариков, и шапка сама поползла с седой головы.
Зоряна остановилась в трёх шагах от порога. Босая, в платье из лоскутов и листьев.
По платью шёл огонь. Он занимался у края листа, гас, вспыхивал ниже, но ткань под ним оставалась целой — ни дыма, ни обугленной кромки. Зоряна стояла прямо, руки опущены, подбородок поднят. Ни одного движения на публику, хотя люди смотрели только на неё.
Она обвела площадь глазами. Не спеша, будто осматривая каждого жителя в отдельности.
— Здравствуйте, люди добрые… — сказала она.
Говорила она тихо, но услышали её все, до последнего мальчишки на поваленной сосне. Взгляд её остановился на первом ряду.
— Мама…
Аглая отпустила рукав соседки и повернулась к дочери. Рука так и осталась висеть в воздухе.
— Митя…
Митяй сел. Ноги его не удержали, и он опустился прямо там, где стоял, у ножки стола.
— Вырос-то как.
Потом она посмотрела туда, где двое гвардейцев держали Ермила.
— Ермилушка…
Мужчина поднял голову. Гвардейцы переглянулись и отпустили его.
— Здравствуй, — сказал он. — Родная…
Зоряна кивнула ему и снова повернулась к людям.
— Меня прислал огонь, чтобы рассказать вам правду…
Люди молчали.
— Я никогда не гасила огонь храма. Долгое время я стерегла его и пыталась понять, что именно его травит.
Народ зашептался, но Зоряна ждать, пока шёпот уляжется, не стала.
— Тогда же я и поняла, что травит кто-то из наших. Оттого и не могла никому рассказать: если это свой, то к кому мне идти за помощью? — Она на мгновение прикрыла глаза. — И решила разобраться сама, из-за чего меня и убили.
Пока все присутствующие смотрела на неё, я смотрел на Тихона. Картинно рыдать он перестал, но маску не снял: мокрые глаза, мелкая старческая тряска головой, скорбное лицо человека, которому от души жаль девочку.
— Но бог Огня велик, — продолжила Зоряна, — и он позволил мне остаться здесь, чтобы рано или поздно свершилась справедливость. Вы того не знали, а я все эти годы ходила по лесу и смотрела, как вы живёте. Пыталась подать весточку: огоньком, лесным дымом, дуновением ветра. Только сил заговорить с вами по-настоящему у меня не было. А потом в наших краях появился человек с истинным пламенем.
Она плавно указала на меня, и вся Ольховка развернулась в мою сторону.
— Этот благородный парень справился со своей миссией и вернул в храм настоящий Огонь.
Спасибо, Зоряна. Четверо суток я вбивал в головы, что мы артель наёмников, которая забрела сюда за лёгкими деньгами, — и всё эта легенда идёт лесом, так как мало кто поверит, что обычный наёмник владеет истинным пламенем.
Ладно. Своё дело эти слова сделают: мёртвой послушнице деревня поверит скорее, чем живому чужаку.
— А что до моего убийцы… — Зоряна помолчала. — Первые годы я не помнила ничего. Потом память стала понемногу возвращаться, но последние дни перед смертью так и не открылись. Ни лица душегуба, ни того, как всё случилось.
Она оглянулась на пролом в крыше, откуда только что бил свет.
— А как храм подняли и я стала его частью, тогда и эти дни ко мне вернулись.
Теперь она смотрела Тихону в лицо.
— Это ведь ты меня убил, Тихон Ефимович. Я тогда стояла у чаши, спиной к дверям, и оборачиваться не стала, потому что шаги были твои, а твою поступь я с самых малых лет помнила. В том и была моя главная ошибка: до последнего не верила, что жрецом Пепла может оказаться кто-то настолько близкий.
Старик не шелохнулся.
— Но ты знай… я тебя давно простила… Огонь не простил, а я простила… потому что не могла столько лет носить в груди ненависть…
Я пустил Оценку по первым рядам.
Ещё час назад дар выдавал мне по этим людям от семидесяти четырёх до девяноста семи процентов недоверия. Теперь цифры падали. У всех людей разом, а быстрее прочих — у бородатого заводилы, который совсем недавно громче всех требовал вернуть деревне доброго деда и совал мне в лицо черенок вил через голову гвардейца.
Тихон же читал людей не хуже меня, причём безо всякого дара. Сорок лет он только этим и занимался: слушал, кому что нужно, кому что больно и кто на кого косится, — и всё это держал в голове. Вот только теперь его никто не слушал. Против мёртвой девчонки в горящем платье у старика не нашлось ни одного слова, которое площадь ещё приняла бы всерьёз.
Вот тут его и прорвало.
Мокрые стариковские глаза высохли за одну секунду. Плечи, которые он столько лет держал согнутыми, развернулись, и оказалось, что старик-то в целом немаленький. Дрожь в руках унялась сама собой, без всякого усилия, ровно так же, как унимается хромота у нищего, когда тот сворачивает за угол и подавать становится некому.
Доброго деда Тихона больше не было. Теперь на притихших людей смотрел тот, кем этот человек был все сорок лет: сухой, много поживший старик, которому до собравшихся не было ни малейшего дела.
— Простила она… — сказал он ровным будничным голосом. — Дохлая, а всё туда же. Думаешь, мне есть дело до твоего прощения, дура?
Он обвёл глазами площадь, и те, кто стоял ближе, неосознанно отшатнулись.
— До чего же мне мерзко на вас смотреть…
Старик усмехнулся.
— Одно в сегодняшнем дне хорошо: больше я ваших рож не увижу. Сорок лет. «Тихон Ефимыч, корова со двора ушла, что делать-то?» «Тихон Ефимыч, мужик мой опять запил, вытащи ты его из запоя» «Тихон Ефимыч, рассуди, сосед на полсажени в мою межу залез.» — Он передразнивал бабьим плаксивым говорком, кланяясь на каждой фразе. — Сорок лет я выслушивал эту чушь и участливо кивал головой. И ни один, ни один за всё это время не спросил, а сам-то Тихон Ефимыч чего хочет!
Голос сорвался на визг, и никто на площади не шевельнулся.
— Стадо. Тупое стадо баранов, которое кланяется, кому прикажут! Тут храм Пепла встанет, слышите⁈ Встанет! Не при мне, так после меня, а вы всё так же придёте и на колени упадёте, потому что вы иначе не умеете!
Он развернулся к Зоряне так резко, что качнулся и едва устоял.
— А ты, тварь огненная, второй раз сдохнешь. И в этот раз я не спешить буду. Слышишь меня? Слышишь⁈
Повисла напряжённая тишина, которую нарушил поднявшийся из-за стола Вьюнов.
— Надеюсь, теперь всем всё понятно? — Вьюнов положил перо на стол. — Уводите его.
Двое гвардейцев взяли старика под руки. Он не упирался. Шёл и продолжал выкрикивать ругательства через, но их уже никто не слушал. Дверцу арестантской повозки захлопнули, лязгнул засов, и перед храмом снова воцарилось молчание.
По лицам медленно, тяжело проходило то, от чего эти люди отгораживались десять лет. Они ошиблись. Все до одного, целой деревней. Десять лет плевали при её имени, десять лет переходили на другую сторону улицы, завидев её слепую мать, десять лет объясняли детям: жила тут одна такая, Пеплу продалась, не будьте как она. И все десять лет они даже не думали задуматься о невиновности девушки.
Первой заголосила баба в задних рядах, и я бы поставил на то, что в своё время она же клеймила покойницу усерднее прочих. Громче всех каются те, кому есть за что. За ней подхватила вторая, потом третья. А вот мужики не кричали. Стояли и старательно разглядывали носки собственных сапог.
А потом из рядов вышел Захар.
Второй негласный лидер деревни, один из тех двоих, кто на днях вежливо отказался идти ко мне в служители: хозяйство, внуки, покос на носу, куда мне, батюшка. Он снял шапку, смял её в кулаке и повернулся к храму.
— Прости, девка, — сказал он глухо. — Всю деревню прости. Оболгали. Не разобрались.
Зоряна чуть склонила голову, принимая, и следом за Захаром снял шапку его сосед, за ним ещё один, а дальше и все остальные, один за другим.
Прощения просили молча, без единого слова. Ярцев у повозки сдёрнул форменную фуражку одним из первых, а за поручиком и весь конвой. Только Вьюнов никак на это не отозвался и всё продолжал упрямо надиктовывать что-то своему писарю.
Вика стояла у края стола, скрестив руки, и я поймал её взгляд. Спорить со мной она больше не собиралась, а говорить вслух, что была неправа, пока не спешила, но на это я и не рассчитывал.
Тем временем золотой столб над проломом истончился и опал, оставив на площади запах горячей пыли. Зоряна ещё немного постояла, глядя, как деревня стоит перед ней с непокрытыми головами, а потом нашла глазами Митяя и улыбнулась ему — так, как улыбаются младшим братьям, когда сказать уже нечего. Митяй мотнул головой и вытер лицо рукавом.
Рядом с ним держали под руки Аглаю, и слепая старуха смотрела в пустоту, но повернулась туда, куда надо, без всякой подсказки. Ей Зоряна улыбнулась дольше всех.
А потом она пошла к храму. Медленно, не оборачиваясь, и с каждым шагом становилась всё прозрачнее: сначала сквозь неё проступил тёмный дверной проём, потом косяк, потом сама темнота за порогом. У порога от девушки остался только тёплый свет, да и тот скоро погас.
Везти старика собирались утром, поэтому повозку откатили к краю деревни, приставили двоих гвардейцев и опустили полог. В Жаровске его примут, оформят, а дальше, если бумаги сойдутся, отправят выше — скорее всего, до самой столицы.
Тут ведь всё упирается в то, как дело пойдёт по бумагам. Сельский староста, отравивший храм, никого выше Жаровска не заинтересует: разберутся в деле на месте, там же и посадят. А вот тайный жрец запрещённого культа, — совсем другой уровень, и раскрутить такого захотят многие.
Полог уже опускался, когда старик повернул ко мне голову.
По выцветшим глазам прошло что-то чужое. Оно смотрело на меня из глубины спокойно и сыто, без всякой спешки, и это ленивое любопытство я узнал сразу: ровно так на меня смотрели вчера в амбаре, прежде чем предложить сделку. Морраг сказал, что полностью ушёл из этого тела и, похоже, слегка приврал.
Или это он так прощался? Вопрос…
Полог упал.
— Занятный старик, правда?
Вьюнов стоял рядом, и я так и не понял, когда он успел подойти.
— Занятный, — согласился я.
— А скажите, господин Морн… — Дознаватель проводил повозку долгим взглядом. — Вы точно уверены, что выжгли из него весь пепел?
Отличный, мать его, вопрос. Потому что после того, что я увидел в его глазах, уверенности во мне поубавилось, и это ещё мягко сказано. Только вот сейчас мне на это было совершенно наплевать, и я мог бы объяснить почему, если бы кто-нибудь спросил. Старика я раскрыл, храм поднял, — а всё, что случится с Тихоном дальше, будет происходить в Жаровске, за сотню вёрст отсюда, силами людей, которые получают за это зарплату. Вот пусть они и разбираются.
При этом я прекрасно понимал, зачем Вьюнов вообще завёл этот разговор, да ещё и таким расслабленным тоном. Он прикидывал, на кого свалить вину, если старик по дороге очнётся, начнёт творить пепельную магию и уйдёт из-под конвоя. И заранее подкладывал себе соломку: я, мол, действовал строго по обстановке, а ввёл меня в заблуждение господин Морн, который лично заверил, что опасности нет. С него и спрашивайте.
— Уверен, — сказал я.
— Вот и славно. — Вьюнов покивал. — Так и запишем…
Дознаватель убрал бумаги в папку, оглядел площадь хозяйским взглядом человека, у которого день сложился удачно, и заметил у стены Ермила, рядом с которым по-прежнему стояли гвардейцы.
— Этого тоже грузите, — распорядился Вьюнов. — Помощник старосты как-никак. Что у них там было общего, ещё выяснять и выяснять. Может, они вообще сообщниками были.
Логика в этом, к сожалению, была. Десять лет при Тихоне, в его доме, при его делах — любой дознаватель на месте Вьюнова начал бы именно с него. Вот только я прекрасно понимал, что никакого разбирательства не будет. Ермила посадят просто за компанию, потому что так раскрытие дела будет выглядеть ещё более убедительно.
— Отпустите его, — сказал я. — При всём своём дерьмовом характере, этот человек не сделал ничего плохого.
Вьюнов посмотрел на меня, потом на Ермила, потом на арестантскую повозку, где уже сидел настоящий улов в виде Тихона и трёх его послушников.
— Да ради бога. — Он махнул рукой. — Но только под вашу ответственность, господин Морн.
Гвардейцы сняли с Ермила верёвки. Он растёр запястья и остался стоять, где стоял.
А Вьюнов пошёл к повозке — и на середине площади остановился и обернулся.
— Слушай, любезный. Мне тут сказали, ты её все эти годы поносил девку почём зря, а тут выяснилось, что между вами что-то было… можешь сказать, почему?
Это я рассказал Вьюнову про отношения Ермилы и Зоряны. Надеялся таким образом отмазать мужика от подозрений.
Тем временем сам Ермила не спешил с ответом, продолжая топтаться на одном месте.
— Любил я её, — сказал он наконец. — И она меня…
Он поднял голову.
— Только она к храму прикипела. Я ей: выходи за меня, заживём как люди. А она мне: не могу, к огню меня тянет. Я тогда думал, дурь это девичья, перебесится и вернётся. Уговаривал. Всю зиму уговаривал. А потом плюнул и решил просто ждать её, как последний дурак.
— И дождался, — тихо сказал кто-то в первых рядах.
— Дождался. — Ермила не обернулся. — Она мне в ту осень говорила: неладно у нас в храме, огонь худеет. Просила посидеть с ней ночью. А я не пошёл. Обиделся, что она про свой огонь опять, а не про нас. Один раз не опоздал… И вот, что вышло…
Он развёл огромными руками.
— А как её нашли и все закричали — предательница, я и рта не раскрыл. Ни слова за неё не сказал. — Он повёл плечами, словно ему стало тесно. — Так и живёшь потом: сначала не уберёг, потом не заступился. Оно ведь как только вспомнишь — так и режет. А вот скажешь про неё гадость погромче — вроде и полегче на минуту. Будто и не моя она вовсе, и не мне за неё отвечать…
Он опустил голову и добавил уже тише:
— Мне бы только один раз всё переиграть. Один-единственный. Я бы к ней в тот храм и переехал, коли ей оттуда нельзя, — воду носил, дрова колол, у порога спал, лишь бы рядом. И не спрашивал бы больше ни про дом, ни про детей, ни про то, когда она наконец про нас вспомнит. Я ведь после неё и не смотрел ни на кого. Сватали мне и вдову с хозяйством, и девок помоложе — а мне не надо. Занято у меня тут всё. — Он неловко ткнул себя кулаком в грудь. — Как заняла она, так с тех пор и ни для кого места нет…
Вьюнов пожал плечами, сказал что-то вроде «бывает» и полез в повозку.
А я смотрел на этого мужика и думал, что он за десять лет отстроил себе тюрьму получше казённой: сам сложил стены, сам себя запер, ключ выбросил и десять лет исправно нёс караул, чтобы никто не пришёл его освобождать. И грубость, за которую вся Ольховка держала его за бесчувственного чурбана, была обыкновенной повязкой поверх раны, которая не заживает именно потому, что к ней нельзя прикоснуться.
Жители деревни смотрели на него уже иначе. Так всегда и бывает: стоит человеку показать, что ему тоже больно, и к нему сразу тянутся. Кто-то тронул за плечо. Кто-то молча сунул флягу. Ольховка второй раз за день принимала своих обратно — сначала мёртвую, теперь живого.
А я стоял и думал совсем о другом. Потому что мужик, сам того не зная, только что произнёс вслух готовое решение задачи, над которой я бился три дня.
Он ведь буквально попросил разрешения переехать в храм. Носить воду, колоть дрова, спать у порога. Это и есть служитель — вся работа, слово в слово, только он назвал её любовью, а не должностью.
Человек, который десять лет любил истинно верующую. Который взял на себя вину за то, что не уберёг. Такой не бросит огонь ради покоса и не станет спрашивать, сколько ему за это заплатят.
Я подождал, пока толпа схлынет.
— Пойдём, Ермила, я тебе кое-что покажу…
В храме было тихо.
Чаша, которую три дня назад заново отлила своими ладонями Зоряна, уже не походила на оплавленную воронку. Стояла целая, тяжёлая, прокалённая сотнями лет, и в самой её середине качался всё тот же небольшой огонёк с ноготь. На вид дохлый, на деле упрямый: он продержался тут трое суток один, без служителей и без молитв, а в полдень по моему зову встал над площадью золотым столбом и снова опустился до своего размера, будто ничего и не было.
Я подвёл Ермила к чаше и коротко, без проповедей, выложил всё, что знал сам.
Что храм жив. Что огонь надо кормить, чистить и не бросать, каждый день, годами, без выходных и праздников. Что без человека при огне всё это задохнётся через месяц, и тогда сюда рано или поздно придёт другой хозяин, а какой именно, деревня сегодня видела своими глазами. И что Зоряна умерла за эту веру не зря ровно в одном случае: если найдётся тот, кто её веру подхватит.
Ермила слушал, глядя в чашу, и молчал. А потом опустился перед ней на колени — тяжело и неловко, как человек, который за всю жизнь ни перед кем не кланялся и не знает, куда девать собственные руки. Потом всё-таки нашёл им место и накрыл ладонями прокалённый камень борта. Точно так же три дня назад это сделала Зоряна.
— Молиться я не умею, — сказал он глухо. — И слов не знаю. Но если это действительно то, чего бы она хотела, я приму эту ношу. За неё.
И огонёк ответил.
Потянулся вверх, привстал на цыпочки с живым любопытством, будто хотел разглядеть, кто пришёл. По залу пошло настоящее тепло, какого тут не было все эти дни. Огонь принял его без обряда, без посвящения и без жреца, который возложил бы руки. Настоящему пламени, как выяснилось, никакой жрец для этого и не нужен. Ему хватает ладоней на камне и правды в том, зачем ты их туда положил.
Ермил постоял на коленях ещё немного, а потом полез за пазуху и достал оттуда единственное, что у него с собой было.
Деревянный гребень. Работа тонкая, куда тоньше, чем можно ждать от таких рук: узор из язычков пламени шёл от края и обрывался ровно на середине, и было сразу понятно, что резчик не бросил его, а просто не успел дорезать.
— Для тебя его делал… — сказал Ермила, обращаясь к чаше. — К весне думал подарить, на праздник огня. Но время пришло, а тебя уже не стало…
Он повертел гребень в тяжёлых пальцах, посмотрел на недорезанные язычки и положил на камень у самого борта. Аккуратно положил, двумя руками, будто боялся сломать.
— Прими хоть сейчас, Зоряночка…
А потом воздух над чашей сгустился, и нас в храме стало трое.
Зоряна вышла из света сразу и целиком, так же, как выходила во время суда. Только теперь ей не было дела ни до деревни, ни до меня: она смотрела на Ермила, и ничего другого в этом храме для неё сейчас не существовало.
А Ермил не обернулся. Стоял на коленях, вцепившись в каменный борт чаши, и продолжал смотреть в огонь.
— Ермилушка…
Плечи у него дёрнулись, но он не смог обернуться. Наоборот, склонил голову ниже, к самому камню, и я услышал, как этот здоровенный мужик заплакал.
— Прости меня, родная… — выговорил он. — Прости…
Зоряна подошла и положила ладонь ему на голову. Осторожно, будто и правда могла к нему прикоснуться.
— Всё хорошо, любимый, — сказала она. — Теперь я часть храма, и мы навсегда будем вместе. Только подожди немного… мне надо попрощаться.
А в дверях тем временем появились Митяй и слепая Аглая в чёрном платке, которую сын бережно держал под локоть.
Зоряна повернулась к дверям.
— Мама…
Аглая застыла, а затем её слегка повело, что Митяю пришлось перехватить её по-крепче.
— Зорюшка? — прошептала она. — Доченька… ты?
— Я, мам.
Аглая повернула лицо на голос.
— У меня всё хорошо, мам, — сказала Зоряна тихо и без слёз. — Я при огне, я дома. Мне тут не больно и не страшно.
Она помолчала.
— А ты живи дальше. Митьку поднимай, он у нас один остался, ему ещё жениться да хозяйство ставить. И меня отпусти, мам… пожалуйста. Отпусти.
Аглая протянула руку в пустоту, Зоряна подняла свою навстречу, и ладони прошли одна сквозь другую, так и не встретившись, — а старуха всё равно вздрогнула, будто её коснулись. Может, и правда коснулись, кто их разберёт.
Следом Зоряна повернулась к брату, и голос у неё сразу переменился.
— За матерью приглядывай, Митька, — сказала она, разглядывая его сверху донизу. — И женись ты уже наконец, а то так и будешь до седых волос по чужим огородам лазить.
Митяй хотел ответить, набрал воздуха, но ничего не вышло. Он только замотал головой и вытер лицо рукавом.
— И не реви, — добавила Зоряна уже мягче. — Ты у нас теперь за старшего.
А потом она повернулась к чаше.
Ермил всё это время так и стоял спиной к дверям и не видел ничего. Только чувствовал тепло да слышал голос, которого не слышал десять лет и который принимал, надо думать, за собственное помешательство: мужик приготовился к тому, что сходит с ума, и заранее решил не оборачиваться. Плечи у него были каменные.
Зоряна подошла и остановилась прямо перед ним.
— Здравствуй, Ермила…
Он поднял голову и посмотрел прямо на неё.
— Зоряна…
Больше он ничего не выговорил. Здоровенный мужик, который на спор одной рукой укладывал соседей, стоял на коленях и не мог оторвать от неё глаз.
Зоряна перевела взгляд на гребень у борта чаши, а затем снова на Ермила.
— Ты закончи гребень, — сказала она. — Мне будет приятно…
Ермила кивнул. Раз, другой, третий — говорить он всё ещё не мог.
Тогда Зоряна шагнула к нему вплотную и положила ладонь ему на макушку, и от её руки в мужика пошёл огонь. Ровное золотое тепло втекало в него сверху неспешно и обстоятельно, как заливают масло в лампу, чтобы горела всю ночь и не чадила, а Ермил принимал эту силу молча. Плечи у него разгладились, спина выпрямилась, и он медленно, будто заново привыкая к собственному телу, поднялся на ноги.
Огонёк в чаше рванулся ему навстречу и вырос вдвое. Вот и всё, храм принял своего нового жреца.
— Теперь меня будешь видеть только ты… — сказала Зоряна.
Ермил протянул ей руку — осторожно, будто всё ещё не верил, что рука не пройдёт насквозь. Не прошла. Их пальцы сомкнулись, и мужик выдохнул так, словно у него с плеч сняли огромный груз.
Дальше они разговаривали уже вдвоём, тихо и вполголоса: она что-то ему рассказывала, он слушал и время от времени кивал, не выпуская её ладони, и оба про меня благополучно забыли — и правильно, кстати, сделали, потому что я в этом храме был уже совершенно лишним. Так что я постоял ещё немного у чаши, поглядел, как разгорается огонь, а потом развернулся и пошёл к выходу.
Несколько дней я искал жреца и уже успел решить, что дело это безнадёжное. А он взял и нашёлся сам, безо всякого моего участия.
Ну и ладно. Не всякую задачу надо решать лично. Иногда достаточно просто не мешать.
Очередь к воротам стояла третий час и за это время успела превратиться в маленькую отдельную деревню со своими законами, сплетнями и торговлей. Впереди нас стояли две телеги с рудой, за нами приткнулся возчик с бочками, а сбоку вдоль обочины ходил парень с лотком и продавал горячие пирожки.
— Три серебряных за пирожок, — сообщил Сизый с высоты своего пони, и в голосе у него звенела обида всех, кого когда-либо обсчитывали. — Братан, ты слышал? Три! За тесто с капустой!
Несмотря на всё возмущение, два пирожка он всё-таки взял. А потом, съев их с видом ограбленной посреди бела дня химеры, деловито заказал ещё парочку. Я не мешал. Голодный Сизый — это стихийное бедствие, а сытый Сизый — это всего лишь очень громкое событие для нового города.
Город умел себя подать, и начиналось это со стены. Высокая, кладка ровная, без заплат, которые в других местах лепят после каждой осады и потом двадцать лет не перекладывают. По верху шли зубцы, а на зубцах через равные шаги стояли фонари, и горели они средь бела дня — ровно, спокойно, без копоти и без дрожи, как горит вещь, которой не нужно ни масла, ни фитиля, ни человека со стремянкой, чтобы заменить магический заряд.
Это были знаменитые жаровские свечи. Гордость города, о которой я слышал ещё в Ольховке от мужиков, в Жаровске сроду не бывавших, но пересказывавших чужие восторги так, будто эти фонари они и вешали.
Я посмотрел на ближний.
«Фонарь надвратный, накопительный. Мастер: артель Сухова, Жаровск. Заявленный ресурс: двенадцать лет. Истинный ресурс: три года семь месяцев. Скрытое: сердечник заменён на дешёвый, разница по смете списана как усушка материала».
Я перевёл взгляд на второй. Потом на третий, на дальний угловой и на тот, что висел прямо над воротной аркой, — самый большой, самый нарядный, с гранёным колпаком, который бросал на камень красивые ломаные тени.
Везде одно и то же. Четверть заявленного, в лучшем случае треть.
Город, который встречает гостей парадной вывеской и экономит на самой вывеске. И не потому что здесь нет денег — с ними как раз всё было в порядке. Просто кто-то из местных чиновников в совершенстве освоил древнее искусство осваивания бюджетов.
Ладно. На самом деле, это даже хорошо. Приятно работать с предсказуемыми и понятными тебе людьми.
— Следующие! — крикнул стражник, и мы тронулись к арке.
За столом под навесом сидел писарь с книгой приезжих, а рядом с ним стоял стражник, у которого вся работа состоит из трёх движений: посмотреть, зевнуть, махнуть следующему. На нас он потратил все три действия, но в немного другом порядке.
Сначала он посмотрел на мой плащ. Плащ был хороший, добротный, из тех, что переживают хозяина, — вот только левую полу ему подпалило во время боя с Тихоном. Потом опустил взгляд на ножны. Ножны были хорошие, рукоять тоже, и стражник сделал единственный вывод, какой из них следовал: парень явно при деньгах.
Жалко только, что меч мой был хорошим, но далеко не артефактным, а потому воздействия родового пламени и пепельной магии попросту не выдержал и оплавился. Не знаю, о чём думал Родион, когда дарил его Артёму на его 13-летие, но некогда отличная сталь проверку боем явно не прошла.
Тем временем стражник лениво зевнул.
— Имя, род, цель приезда.
— Артём Морн. Род Морнов. Мне нужно заказать новый артефактный меч. Слышал, у вас можно найти хороших умельцев.
Писарь вывел строчку, не поднимая головы, а вот стражник подобрал живот и расправил плечи.
— Хороших? — переспросил он. — Господин, да вы в Жаровск приехали. У нас тут артефакторов больше, чем в ином городе жителей. Огневой ряд, водяной, рунный, лекарский — по любому укладу мастера, каких во всей Империи поискать. Уже завтра у нас сезонный аукцион, где будут все лучшие мастера Империи. Но мой вам совет, ищите оружие именно с жаровским клеймом и не прогадаете.
Второй, постарше, сидевший до этого на бочке в тени навеса, поглядел на товарища с ленивым сожалением.
— Да ты чего разошёлся-то? — сказал он. — Это ж ссыльный. Не слыхал, что ли? Батюшка его из рода турнул да в глушь отправил, чтоб под ногами не мешался. Считай, такой же аристократ, как мы с тобой. Только плащ подороже. Ему не на аукцион, ему в скупку, там тоже оружие продают.
Первый оглядел мой подпаленный плащ, потом ножны, потом лошадь — и плечи у него опустились сами собой. Он даже отступил обратно к столу, будто вспомнил, что стоять навытяжку ему тут не перед кем.
Занятно. Новости сюда, выходит, доходят, но с большим запозданием, и я для них всё ещё мальчишка, которого папаша сплавил в глушь с глаз долой. А про два баронства, бой в сечинской резиденции и про пробуждение родового пламени в Жаровске, похоже, никто не слышал.
Ну и прекрасно. Поправлять человека, который сам выдал тебе удобную легенду, — занятие для тех, у кого много свободного времени и мало врагов. Тем более что врал он только наполовину: ссыльным я и правда числюсь до сих пор, и в этом смысле у меня ничего не изменилось.
А вот про аукцион он сказал вещь по-настоящему полезную. Уже завтра в одном зале выложат лучшее, что делают в этом городе, включая клинки, и мне не придётся сутками обходить торговые дома и кузни, знакомясь с каждым мастером по отдельности. Один вечер — и я увижу разом всех, кто здесь чего-то стоит, и заодно пойму, есть ли готовая вещь, которая мне подойдёт, или её всё-таки придётся заказывать.
Врать не буду, в этот город я собирался задолго до того, как остался без меча. Собрался в тот самый день, когда узнал, где искать сердце Бездны, — потому что сердце само по себе никому не нужно, его надо во что-то вставить, а клинка, способного его принять, у меня не было и взяться ему было неоткуда. Такие вещи делают исключительно на заказ.
А в храме сгорел ещё и мой меч — родовое пламя жжёт всё, до чего дотянется, и собственный клинок хозяина для него не исключение. Так что теперь клинок был нужен мне не когда-нибудь, а сейчас.
Ну и третья причина была чисто для души. Целый город, набитый дорогими вещами, о которых их владельцы знают куда меньше человека с неприметным даром «Оценка».
И мне было до крайности любопытно, сколько на этом можно заработать…