29 декабря 1859 года
Петербург. Михайловский дворец
Вчера никакой песни мне в голову так и не пришло. Хотя появилась иная идея, которую я решил обсудить с Великой княгиней. Но для начала — встретиться с Юрием Федоровичем и обсудить те правки, которые я внес после нашего прошлого разговора.
К Михайловскому дворцу я подходил с некой опаской, словно к логову дикого зверя, хотя и понимал, что ничего плохого мне здесь не сделают. Но все же события последних дней изрядно пошатнули мое душевное спокойствие.
Двор встретил меня тишиной и снегом. Слуга узнал меня, поклонился и повел знакомыми коридорами в тот кабинет, где работала редакционная комиссия. Юрий Федорович Самарин ждал меня у окна, заложив руки за спину. Он обернулся на звук шагов, кивнул коротко и указал на стул напротив себя. Записку с просьбой о встрече я передал ему еще час назад, потому и не удивился его поведению.
— Присаживайтесь, Роман Сергеевич. Покажете, что надумали.
Я сел, достал из папки листы и разложил перед ним. Самарин взял первый лист, пробежал его глазами, потом второй. Читал он быстро, но так, что было видно — не пропускает ни одной строки. Я смотрел, как его палец время от времени прижимает бумагу, будто не давая строке ускользнуть.
Наконец он поднял глаза.
— Артели вы поправили верно. Теперь о том, что вы назвали «продажей круп». Здесь вы написали, что крестьяне обязаны покупать хлеб у помещика по ставке, зафиксированной государством. Формулировка не годится.
Он постучал по листу тыльной стороной ладони.
— «Обязаны» — это не право, а петля. Если крестьянин обязан покупать у помещика и только у него, вы закрываете ему всякую возможность купить хлеб в другом месте. У соседа дешевле — нельзя. На ярмарке сходнее — нельзя. Он уже привязан к одному продавцу. А теперь представьте: у помещика хлеб кончился. Что делать крестьянину? Зимой, с пустым амбаром, с детьми? По вашей же букве он сидит и ждет, пока помещику привезут зерно, а сосед тем временем торгует.
Он откинулся в кресле.
— Пишите «имеют право». Крестьянин имеет право купить хлеб у помещика по фиксированной ставке. Но не обязан делать это именно у него. Тогда у него остается выбор, а помещик не становится единственным кормильцем, от которого тот зависит.
Я кивнул и записал поправку. Самарин наблюдал за моим пером, потом продолжил:
— Вторая правка — обратная. Помещик обязан продать крестьянам хлеб по той же ставке, но не весь и не без предела. Вы не подумали о спекуляции с другой стороны. Если ставка зафиксирована, а на рынке хлеб дороже, то крестьяне начнут скупать у помещика зерно по дешевой цене и перепродавать по рыночной. Дворянство на дыбы встанет, и будет право.
Он подался вперед.
— Поэтому вводим норму. На одну семью устанавливается количество хлеба, достаточное для пропитания — столько-то пудов на едока в месяц, это уже расчетная работа. Вот эту норму помещик продать обязан и по фиксированной ставке. А все, что сверх нормы, он вправе продавать уже по рыночной цене. Тогда крестьянин не разживется перепродажей, но и голодным не останется.
— Понимаю, — сказал я, дописывая. — Но остается самое узкое место, Юрий Федорович. Что делать помещику, у которого зерна нет, когда крестьяне придут за своей нормой?
Самарин усмехнулся одними уголками губ.
— Вот, наконец, вы дошли до сути. Этого ваша схема не решает. Помещик всегда может развести руками: мол, все продал, зерна нет. И не докажешь.
Он выжидательно посмотрел на меня. Я молчал недолго — Юрий Федорович сам словно подталкивал меня к нужной мысли, и я его не подвел.
— Тогда нужно запретить помещику торговать зерном на рынке, пока крестьяне не выкупят положенную норму, — сказал я. — Иначе он спокойно распродаст все на сторону, а своим скажет, что хлеба не осталось, и спровоцирует голод по всей губернии. А чтобы это работало, нужен ценз: помещик не вправе начинать торговлю собранным зерном, пока у него нет подписей крестьян о том, что они свою норму выкупили. Тогда он сам будет заинтересован сначала отпустить зерно крестьянам, а уж потом везти остальное на рынок.
Самарин выслушал, не перебивая, и кивнул медленно, будто взвешивая каждое слово.
— Шероховатостей здесь хватает, — признал он. — Подписи можно выманить обманом или за страх. Чиновнику, который их проверяет, можно сунуть в карман. Но направление верное: вы ставите помещика перед необходимостью сначала накормить своих, а потом торговать. Это уже не разговор о «должен» и «не должен», а механизм, который делает кормление крестьян условием самой торговли. Вопрос выглядит продуманнее, чем вчера.
Он отложил лист и взял следующий — о земле под подворья.
— Здесь я с вами согласен. Земля под домом и двором в хозяйственном обороте помещика и государства все равно не участвует, ни пашни с нее, ни оброка. Отдать ее в собственность крестьян без выкупа — не потеря, а снятие давнего раздражения. Про выгул скота и заготовку дров — тоже в целом принимается. Но уточнения нужны.
— Какие именно, Юрий Федорович?
— Да хотя бы с выгулом. Вы написали: бесплатно можно отправить одну единицу крупного скота на двор. А крестьяне — народ находчивый, им палец в рот не клади. С утра он приведет одну корову, а после обеда сгонит ее с пастбища, а взамен иную приведет, а скажет — что та же самая. Проверять-то кто будет? Объездчик? Он же с ними в одной деревне живет, сват-кум-брат.
Самарин поднял палец, призывая меня не торопиться с возражениями.
— Потому рядом с правом должен стоять учет. У каждой единицы скота, выводимой на выпас, должна быть отметка в сельской книге. Кто, сколько голов, чей. Книгу ведет староста, а заверяет ее волостное правление. Без записи скот на общее пастбище не выходит. Это, конечно, не спасет от хитреца полностью, но осадит.
Он помолчал, давая мне дописать.
— И вторая сторона, о которой вы забыли. Вы все время смотрите, как бы крестьянина не обидели. Это благородно. Но закон, который защищает только одну сторону, порождает другую напасть — распри. Вот ваш пункт о пастбищах. Пастбище помещик под бесплатный выпас даст одно, а деревень вокруг него может быть три. Все три пригонят скот на один выгон. Чья скотина будет есть? Той, что раньше пришла. А чья останется голодной? Той, что с дальнего края. Начнутся драки, потравы, косые взгляды. Через месяц крестьяне двух деревень с вилами пойдут на третью. И виноват будет тот, кто написал закон, не разделив пастбища между деревнями.
— Значит, надо закрепить пастбище за конкретным селением, — сказал я.
— Или за конкретным обществом, — поправил Самарин. — И прописать, что в случае спора границы выгона определяет уездное присутствие, а не кулаки. Иначе вы вместо мира посеете войну. Помещик будет стоять в стороне и потирать руки: крестьяне грызутся между собой, значит, им не до него.
Он взял со стола стакан, отпил воды и продолжал:
— С заготовкой дров то же самое. Лес у помещика один. Сегодня крестьянин пришел за дровами, а заодно срубил две лишние осины — на починку сарая, а то и на продажу. Скажете, норма? Так норму не взвесишь, как хлеб, лес — не мешок. Тут нужен не только чиновничий присмотр, как вы написали, но и делянка. Лес отводится селению под дровяную заготовку в определенном месте и в определенные сроки. Вышел за пределы делянки — плати. Тогда и помещик спокоен, что у него бор не вырежут под корень, и крестьянин знает свой участок.
Я дописывал, не поднимая головы. С каждым его словом моя вчерашняя глава, казавшаяся мне стройной, обрастала оговорками, как дерево корой, и оттого становилась не красивее, но крепче.
— Осталась заготовка сена, — сказал Самарин, и я наконец поднял на него глаза. — Вы ее вчера обошли. Я понимаю почему: тут труднее всего, потому что сено — товар ходовой, и от него зависит, перезимует ли скотина. Предлагаю тот же принцип, что и с выгулом.
Он выпрямился и заговорил отчетливо, будто диктуя.
— Сено заготавливается сельскими артелями сообща, на общих угодьях. Потом из заготовленного каждая семья получает долю на содержание своего скота — одна единица на двор, как и с выпасом. А если двору нужно больше, он уже докупает — по той цене, какая установлена. Это, с одной стороны, снимает с помещика вечную войну за каждый стог, с другой — не дает зажиточному двору захватить все сено, оставив соседа с голодной коровой.
— А если заготовленного не хватит на всех? — спросил я.
— Тогда община закупает недостающее сообща и делит долг на дворы. Это уже их хозяйство, им и решать. Закон должен дать правило, а не расписать каждую копну.
Он снова откинулся в кресле и посмотрел на меня долгим, оценивающим взглядом.
— Вот так, Роман Сергеевич, — заключил он. — Земля под подворья — принимается. Выгул и дрова — принимаются с оговорками, которые вы сейчас записали. Сено — по артельному принципу. Из всего этого выпадает пашня. Да, для крестьян это будет непривычно, что не сами они сеять будут, а созданные артели под руководством помещика, но для государства такой подход даже лучше. Проще найти, с кого спрашивать за недород. В остальном — пока оставим как есть, а вы подумайте на досуге, что мы могли не учесть. Хотя какой у вас теперь досуг…
Он не договорил, но я понял, о чем он. О Елене Павловне, о статье, о Новом годе.
Я собрал листы, убрал их в папку и поднялся.
— Благодарю, Юрий Федорович. Вы меня не щадите, но это и к лучшему, — усмехнулся я.
— Если бы я вас щадил, вы бы ушли отсюда с красивой бумагой, которая рассыпалась бы при первом же чтении в департаменте. А от ее проработанности жизни тысяч людей зависят. Лучше пусть она будет шершавая, но не рассыплется.
Я поклонился и уже взялся за ручку двери, когда он добавил негромко:
— Ее Императорское Высочество уже ждет вас в малой гостиной. Просила вас быть, как мы закончим. Не заставляйте ее ждать.
— Иду.
Я вышел в коридор, и слуга, будто все это время стоял за дверью, неслышно двинулся вперед, показывая дорогу. Папка с черновиком оттягивала руку, но шел я легко — оттого, что одно дело, хотя бы отчасти, было сделано. Другое, то, ради чего я пришел к великой княгине, я нес в себе как пустой лист, на котором так ничего и не написал.
Слуга остановился перед высокой дверью, отворил ее и отступил в сторону.
Елена Павловна сидела в малой гостиной у камина. Она была в темном платье, с высоким воротником, и в отблесках огня ее лицо казалось еще более худым и строгим, чем позавчера. На столике перед ней лежала раскрытая папка с бумагами, и, когда я вошел, она не сразу подняла на меня взгляд.
— Проходите, Роман Сергеевич, — сказала она, и голос ее прозвучал ровно. — Садитесь.
Я сел напротив. Слуга бесшумно затворил дверь.
— Я просила вас не о разговоре, а о деле, — начала она. — И, надеюсь, вы понимаете, что это не моя прихоть. Статья в «Современнике» — только начало. За ней последуют другие, и каждая будет громче предыдущей. Единственное, что может вас защитить, это слово, сказанное вами самими, а не пересказанное за вас.
Фактически она только что повторила то, что написала в письме. И я знал, какого ответа она от меня ждет.
— Что вы намерены спеть? — подтвердила она своим вопросом мои ожидания.
Я молчал дольше, чем позволяли приличия. Потом заговорил — честно, потому что лгать ей было бессмысленно.
— Ваше Императорское Высочество, я не знаю, какую песню писать. То, что от меня требуют, я должен спеть перед людьми, которые будут слушать не музыку, а искать в ней смысл. И каждый найдет то, что хочет, в независимости — есть там оно или нет. Тут что ни напиши, а повернут в угодную для себя сторону.
— И что же вы предлагаете? Молчать? — холодно подняла она бровь.
— Нет, Ваше Императорское Высочество, — покачал я головой и начал выкладывать ей то, что пришло мне вчера в голову. — Молчание сейчас равносильно признанию. Но и песня — не единственный способ ответить. Если я выйду на сцену и спою то, что от меня ждут, это прочитают так: испугался, побежал оправдываться. А Чернышевский снова скажет, что власть заставила молодого помещика петь по указке. И будет прав, потому что это и будет по указке.
Я подался вперед, стараясь изложить свою мысль до того, как Елена Павловна меня перебьет.
— Чернышевский воюет со мной через газету. Он взял мои слова, пересказал их по-своему и раздал тысячам людей, которые меня никогда не видели. Он говорит от моего имени, не спрашивая. Значит, и отвечать ему надо там же, где он напал — через печать. Пусть тысячи людей, которые прочли его статью, прочтут и мои слова. Собственные. Без пересказа.
Ее Высочество слушала и пока не перебивала меня. Взгляд у нее был внимательный, холодный, но не враждебный. Это меня приободрило.
— Я хочу не песню, а разговор с редактором, — продолжил я. — Такой, чтобы меня расспрашивали, а я отвечал. И все это потом напечатали. Не обязательно в «Современнике», боже упаси. В любой другой газете, лишь бы она расходилась по Петербургу и губерниям. Пусть читатель сам увидит, что я говорю, а не то, что про меня придумали. И лучше будет, если газета будет считаться «независимой». Иначе опять вывернут, что это сделано по указке.
Я запнулся, подбирая слова, потому что такого, о чем я говорил, кажется, еще не водилось в здешних газетах, и княгиня вполне могла счесть мою затею пустой.
— Понимаю, это непривычно. Газеты нынче либо пересказывают события, либо печатают мнения, где один пишет, а другой молчит. А я предлагаю беседу: редактор задает вопросы, я отвечаю. Не статью обо мне, а разговор со мной. Чтобы человек, открывший газету, услышал не пересказ, а мой голос.
Елена Павловна медленно провела ладонью по подлокотнику кресла.
— И что же вы скажете в этой вашей «беседе»? — спросила она. — Вам ведь не дадут говорить все подряд. Редактор задаст ровно те вопросы, которые нужны ему, а не вам. Раз уж он из «независимой», — едко усмехнулась княгиня, — газеты.
— Пусть задает. Мне есть что ответить. Но перед тем надо поставить условие, чтобы среди вопросов было несколько обязательных. Через ответы на которые я смогу донести свою мысль до людей.
Она слегка кивнула, и я понял это как позволение продолжать.
— Первый из таких вопросов — как я отношусь к власти. И я отвечу честно: я не вижу для России иной формы правления, кроме нынешней. Монархия для этой земли — не прихоть и не случайность, а тот строй, под которым Россия живет веками. Но строй не мертвая глыба. Реформы в рамках этого строя были всегда: и при Петре Великом, и при нынешнем государе. Время не стоит на месте, и власть меняется вместе с ним. Это не повод сносить ее, как того хотят социалисты, или ограничивать, фактически лишая реального влияния, как требуют либералы. А господин Чернышевский покушается именно на власть государя — и прячет это за разговорами о народе.
Я перевел дух и заговорил тверже:
— Второй необходимый вопрос — что на самом деле было в моей песне. И тут я разберу его статью по строкам. Он выдернул из песни то, что ложилось в его мысль, а остальное выбросил. Я пел о молодости, о том, что человеку тесно в старых рамках. А он подал это как призыв рушить государство. Пусть читатель сам сравнит — я приведу слова целиком, а не обрезками.
— Третий вопрос, — я помолчал, собираясь с духом, — самое для меня важное. Я не давал Чернышевскому права говорить от моего имени. Он, скажете, и не называет его в статье. Верно. Не называет. И от этого еще хуже.
Елена Павловна чуть приподняла бровь, и я пояснил:
— Если бы он назвал меня, я мог бы ответить ему в открытую, как равный — равному. А он не называет. Он бьет в тень, и тень не может ответить. Тать на большой дороге хоть лица не прячет, а этот нападает из-за угла, стараясь укрыться от правосудия. И намеренно не называет имен, чтобы его нельзя было привлечь ни к ответу, ни к суду. Это не полемика, Ваше Императорское Высочество. Это прием. Подлый прием на поле журналистики. И я хочу подсветить этот момент, чтобы к таким «журналистам» изменилось отношение. Что они — не «глас народа», как сами себя величают, а трусы, спекулирующие на народных бедах, но не готовые даже вслух произнести имен, из страха получить достойный ответ. А разве может трус продвигать собственный мысли? На него надави — он и сдуется. И кто тогда на самом деле стоит за Чернышевским? Я бы в разговоре с редактором обязательно задал в ответ такой вопрос и оставил искать читателя ответ самостоятельно. Пусть сам Николай Гаврилович оправдывается, а не я.
Я замолчал. В комнате было тихо, только дрова в камине постреливали углями.
Елена Павловна долго смотрела на меня, и я не мог прочесть, что в этом взгляде. Потом она перевела глаза на огонь и негромко произнесла:
— Вы требуете, чтобы я разрешила вам вместо песни дать этот «разговор», которого до вас не существовало, и в этом «разговоре» назвать одного из самых читаемых публицистов России татем и трусом.
— Я не требую, — сказал я. — Я прошу. Ведь одной песней на Новый год газету не переспоришь. А беседой — можно. И да, я готов бросить Чернышевскому «перчатку», образно выражаясь. Мне совсем не по нраву, что он пытается сделать из моего имени протестное знамя, не спрашивая на то моего дозволения.
Княгиня усмехнулась — одними уголками губ, но это была усмешка, а не насмешка.
— Вы дерзки, Роман Сергеевич.
— Простите, Ваше Императорское Высочество.
— Не просите прощения за то, что собираетесь сделать намеренно, — отрезала она. — Дерзость в вашем положении не порок. Глупость — вот порок. А в вашем замысле, при всей его новизне, я глупости не вижу.
Она поднялась, подошла к камину и встала к огню спиной, глядя на меня сверху вниз.
— Но у беседы с редактором есть одно свойство, о котором вы не подумали. Газета напечатает ваш разговор так, как сочтет нужным. Вы дадите им слова, а они их сократят, переставят, снабдят своим заголовком. И выйдет вторая статья, подобная статье Чернышевского — только подписанная не им, а вами.
— Поэтому беседу надо печатать с моей правкой, — ответил я. — Чтобы я видел текст до выхода и без моей подписи он не шел в печать. Иначе я ничего не дам.
Елена Павловна помолчала, потом медленно кивнула.
— Хорошо. Я подумаю, с кем из редакторов вас свести. Есть в Петербурге люди, которые не откажут мне в такой малости, как честно напечатанный разговор, и при том — имеют репутацию «независимых». Но создание вами песни это не отменяет. Она уже вписана в предстоящий концерт, как сюрприз. Потому помните: песня к Новому году должна быть.
— Вы выкручиваете мне руки, — хмуро заметил я. — Я говорил о том Николаю Карловичу, и уж простите, скажу и вам — я не могу писать по приказу. Совсем. Никак.
Она отошла от камина и снова села, подобрав подол платья.
— Вот как? — вскинула бровь Елена Павловна. — И не боитесь мне такое говорить?
— Я честен с вами.
— Вы уж постарайтесь, — в глазах Елены Павловны мелькнули темные огоньки. — Если не хотите подставить меня и себя заодно. Желаю вашей музе… вдохновения.
На том Великая княгиня дала понять, что аудиенция окончена.
Уходил я в смешанных чувствах. Вроде как и добро на «интервью», которое пришло мне на ум, получено. На мой взгляд, это будет гораздо эффективнее, чем новая патриотическая песня. С другой стороны — на меня походя навесили «долг» в виде создания той самой песни. И снимать его не собираются. Вот это последнее обстоятельство бесило неимоверно. Не ожидал я такой подставы от Елены Павловны. Не ожидал…