22 декабря 1859 года
Петербург. Мраморный дворец
Зал замер. Последние капли тишины впитались в красный бархат кресел, и в наступившей, почти осязаемой пустоте Александр Второй явственно услышал, как за высокими окнами шуршит поземка. Он сидел прямо, положив ладони на подлокотники, и смотрел на сцену, где юный Роман Винокуров — мальчишка, в сущности — чуть заметно кивнул странному мужику, державшему во рту непонятную побрякушку.
Тот загудел. Звук поплыл — низкий, вибрирующий, как струна под водой — и почти сразу его смяло, раздавило вступление гитар и барабана. Тяжелое, размеренное, оно обрушилось на зал с силой отдачи корабельного орудия. Император моргнул, и на мгновение ему почудилось, что он не в Мраморном дворце, а на палубе, где ветер рвет вымпелы и пахнет пороховой гарью.
Юноша запел.
Никогда прежде император не слышал такого исполнения. Здесь не было придворной сладкозвучности, не было оперной поставленности голоса, годного лишь на то, чтобы оглашать театральные своды. Нет, этот парень пел так, словно вколачивал слова в стену. Он выкрикивал строчки, он рвал голос, он наступал на зал, и барабаны били в такт его ярости — «Петропавловск» вставал из звуков, как крепость из тумана: грохот пушек, свист ядер, рев моря, рвущегося в пробоины.
Александр чуть подался вперед.
С одной стороны, это было поразительно. Песня была сложена до жути просто — без вычурности, без артиллерийских терминов, доступная любому матросу и любому мужику в поле. Она ввинчивалась в память с одного прослушивания: еще немного, и ее начнут орать в портовых кабаках, на бастионах, на привалах. Именно то, что нужно флоту сейчас — без Черноморских побед, без громких реляций — гимн, склеенный из стойкости и памяти.
Но с другой стороны — он, человек, привыкший к картографической точности, к аккуратности депеш и формуляров, невольно поморщился. «Петропавловск». Просто «Петропавловск». А ведь поется про Петропавловский порт, а не город, расположенный в Западной Сибири* — что две существенные разницы, две разных точки на карте, и для моряка, к примеру, разница эта была не лингвистической прихотью, а вопросом навигации. И таких мелких, небрежных упрощений хватало — он слышал их, отмечал краем сознания, но заставлял себя не выдергивать из ткани песни каждую нитку. Творчество. Мальчишка, в конце концов, пусть и дворянин — он пишет не трактат, а песню. Нужно быть снисходительным. Он не министр, которому нельзя спустить ошибку в докладе — он поэт, пусть и нового, невиданного склада.
* сейчас это территория Казахстана, а тогда Петропавловск ассоциировался именно с Западной Сибирью
Песня завершилась так же резко, как началась. Последний удар барабана — гулкий, как выстрел — упал в тишину, и та сомкнулась над ним, плотная, звенящая. Тишина длилась секунду, другую, и в ней слышалось только сбитое дыхание певца.
Александр чувствовал, как со всех сторон на него уставились взгляды — гости, офицеры, сановники, даже Константин, его собственный брат, замер вполоборота и не дышал, хотя в его взгляде читалось — песня ему нравится. Все ждали. Ждали его реакции. Ждали слова. Ждали движения. И это ожидание, это скопление глаз ударило в него глухой, мгновенной досадой. Что за манера — ждать императорской отмашки, будто сами не имеют ушей? Будто каждое его движение — дирижерский взмах, без которого ни вдохнуть, ни выдохнуть.
Он подавил раздражение. Лицо его не дрогнуло. Медленно, веско оторвал ладони от подлокотников и свел их вместе — хлоп, хлоп, хлоп. Звук вышел нарочито ровным, не громким и не тихим. Вежливым.
— Это все, — спросил он, не повышая голоса, но так, что каждый слог донесся до сцены, — или будет еще?
Юноша стоял, чуть прикрыв глаза — собирался с духом после исполнения — и при этих словах вскинул голову. На миг императору показалось, что увидит в его лице обиду или растерянность, но нет — юноша коротко кивнул.
— Будет, Ваше Императорское Величество.
Музыканты переглянулись. Пожилой барабанщик вытер ладони о брюки. Контрабасисты перехватили инструменты. И снова — пауза, свист вдоха, и теперь уже гитары загрохотали иначе: резче, злее, с металлическим лязгом. Снова что-то отстоящее от привычных мелодий так далеко, что аналога подобрать невозможно. Зато очень созвучно с прошлой песней.
Когда грянул припев, император увидел, как по залу прошло движение. Не он один понял, что песня похожа на предыдущую. И увидев реакцию императора, вполне сдержанную, ранее, теперь слушатели решили не ждать его одобрения, а выразить собственные чувства. Сперва поднялся один морской офицер — немолодой, с георгиевской лентой в петлице — и встал, держась за спинку кресла, словно в строю. За ним — второй, третий. Моряки вставали один за другим, не сговариваясь, как поднимаются по сигналу тревоги. Лица их были тверды, глаза блестели не слезой, а тем сухим огнем, какой бывает только у тех, кто знает цену морскому делу.
Александр смотрел на них — и одобрял. Вот это было то, ради чего стоило прийти. Песня поднимала, песня сплачивала, песня говорила каждому из этих закаленных моряков: «Ты — часть победы, и победа эта не забыта». Ему нравился этот эффект. Он видел, как выпрямляются спины, как оживают потухшие было лица. Если для этого нужен мальчишка-провинциал с его громыхающим оркестром — пусть будет так.
Но сам он не встал.
Он слышал те же упрощения, что и в прошлой песне. Те же мелкие, для иного уха незаметные неточности, от которых хотелось поморщиться. Текст был слишком прост, слишком общ — хотелось выверить его по шканечным журналам, по датам и диспозициям, но Александр напомнил себе: он не редактор. Он — слушатель. И он слушал.
Последний припев подхватил офицерский хор — император не знал, чья это затея, но с хором композиция получилась цельной. Десятки голосов грянули разом, и звук, отразившись от мраморных стен, пошел гулять под сводами, как колокол. Контрабасы гудели нутряно, гитары звенели, барабан бил — и в этом грохоте, на самой вершине, юный Роман Винокуров вытянул последнюю ноту.
Тишина.
Но теперь она длилась лишь мгновение. И разорвали ее не музыканты и не певец, а зал — хлопки вспыхнули сразу, во многих местах, сперва разрозненные, потом слившиеся в общий, почтительный, но искренний грохот ладоней. От императора уже не ждали реакции — он показал свое расположение в самом начале. И моряки хлопали стоя — те, кто встал во время песни, так и не сели обратно. Статские поднялись следом, сановники зашевелили руками осторожнее, но тоже аплодировали. И никто уже не смотрел на императора — все смотрели на сцену.
Александр удовлетворенно кивнул: приговор вынесен. Не им — залом. Его собственная реакция больше не требовалась: этим людям песни пришлись по вкусу, и они не стали ждать монаршего кивка, чтобы это выразить. Вот чего-то подобного и ждал император, когда брат звал его послушать песню никому неизвестного провинциального юнца.
Он поднял ладони и тоже хлопнул. Теперь — громче, не для протокола, а просто отмечая: да, пусть не без огрех, но яркого противления в нем не было. И это, пожалуй, уже победа.
Я стоял на сцене и смотрел в зал. В ушах еще отдавался последний удар барабана — гулкий, как выстрел. Две песни. Всего две. А устал я так, словно марафон пробежал. Но все же это была та особенная, сухая усталость, какая приходит после дела, сделанного на совесть.
Зал аплодировал.
Моряки в первом ряду — я видел их лица — поднялись еще во время «Гангута». Песня о первой победе русского флота, о Петре, о Балтике — она легла на эту публику иначе, чем первая. Не просто победой в проигранной войне, мелким эпизодом, а торжеством, когда наш, русский флот, заявил о себе на весь мир. Пожилой офицер с георгиевской лентой стоял вытянувшись, и в его глазах читалось что-то такое, чего не подделать. Сановники хлопали сдержанно, но хлопали. И — что важно — они больше не оглядывались на императора. Реакция Его Величества после первой песни сняла этот вечный вопрос: можно ли? И теперь зал решал сам.
Его Величество тоже хлопал. Лицо спокойное, без восторга, но и без тени неудовольствия. Я перехватил его взгляд — короткий, оценивающий — и понял: он услышал. Не просто прослушал, а именно услышал смысл. Этого достаточно.
Я поклонился. Поблагодарил коротко, в три слова — сил на длинные речи не было. И отошел к стене, за портьеру, где слуги выставили графин с водой. Налил, выпил. Руки почти не дрожали — это радовало. Горло саднило, но терпимо. Я перевел дыхание, прикидывая, что делать дальше. Поздравят — хорошо. Отпустят — тоже неплохо.
Краем глаза я заметил движение. Император поднялся. За ним тут же, синхронно, начали вставать остальные — но никто не двинулся к выходу. Все ждали, что станет делать правитель дальше. Останется? И тогда можно будет подойти и обсудить только что услышанное. Покинет зал? Тогда задерживаться тоже не стоит — внимание императора никогда на всех не хватит, а утратить его интерес не хочет никто.
В итоге произошел третий вариант: Александра Второго перехватила Елена Павловна.
Я увидел ее только сейчас. А ведь сидела она, оказывается, по левую руку от императора! Но до этого момента я ее попросту не замечал — все внимание держал на музыке. Сейчас она стояла у кресла императора, говорила что-то — коротко, без жестов. Его Величество слушал, чуть наклонив голову. Они обменялись несколькими фразами — и вышли вместе. Двери закрылись бесшумно.
Зал выдохнул. И ожил по-настоящему. Никто не посмел идти вслед за ними — ведь место подле императора оказалось занято, да еще его родственницей. Потревожить их в такой момент — навлечь на себя неудовольствие сразу двух титулованных особ. И внимание публики переключилось на того, кто стал причиной их сбора.
Ко мне потянулись люди.
Первым подошел тот самый моряк с георгиевской лентой, вставший первым. Представился — фамилия вылетела из головы сразу, я уловил только, что он из балтийцев. Сказал, что «Гангут» — это то, что нужно. Что он помнит, как учили историю Петра, как называли первые победы русского флота — галеры, абордаж, шведы — и что я спел так, будто сам там был. Киваю, благодарю. Подходят еще двое: один из морского министерства, второй — статский, с лицом человека, привыкшего читать чужие бумаги. Говорят правильные слова. Я отвечаю правильными фразами — ровно столько, сколько нужно, чтобы не выглядеть невежливым. Но мои мысли уже не здесь.
У меня было предчувствие, что император вышел в компании великой княгини не просто так. И Елена Павловна перехватила его не для светской беседы. Она говорила с ним — о чем? Обо мне? О деле? Если так, то вызовут меня или нет — вопрос решенный. Вызовут. И готовиться нужно сейчас.
Я продолжал кивать, улыбаться, пожимать руки. Молодой гвардейский офицер с пышными усами восхищенно спрашивал что-то о том, где я учился музыке. Я ответил: сам, понемногу. Он закивал еще восторженнее. Я же краем глаза следил за дверью, в которую вышли император и великая княгиня.
И точно. Слуга возник бесшумно — материализовался у моего локтя, как и полагается дворцовому лакею.
— Господин Винокуров, вас ожидают.
Моряк осекся на полуслове. Остальные переглянулись. По лицам пробежало понимание — быстрое, как искра. Слуга прервал разговор по приказу, который не обсуждается. А такой в этих стенах может отдать лишь один человек — император.
Никто не возмутился. Все расступились.
Я кивнул гвардейцу, извинился короткой фразой и пошел за слугой.
Коридоры Мраморного дворца были длинны, и пока мы шли, я перебирал в уме то, о чем стоило бы сказать императору. И то, о чем говорить не стоило точно.
Первое, что пришло в голову — двигатель, над которым сейчас работает Костович. Чертежи у нас есть, скоро будет прототип. Такой двигатель создаст настоящую революцию в мире, уж я то знаю. Он будет использоваться повсеместно: в механике, в транспорте, в промышленности. Но я понимал и другое: проект еще сырой. Не сочтет ли Его Величество меня очередным прожектером? Получить такую репутацию в глазах императора не хотелось. А двигатель, поданный недоработанным, может вызвать не интерес, а раздражение. Нет, об этом пока стоит молчать. Молчать до тех пор, пока не доведу до ума. Или хотя бы до первого рабочего образца. Про самобеглую коляску или телефон в этом случае и вспоминать не стоит. Там все еще зыбче. Да, идея есть, но и только. Но без двигателя она — не более чем рисунок на бумаге. Тут даже чертежей не имеется. Кстати, за телефон я и не брался. Надо Шпаковскому написать, чтобы пришел для разговора. Значит, и эта тема уходит пока в тень.
Второе, о чем я вспомнил — железная дорога. С Фаррухом. Вот это другое дело. О чем меня просил перс? О создании компании в обход официального МИДа. Но при этом он упоминал, что наш государь знает об этом начинании и дает ему зеленый свет.
«Но не будет его поддерживать сам», — тут же одернул я себя.
Ну конечно! Это ведь та самая политика, в которую я никогда не хотел особо лезть. Свое «добро» император может и дал, но если сам начнет все организовывать, то гарантированно рассорится с шахом Персии. И смысл ему тогда нас поддерживать? Нет, эта тема тоже получается под запретом. Вот с Еленой Павловной поговорить и спросить — есть ли у нее знакомые дельцы, не работающие с нашим МИДом и персами, но желающие пробраться на зарубежный рынок, стоит. Так что и эта тема «в топку».
Третье: мои патенты. Унитаз. Канцелярские мелочи. Мебель-трансформер. Я мысленно поморщился. Нет. Даже не упоминать. Во-первых, это не тот разговор. Во-вторых, императору, который думает о флоте, реформах, о крестьянском вопросе, я буду рассказывать о складных стульях? Это глупо. И мелко. Патенты — мое дело, мое обеспечение, и лезть с ними к государю — значит, выставить себя торгашом. Не нужно. И выходит, что остается лишь две темы: только что исполненные мной песни и, возможно, проект крестьянской реформы, который мне поручила Ее Высочество. Что интересно — император ведь ушел вместе с ней. Потому мне надо быть готовым к его вопросам именно на эти темы.
Пока я размышлял, слуга уже довел меня до кабинета, за дверью которого меня ждали.
Дверь отворилась бесшумно — слуга посторонился, пропуская меня внутрь, и так же бесшумно исчез за спиной. Я переступил порог.
Кабинет был невелик — рабочий уголок, обжитый и по-своему уютный. У стены — книжный шкаф темного дерева, на полках теснятся корешки в кожаных переплетах. В углу, у окна — камин, в котором лениво потрескивали дрова. Тяжелые портьеры задернуты неплотно, и сквозь щель пробивался тусклый декабрьский свет — серый, точно разбавленный водой.
Император сидел за столом. Массивным, дубовым, заваленным бумагами — но я сразу заметил: поверх прочих, сдвинутых в сторону, перед ним лежала одна-единственная папка. Тонкая, без гербовых тиснений, перевязанная простым шнурком. Я узнал ее мгновенно. Мои наброски. Те самые, что я делал еще в кабинете Елены Павловны, бок о бок с Юрием Самариным, когда она только дала мне поручение. Все это сейчас лежало перед императором.
«Не ошибся с темой», — пронеслось в моей голове.
Елена Павловна сидела справа, в глубоком кресле у камина. Выпрямив спину, сложив руки на коленях — ни тени фамильярности, ни намека на то, что она является родственницей императора. Сдержанна, собрана, вся — внимание. При моем появлении она чуть повела бровью — единственное движение, которое могло сойти за приветствие.
Я остановился в трех шагах от порога и склонил голову ровно настолько, насколько требовал этикет:
— Ваше Императорское Величество.
Титул Елены Павловны я добавил следом, но чуть короче — она лишь кивнула в ответ.
Император поднял на меня глаза. Спокойные, светлые, с тем особым прищуром, какой бывает у людей, привыкших слушать доклады подолгу и от многих. Он не рассматривал меня — он меня читал. Так читают страницу: быстро, без лишних эмоций, но цепко. Пауза вышла короткой, но весомой.
— Здравствуйте, Роман Сергеевич, — произнес он наконец. Голос у него оказался ниже, чем я ожидал. Глубже. — Без чинов и протокола. Просто «государь». Садитесь.
Он указал на стул напротив стола. Не тот, что стоял у стены — жесткий, для просителей — а придвинутый ближе, обитый темно-зеленым сукном. Я сел. Спина сама держалась прямо — сработала привычка тела Романа, вбитая ему еще в гимназии. А я уж думал, что все от него перенял и ничего от прошлого владельца не осталось.
Александр Второй не стал тратить время на предисловия. Он положил ладонь на папку и слегка подтолкнул ее вперед.
— Я ознакомился с вашим проектом. Елена Павловна настаивала, что он меня заинтересует. И я, признаться, перечитал дважды, — он сделал паузу и добавил без улыбки, но и без холода: — Это необычная работа для юноши ваших лет.
Я молчал. Вопрос еще не прозвучал, и влезать с пояснениями раньше времени было бы ошибкой.
— Мне интересно, — продолжил император, — как вы пришли к этой мысли. Не просто освободить крестьян с землей, не просто выкупить их у помещиков — это обсуждается в комитетах уже второй год, хотя и без толку. Но вы идете дальше. Вы предлагаете не деньгами брать, а ставить помещикам производства — ровно на сумму выкупа. Откуда это?
Я перевел дыхание.
— Из хозяйственной нужды, государь. Я вырос в имении. Видел, как устроено помещичье хозяйство изнутри. Если у помещика забирают крестьян и дают ему взамен деньги — он их проживет. За три года, за пять — в лучшем случае купит заграничный экипаж и обновит обивку в гостиной. А производства нет. И тогда через десять лет мы получим разоренное дворянство, которое будет ненавидеть реформу и проклинать власть за то, что их ограбили.
Я позволил себе поднять взгляд. Император слушал — не перебивая, но и не теряя нити. Елена Павловна чуть заметно кивнула, словно говоря: «дальше».
— А если дать ему не деньги, — продолжал я, — а готовое дело? Маслобойню, кирпичный заводик, суконную мастерскую — то, что будет приносить доход каждый год. Помещик остается при деле. Ему нужны рабочие руки — и вот крестьяне, которые только что получили свободу, идут к нему же работать, но уже за плату. Они возвращают государству долг — частями, из заработка. Помещик получает работника не из-под палки, а заинтересованного: чем лучше работает, тем быстрее выкупит себя и семью. И тогда у помещика появляется первый стимул учить крестьянина. Не из филантропии, а из выгоды — грамотный работник лучше, быстрее осваивает станок, меньше портит сырье.
Я замолчал, давая себе секунду перевести дух. В кабинете потрескивали дрова, не давая наступить тишине. Император чуть склонил голову набок.
— То есть вы полагаете, что помещик сам захочет учить крестьян, если будет в этом прямая выгода?
— Именно, государь. Сейчас любое упоминание о крестьянских школах вызывает в дворянской среде глухое сопротивление. Но спор идет впустую, потому что обе стороны говорят о разном: одни — об абстрактном благе, другие — об абстрактной угрозе. А я предлагаю говорить на языке логики. У станка нужен грамотный работник. Грамотный работник приносит больше дохода. Помещику выгодно его учить. Это снимает спор не абстрактной идеей, а обстоятельством.
Император помолчал. Его пальцы — длинные, сухие — пробарабанили по папке короткую дробь.
— Допустим. А железные дороги? В вашем проекте они тоже завязаны. Зачем?
— Это второй способ возврата долга, государь. Не всякий помещик рискнет открывать производство, не у всех есть деловая жилка. Значит, у крестьянина должна быть альтернатива — пойти на государственную службу, но не в армию, не в чиновники, а на стройку. Железные дороги — самое емкое дело, какое я могу вообразить. Стране нужны пути. Связность губерний — это…
— Это кровеносная система государства, — докончил за меня император. — Я знаю.
Он смотрел уже не на папку, а прямо на меня. Пальцы Его Величества замерли на папке.
— А первоначальный капитал? — спросил он. И спросил так, что сразу стало ясно: вот он, главный вопрос. Все остальное было разминкой. — Вы говорите — государство выкупает крестьян у помещиков. Не деньгами, а производствами. Но производства нужно построить. Оборудование закупить. Специалистов нанять. Где взять средства?
Я ждал этого. С того самого вечера, когда Елена Павловна дала мне месяц-два на доработку, я ломал голову именно над этим пунктом — и пока не мог предложить решения, которое удовлетворило бы меня самого. Но и молчать сейчас было нельзя.
— Это самый трудный вопрос, государь, — сказал я честно. — И я не стану притворяться, что у меня есть готовый ответ. Но есть направление.
— Слушаю.
— Заем. Внешний или внутренний — это уже вопрос к министру финансов. Но заем целевой: не на латание казенных дыр, а под конкретную программу, с четким сроком окупаемости. Крестьяне возвращают долг из заработков на производствах и стройках — эти деньги идут в казну и покрывают заем. Расчет грубый, но направление, мне кажется, верное.
Император не перебивал. Он слушал — и молчание его было тяжелее любого вопроса.
Чтобы не дать тишине стать тревожной, я продолжил свою мысль:
— Второй источник — сами помещики. Если объяснить им, что они получают не бумажные ассигнации, а готовое предприятие, которое начнет приносить доход с первого года, то возможно, часть из них согласится внести долю. Не все, но наиболее дальновидные. Это снизит нагрузку на казну.
— А вы понимаете, — медленно проговорил император, — что ставите реформу в зависимость от доброй воли тех, кого она по сути лишает собственности?
— Понимаю, государь. Именно поэтому я предлагаю не спрашивать у них согласия. А дать выбор: либо вы получаете производство, и тогда реформа для вас — возможность. Либо вы получаете деньги — и тогда через пять лет остаетесь ни с чем. Тот, кто хоть раз вел хозяйство, сочтет сам. Но есть и третий источник — купцы. Однако их имеет смысл привлекать уже для строительства дорог. Вложиться в них, чтобы потом снимать плату с перевозок — такое понятно многим.
Елена Павловна чуть шевельнулась в кресле. Я не видел ее лица, но движение уловил краем глаза — и оно было, кажется, одобрительным.
Александр Второй откинулся на спинку стула. Помолчал. Потом перевел взгляд на Елену Павловну:
— Ты говорила, что дала ему месяц или два на доработку. Сколько осталось?
— Полтора месяца, — ответила она ровно. — Срок истекает к середине февраля.
— Полтора, — повторил император и снова посмотрел на меня. — А вы, Роман Сергеевич, не распыляетесь? Я слышал сегодня ваши песни. Это, знаете ли, не просто увлечение — это работа. Композиция, текст, репетиция с оркестром. И одновременно вы сидите над проектом государственной важности. Как одно сочетается с другим?
Он спрашивал без подковырки, но и без снисхождения. Я понимал, что за этим стоит: человек, привыкший к тому, что государственные дела требуют полной отдачи, хочет понять, не валяет ли дурака провинциальный юноша, возомнивший о себе невесть что.
— Песни — увлечение, государь, — сказал я. — Не более. Они пишутся легко, между делом. Иной раз за вечер, как приходит вдохновение. И песен тех не так много, чтобы сильно тратить время на репетиции. Как пример — к сегодняшнему исполнению я потратил около двух часов на репетицию, так как и до того уже исполнял их и требовалось просто вспомнить и почувствовать труппу и зал. Однако я не собираюсь посвящать им свою жизнь. Проект реформы — другое. Тут я отдаю всего себя. Время, силы, надежды на светлое будущее для нашей страны.
— А скажите, Роман Сергеевич, вы верите в то, что написали? Вот в это? — неожиданно постучал император пальцем по папке. — Верите, что это сработает? Не на бумаге — в жизни. С нашими помещиками, с нашими крестьянами, с нашей вечной русской нерасторопностью и воровством на местах.
Вопрос прозвучал так, будто он спрашивал не только меня.
Я помедлил. Ответ — не тот, которого ждут от почтительного просителя — уже складывался во рту, и я знал: если скажу его, назад дороги не будет. Но и молоть дипломатическую воду было бы хуже.
— Верю, государь. Но с оговоркой.
— С какой же?
— Любая реформа — это не бумага. Это люди. Если на местах ее будут проводить те же чиновники, что сейчас берут взятки за рекрутские квитанции — ничего не выйдет. Ни с этим проектом, ни с любым другим. А если подобрать честных, заинтересованных — из молодых, из тех, кто еще не успел погрязнуть — то шанс есть. Небольшой, но есть.
Император смотрел на меня долго. Потом перевел взгляд на папку, открыл ее — не читая, просто глядя на первую страницу, и закрыл снова. Кажется, сейчас определится — не слишком ли много я себе позволил, обвиняя нынешних бюрократов почти всем скопом в мздоимстве, или…