Тянуть с задуманным я не стал и сразу двинул к храму. Вика было дёрнулась следом, но я попросил её остаться и приглядеть, чтобы Вьюнов с перепугу не устроил чего-нибудь неожиданно-идиотского, — и по тому, как она поджала губы, стало ясно, что она ещё переваривает мой вчерашний отказ.
Ну и ладно. С этим разберёмся позже, когда выдастся свободная минута.
По пути к храму меня ждало первое за утро доброе известие. Пепла вокруг поубавилось. Ещё недавно он лежал тут мёртвыми серыми наносами, глушил траву и хрустел под сапогом, а теперь истончился и почти начисто сошёл.
Из-под остатков серой корки пробивалась примятая, но живая зелень, и только у самого входа, где пепла навалило больше всего, держался бледный серый налёт, да и тот понемногу редел. Храм потихоньку отвоёвывал своё. Без спешки, медленно, но всё-таки забирал, и это было отличным знаком.
Внутри было пусто и тихо. Небольшой огонёк всё так же теплился в чаше, и на мой приход отозвался коротким наклоном пламени в мою сторону. Я постоял над чашей, положил ладони на прокалённый борт и потянулся к огоньку своим родовым пламенем. Только осторожно, вполсилы.
И огонёк ответил.
Он поднялся, вытянулся в короткий язычок пламени, и по храму пошло тепло, которого от еле тлеющего уголька быть не должно. Я убрал руки, и пламя нехотя опало к прежнему размеру — но за тот короткий миг, что оно тянулось ко мне, я успел почувствовать больше, чем мог бы объяснить словами.
Не рассудком. Рассудок как раз молчал. А вот руки на прокалённом борту чаши знали наверняка: огонёк меня слышит, узнаёт и пойдёт за мной, стоит только позвать как следует. Так нога сама знает высоту родного порога, через который не переступал уже очень много лет. Я в этом храме не был ни разу в жизни — и всё равно стоял в нём как в доме, из которого уехал так давно, что успел забыть дорогу, а ноги её всё равно нашли.
Значит, сработает. Если в нужный момент подпитать огонёк своей силой, то задуманный мной план должен сработать. Идея была, конечно, сырая, но других вариантов я пока что не придумал.
Обратно я шёл, уже зная, что скажу своим. И к совещанию, которое собралось в Тихоновском доме, едва я вернулся, вышел готовым.
Само же обсуждение дальнейших действий вышло очень горячим.
— Тут и думать не о чем. — Вьюнов смахнул с рукава невидимую пылинку. — Мы имперское следствие. За нами закон и гвардия. А это, — он мотнул подбородком в окно, — обычный сброд, который посмел встать на пути у дознания. Гвардейцы разгонят их за четверть часа. Пара сломанных рёбер — и остальные живо вспомнят своё место.
— Согласна, — коротко обронила Вика.
Она стояла у окна, скрестив руки, и смотрела на толпу с холодным брезгливым интересом. После храма она со мной почти не разговаривала, и сейчас, похоже, ей было даже приятно встать не на мою сторону.
— Сорок лет… — продолжила она. — Сорок лет они ели с тёмным жрецом за одним столом и ничего не заметили. А теперь эти же слепцы будут указывать нам, кого казнить, а кого миловать? Много чести. И Серый Приказ никогда не пойдёт на поводу у толпы.
— Вы, может, и не пойдёте. — От двери прилетел грубоватый голос. — А я обычных деревенских калечить не стану.
Это был Ярцев. Он стоял, привалившись плечом к косяку, и смотрел прямо на Вьюнова. Лицо у него было спокойное и тяжёлое.
Дознаватель медленно повернулся к нему.
— Поручик, вы, кажется, забыли, кто здесь отдаёт приказы.
— Не забыл. — Невозмутимо ответил Ярцев. — Только я всё равно не буду исполнять такой приказ. И своим людям запрещу это делать.
— Ещё как будете… — Голос Вьюнова стал тихим и вкрадчивым. — Иначе в рапорте будет сказано, что поручик Ярцев воспрепятствовал имперскому дознанию. А это уже не выговор, поручик. Это трибунал.
Повисла тишина. Ярцев оторвался от косяка и шагнул вперед, всем видом демонстрируя, что угроза трибуналом пугает его так же сильно, как угроза дождём — утку.
— Пишите что хотите. — Ярцев и не думал повышать голос. — Вы, наверное, не знаете, но я вырос в очень похожей деревне. И людей этих понимаю намного лучше, чем вы, господин дознаватель. Они ведь не против закона поднялись. Нет. Они просто пытаются отбить своего человека у чужаков, которых видят впервые в жизни. Виноват их староста, не виноват — им это неведомо. А верить на слово приезжим в дорогих мундирах они точно не станут. И резать их за это я не стану. Что хотите со мной делайте. На такую службу я не подписывался.
Вьюнов набрал воздуха для ответа, и я понял, что пора вмешаться, пока эти двое не сцепились всерьёз.
— Хватит, — сказал я.
И оба, что характерно, замолчали.
— Силой вы ничего не добьётесь, — сказал я. — Ну, разгоните вы их. Кого-то покалечите, кого-то, может, и насмерть забьёте. И что дальше? Полдеревни до конца жизни будет уверено, что чужаки увезли невиновного деда, а настоящий виновник, Ермил, остался гулять на воле.
Я обвёл их взглядом, чтобы дошло до каждого.
— И знаете, чем это кончится? Ермила они рано или поздно сами прирежут. Чисто в отместку за старосту, которого он якобы подставил. А заодно и гвардейцев ваших будут ненавидеть до третьего колена. И вот вам итог: деревня, где своих убивают, а власть ненавидят, — это готовое место для нового жреца Пепла. Он туда придёт на всё готовенькое. И мы, по сути, сами для него всё и подготовим.
Вика повернулась ко мне.
— И что ты предлагаешь? Уговаривать их?
— Как я уже сказал, нужно устроить открытый суд, — я оглядел их всех. — Выложить всё, что у нас есть, по порядку, так, чтобы понял последний пастух. И чтобы каждый из них полностью разуверился в Тихоне. А заодно снять обвинение с Ермила и Зоряны. Вот тогда и старика можно будет спокойно увозить отсюда.
Они переглянулись. Ярцев, Вьюнов, Вика — все трое, прикидывая друг по другу, кто выскажется первым.
Повисла пауза.
Первым сдался Ярцев. Он благодарно мне кивнул, но и без слов было понятно, что суд его устраивает куда больше, чем массовая резня. Вьюнов пожевал губами, повертел мысль так и эдак и наконец выдавил, что план, пожалуй, разумный. А Вика только фыркнула, но спорить не стала, что у неё всегда означало согласие.
К полудню перед храмом стояла вся Ольховка.
Пришли действительно все, включая даже тех, кто из дому выбирался разве что до колодца и обратно. Бабы встали кучно, ближе к тропе, — так, чтобы в случае чего первыми оказаться подальше. Мужики держались плотной подковой напротив стола, руки у половины были заняты: у кого топор за поясом, у кого вилы, поставленные торчком с невинным видом, будто человек шёл сено ворошить и просто по дороге завернул послушать. Детишки же облепили поваленную сосну на краю пепелища и оттуда глазели на гвардейцев, как на бродячий цирк.
Гвардейцы Ярцева встали двумя тройками по краям площадки. Стояли грамотно: не перед толпой, чтобы не дразнить, и не позади нас, чтобы не выглядело, будто чужаки прячутся за спины. Сам Ярцев торчал у арестантской повозки, положив ладонь на пояс рядом с рукоятью.
Мира сидела с краю, на ступеньках, укутанная по самые уши, и молча следила за толпой.
Я пробежался Оценкой по людям.
«Недоверие — 74%». «Недоверие — 81%». «Недоверие — 88%, Недоверие — 97%».\
Мда. Результат пока не очень утешительный.
Тем временем Вьюнов вышел к поставленному у входа столу, разложил бумаги, придавил край чернильницей и заговорил тем особым голосом, каким чиновники по всем мирам объявляют, что теперь тут распоряжаются они.
— Именем Сыскной управы города Жаровска дознание объявляется открытым и ведётся при народе, — сообщил он площади. — Слово имеет тот, кому оно дано. Кто вздумает шуметь, перебивать или подстрекать — поедет в Жаровск и будет отвечать по всей строгости закона.
Люди примолкли.
Дальше он огласил дело: культ Бога Пепла, отравление храма, гибель послушницы десять лет назад. Читал громко, с выражением, паузы делал в нужных местах — и каждую такую паузу площадь встречала одинаково. Никто не охал, никто не спорил. Люди просто переглядывались, и цифры над их головами ползли вверх.
Оно и понятно. Жители деревни по-прежнему были уверены, что Тихон тут совершенно не при чём.
Потом вызвали свидетелей, и всё пошло немного не по плану.
Первым к столу подошёл Митяй, бледный, со ссадиной на виске, которая за эти дни ещё толком не подсохла. Дважды он пытался начать, дважды сбивался, а на третий прикрыл глаза, тяжело выдохнул и всё-таки заговорил.
— В ту ночь, когда меня пленили, я решил проследить за Ермилой, — сказал он. — Он мимо нашего дома прошёл, крадучись, в сторону леса. Я и подумал: неспроста. Ну и двинул следом. А дальше… — Митяй потёр висок и оглянулся на площадь. — А дальше не помню ничего. Сзади приложили. Очнулся уже в храме, связанный.
— Кто приложил? — спросил Вьюнов, не поднимая глаз от бумаги.
— Так староста и приложил. Тихон.
Вот тут площадь и проснулась.
— А ты его видел? — крикнули из толпы. — Лицо видел?
Митяй повернулся ко мне. Растерянно, беспомощно, как школьник, которого вызвали к доске с задачей, решение которой ему вчера объяснили на словах.
— Так Ермил же со мной рядом и лежал, — забормотал он. — Связанный, в храме. Кто ж меня тогда огрел, если не староста? Больше и некому. Мне и господин наёмник говорил…
Договорить ему не дали.
— Слыхали⁈ — Бородач из первого ряда развернулся к своим и вскинул руку. — Лица он не видел! Ему наёмники сказали, а он за ними повторяет! Вот вам и весь свидетель, люди добрые!
Площадь загудела так, что двое гвардейцев переступили с ноги на ногу, а Ярцев у повозки повёл плечом, устраивая руку поудобнее.
Следующим вывели Ермила. Ссутуленный, он встал перед деревней, которая уже всё для себя решила, и заговорил, глядя поверх голов.
— В ту ночь я осерчал, не спалось, вот и пошёл по деревне пройтись, — сказал он. — Дошёл до дальних сараев, за огородами уже. Гляжу, староста стоит. Трое наших при нём, из бывших послушников, стоят навытяжку, а он им говорит негромко, и они идут, куда скажет. Как телята за мамкой. А над ним серый столб пепла висел и держался в воздухе.
Он перевёл дух и продолжил:
— Потом он их в лес повёл. Я двинулся следом, поглядеть что они собираются делать. Митяй, видать, за мной увязался, я его и не приметил. А в лесу староста меня скрутил.
Люди его до конца выслушали, но верить, похоже, не особо собирались.
— А чего ж ты тогда сразу к людям не побежал? — спросили негромко. — Углядел такое — и молчком в лес? Да ещё и в одиночку?
Ермил стоял и молчал.
— А про Зоряну кто языком трепал? — крикнула баба сбоку. — Кто её при всех предательницей целых десять лет называл? А теперь на деда напраслину возводит!
Ермил опустил голову и уставился в землю.
Ну всё, приехали. Мне было понятно, что мужику просто стыдно за свои действия касательно Зоряны, и оправдать себя в этой области он точно не сможет. Только вот толпа это молчание восприняла по своему.
А потом к людям вывели Тихона, и тут начался театр одного актёра.
Старик, которого я вчера в амбаре видел пустой сгоревшей оболочкой, вдруг ожил. Тело помнило, как быть добрым дедом Тихоном, у которого вся деревня под крылом. Он ссутулился сильнее прежнего, мелко затряс головой, и руки у него задрожали — жалко и очень убедительно.
— Родненькие мои, — заговорил он тонким надтреснутым голоском. — Да что ж это делается-то. Оговорили меня, оболгали. Голова у меня худая стала, старая, я и не разберу, за что меня вяжут. Огонь я всю жизнь берёг. Всю жизнь, как есть.
Он выждал ровно столько, сколько нужно, чтобы передние ряды успели переглянуться.
— Вы ж меня с малых лет знаете, детушки, — сказал он, обводя площадь мокрыми глазами. — У кого крыша текла, к тому я с мужиками и шёл. У кого корова пала, тому я со схода помощь выбивал. Аглае слепой дрова кто возил каждую зиму? Митяю кто помогал, когда мать одна осталась? Сорок лет вы меня видели, каждый божий день, вот на этой самой земле. Так какой из меня жрец проклятый, ребятушки? Вы гляньте на меня. Я ж даже животинку зарубить не могу, мне бабка Прасковья кур режет.
Из бабьих рядов кто-то всхлипнул за компанию.
— А теперь я вам скажу, за что мне стыдно, — продолжил он. — Я ведь давно на него думал.
Он повернул голову в сторону Ермила.
— Я, детушки, все эти годы полагал, что Зоряну он извёл. Из ревности. Она ему от ворот поворот дала, а он девку по всей деревне порочил, и после смерти порочил, вы сами слыхали. Так я его пощадил. Смотрел, как он мучается, и молчал. Думал, парню и без того тяжело живётся, чего ж я на него народ подниму.
Он опять утёрся рукавом.
— А теперь-то мне, старому дураку, ясно стало, что дело куда хуже.
— Врёшь, паскуда… — яростно прошипел Ермил.
Но староста будто и не услышал.
— Он же в лес уходил, по три дня пропадал, и никто не знает, чем он там занимался…
Ермил дёрнулся в его сторону, но больше одного шана ему сделать не дали: первый гвардеец повис у него на плече, второй перехватил с другой стороны, и вдвоём они удержали его с большим трудом.
— Врёшь, гнида! — Ермил рвался вперёд, а старик отшатнулся и заслонился ладонями, и лучше этого жеста не придумал бы ни один суфлёр. — Ты её убил! Ты убил Зоряночку! Ты!
Толпа взвыла.
Кто-то из мужиков уже перехватил поудобнее оружие, бабы завизжали, а тихий маленький Тихон стоял, прикрывшись руками, и плакал обильными старческими слезами, которые катились по морщинам на верёвку, стянувшую ему запястья.
Ну красавец просто. Отыгрывает на все сто.
Вьюнов пожевал губами и покосился на меня. Взгляд был красноречивый: дело, которое он уже мысленно подшил себе в копилку триумфов, разваливалось на глазах, и виноват в этом выходил не он, а некий А. Морн, который настоял на этом цирке с конями.
Вика повернула голову, и в глазах у неё читалось короткое злое «ну?».
Ну что… пришла пора доставать козыри.
— Тихо, — сказал я негромко, но так, что передние ряды услышали и осеклись. — Дознание идёт, и основного свидетеля вы ещё не слушали.
Кто-то было вякнул из середины, что за свидетель такой, но его тут же ткнули локтем в бок.
Я развернулся лицом к храму и опустился на одно колено. Ладонь легла на нижнюю ступень, и камень под пальцами оказался тёплым — не как нагретый солнцем булыжник, а как капот машины, которая полдня простояла у обочины на жаре: тепло шло изнутри, из самой глубины плиты, и никакого отношения к небу над головой не имело. Храм не остывал. Он просто ждал, когда с ним наконец заговорят.
Ну что ж, поговорим.
Я пустил в камень родовое пламя — ровной струёй, как заливают воду в пересохший колодец, если хотят, чтобы он ожил. От ладони по ступеням протянулась тонкая огненная дорожка, перевалила через порог, скользнула в темноту и побежала вглубь, туда, где под сводами стояла чаша. Я почувствовал, как она добралась. Как чаша приняла огонь, узнала его и потянула к себе, жадно, будто отпила залпом.
— Помоги своей верной послушнице, — сказал я тихо, так, чтобы слышал только камень. — Защити её имя.
Из пролома в крыше поднялся золотой столб — ровный, гладкий, без единого языка по краю. Подержался пару секунд и осел, оставив на площади запах горячей пыли.
Я поднялся и повернулся к людям.
Огонь из ладони ушёл в глаза — сухой жар под веками я чувствовал сам, а всё остальное мне рассказали чужие лица. Вьюнов за столом сделался белым, как его же бумаги, и вцепился в чернильницу обеими руками, будто она могла его от чего-то спасти. Бабы в передних рядах попятились и начали наступать на ноги задним, а задние упёрлись и не пустили. Ярцев застыл у повозки с рукой на рукояти, судя по лицу, уже забыл, зачем он её туда положил.
Потом свет за спиной погас, и по площади разошлась тишина.
Прошла секунда… Другая… Третья…
Но ничего не происходило.
— И это всё? — крикнули из задних рядов. — А свидетель-то где?
Гул пошёл по толпе, как круги по воде от брошенного камня: сначала там, где крикнули, потом шире, а потом уже везде разом. Задние навалились на передних, где-то справа потребовали немедленно отпустить старика, и по тому, как деревня качнулась вперёд на полшага, я понял, что второго шанса мне никто не даст.
И тут мальчишка на поваленной сосне дёрнул отца за рукав и молча ткнул пальцем мне за спину.
Отец поднял голову. За ним ещё двое. Потом замолчали все.
Я обернулся.
В темноте дверного проёма стояла тень. Постояла, будто примеряясь к свету, а затем медленно вышла на площадь.
Это была Зоряна.