К книге
Сын помещика - 14Глава 15
71%
Глава 15
15

26 — 27 декабря 1859 года

Петербург. Доходный дом, где живет Роман

Я открыл дверь и не сразу узнал гостя: на пороге, отряхивая снег с воротника, стоял Венявский. В этот раз он был без привычной скрипки. А я уж грешным делом стал считать, что он с ней никогда не расстается.

— Генрик Иосифович, — я посторонился, пропуская его. — Вот уж не ждал.

— А я, признаться, надеялся, что вы как раз дома, — Венявский шагнул в прихожую, стянул перчатки и огляделся с тем особым любопытством, с каким музыкант оглядывает чужое жилье: не комнату, а акустику. — Я извольте знать за портретом. Вы обещали, а я человек суеверный: пока мой портрет не висит на стене, мне кажется, будто я сам еще не вполне в Петербурге.

— Он готов, — сказал я. — Как я вам и говорил. Простите, что не прислал сразу: как-то замотался, и совсем вылетело из головы.

Венявский махнул рукой, снимая с плеч шинель. Под ней оказался темный сюртук, на лацкане блеснул орден.

Из гостиной выглянула Настя, но, увидев, что гость ко мне, тихо отступила и прикрыла дверь. Только Софья, не утерпев, выглянула в щелку — и снова спряталась.

— Проходите, — я указал в сторону зала.

Венявский шагнул, но остановился у порога и, покопавшись во внутреннем кармане, извлек небольшой сверток в серой бумаге, перевязанный бечевкой.

— Это вам. С Рождеством.

— Право, не стоило…

— Стоило, — отрезал он с улыбкой. — Внутри — ноты. Не мои, не пугайтесь. Одна вещица, которую я услышал в Варшаве и записал по памяти. Мне показалось, вам будет любопытно: там в басу ходит такая линия, что она у вас в голове наверняка ляжет на стихи.

Я принял сверток, чувствуя неловкость: подарок без ответа. Но Венявский уже прошел в зал, оглядел стол, заваленный бумагами, придвинутый к окну, и присвистнул — тихо, без пошлости, как человек, увидевший знакомый беспорядок.

— Работаете, — констатировал он.

— Как видите, — усмехнулся я в ответ.

Он не стал расспрашивать дальше. Подошел к стене, где стоял мольберт с портретом, снял тряпицу, что его прикрывала, и долго молчал, разглядывая холст перед собой.

— Хорошо, — сказал он наконец. — Вы поймали то, что я сам в себе не всегда вижу. Я уже знаю, где размещу его в своем доме. А пока… — он повернулся ко мне, — поговорим.

Генрик опустился в кресло, не спрашивая позволения, и взглянул на меня в упор.

— Я слышал о вашем выступлении у Балакирева.

— Уже? — удивился я. — Ведь и суток не прошло.

— Слухи в столице разносятся быстрее пожара, — Венявский усмехнулся одними губами. — Мне о том утром рассказал знакомый, который присутствовал в гостях у Милия Алексеевича. Правда, я так и не понял с его слов — вы не то пели, не то проповедь читали. Слова он мне толком передать не смог, а вывод уже готов: Винокуров поет, что законы пора ломать.

Я почувствовал, как у меня холодеет в груди.

— И вы ему верите?

— Неважно, верю я или нет. Важно, что через несколько дней о том будет судачить весь Петербург, и не в гостиных, а где потише, — Венявский подался вперед, и голос его стал ниже. — Зачем вам это? Зачем агитировать ломать законы, когда у вас за спиной — поручение самой Елены Павловны?

Я молчал, собираясь с мыслями. Потом встал, прошел к столу, быстро набросал текст песни, которую исполнил вчера, и вернулся к креслу.

— Я не агитировал, — сказал я, протягивая лист. — Вот что я пел.

Венявский взял лист, пробежал глазами. Потом поднял бровь.

— Здесь и правда нет ни «ломать», ни «законов» впрямую.

— Я пел о том, что ненужные законы следует отринуть, а начать — с чистого листа. Речь о старых установлениях, которые душат живое дело. О тех, что мешают, а не о том, чтобы ломать порядок.

Венявский дочитал и вернул лист.

— Вот и беда ваша, Роман Сергеевич, — он качнул головой. — Слова ваши очень неоднозначны. Я-то слышу, что вы хотели сказать. А клеветник услышит другое: «чистый лист» — это про то, чтобы все смести. «Ненужные законы» — это про царский порядок. И поди потом докажи, что вы не бунтовщик.

Я смотрел на него и чувствовал, как внутри поднимается глухое раздражение — не на него, на себя. Ведь я сам, еще там, у Балакирева, чувствовал, что песня неоднозначная, на грани. И все же спел.

— Что же мне делать? — спросил я скорее сам себя, чем прося совета. Но Венявский принял мой вопрос на свой счет.

— Не ждать, — он поднялся и посмотрел на меня в упор. — Первым сходите к Елене Павловне. Расскажите ей сами, что вы пели и о чем. Пусть она услышит ваши слова из ваших уст, а не от перепуганного чиновника, который нашепчет ей, будто ее протеже поет крамолу. Пока вы опережаете сплетню — вы владеете ею. Упустите день — она станет вашей тенью.

Он взял портрет и направился к выходу.

— И прошу вас, — добавил он уже от двери, — не тяните с визитом. Никакое покровительство великих князей не поможет, если в вас углядят бунтовщика.

Он ушел, и в прихожей остался только талый снег с его сапог.

Я постоял у двери, глядя на эти мокрые следы. Потом вернулся в зал, сел к столу и перечитал строки песни еще раз — теперь чужими глазами, глазами того, кто ничего обо мне не знает. Венявский был прав. Строки неоднозначные, потому что метафоричны. И каждый в них увидит что-то свое. Даже то, чего в них и не вложено.

Я взял чистый лист, обмакнул перо и написал коротко, без витиеватости: прошу о встрече, надобно переговорить о вчерашнем вечере у Балакирева, пока до вашего высочества не дошли чужие толкования.

Запечатал, кликнул Тихона.

— Отнесешь в Михайловский дворец. Лично в руки Ее Императорскому Высочеству. И жди ответа, сколько бы ни пришлось.

Тихон кивнул, накинул тулуп и исчез за дверью. Скрипнула парадная дверь внизу, потом все стихло.

Я остался один в зале. Снег за окном все шел — густой, отвесный, застилавший улицу. Я зажег лампу и сел ждать, глядя на дверь.

Время тянулось. В гостиной стихли голоса: девушки, очевидно, решили лечь спать. У меня буркнул живот, напоминая, что кроме завтрака в нем ничего не было. Я прошел на кухню и налил себе остывшего супа. Ел через силу, так как напряжение, поселившееся после слов Венявского, не отпускало, и аппетита не было. В доме было тихо, только часы в прихожей отсчитывали минуты, каждая из которых казалась длиннее предыдущей.

Тихон вернулся лишь через час. Вошел тихо, отряхнув снег, протянул мне запечатанный конверт.

— С ответом, господин.

Я вскрыл его прямо в прихожей. Бумага была плотная, гербовая, пахла тонкими духами. Почерк — чужой, но подпись стояла ясная, без титула, как пишут тому, кого уже знают: Елена Павловна готова принять меня завтра.

Я перечитал дважды, сложил письмо и убрал за сюртук, к самому сердцу. Надеюсь, слухи меня не опередят. А даже если так, то мое слово окажется весомее для Елены Павловны, чем шепот клеветника.

* * *

Петербург. Вокзал

Никифор Станиславович Иванцов сошел с поезда на петербургский вокзал и вдохнул морозный воздух с привкусом дыма и запаха креозота и остался доволен собой. Дорога из Дубовки вымотала бы человека слабее: пара недель в холодном дилижансе, где нужно кутаться посильнее в шубу, ночевки в деревенских домах, где от печи несло угаром, а простыней не имелось. Лишь редкие остановки в городах давали отдушину — там можно было снять комнату в приличном доходном доме и помыться, да привести себя в порядок. И напоследок — сутки пути в поезде, где лежачих мест не имелось и приходилось спать сидя, отдавив себе всю нижнюю часть тела. Однако Иванцов чувствовал прилив сил — тот самый, какой бывает у поверенного, когда он наконец держит в саквояже бумаги, способные обернуться звонкой монетой.

Возле вокзала он снял извозчика и назвал адрес доходного дома на Гороховой, который ему подсказали попутчики. Извозчик ударил вожжами лошадь, сани качнулись, и город поплыл мимо — сначала серые пакгаузы и дровяные склады, потом желтые фасады с облупившейся штукатуркой, фонари, у которых уже зажгли масляные плошки, витрина колониальной лавки, где за стеклом громоздились медные кофейники и связки сушеных фруктов.

Саквояж Иванцов держал на коленях, прижав локтем. В нем, переложенные вощеной бумагой, лежали чертежи, описание устройства, само устройство и доверенность от Игоря Ивановича Лисова. Все это предстояло оформить как привилегию на имя Николая Лисова и инженера Алексея Дубова — на тот самый двигатель внутреннего сгорания, из-за которого разгорелся спор между помещиком и инженером.

Иванцов не был склонен вникать в чужие распри больше необходимого. Ему платили за то, чтобы бумаги прошли канцелярию без задержек. А это он умел лучше, чем многие: знал, к какому столоначальнику идти в понедельник, а к какому — только после обеда, когда тот сыт и благодушен; знал, сколько стоит приложить прошение поверх кипы других и сколько — чтобы его не потеряли в шкафу. Пусть в столице порядки сумм будут иные, но люди везде одинаковые.

Дом на Гороховой встретил его темной лестницей и запахом капусты. Иванцов снял номер, потребовал самовар и сел у окна, не раздеваясь. Развязал тесемки саквояжа, пересмотрел бумаги, проверил, не отсырели ли чертежи в дороге. Чертежи были сухи. Он аккуратно разгладил их ладонью и разложил на столе веером.

Завтра с утра — в Департамент мануфактур и внутренней торговли. Там он подаст прошение, и начнется обычная канитель: регистрация, пошлины, опись чертежей, переписка о том, что формуляр заполнен не тем чернилом. Иванцов знал эту кухню и заранее предвкушал, как будет обходить ее углы.

Он налил себе чаю, откусил от калача, купленного у разносчика еще на вокзале, и посмотрел в темное окно. Где-то за крышами падал снег, и оттого город казался притихшим. Иванцов подумал, что дело это пахнет не только гонораром, но и скандалом: уж слишком торопились Лисовы оформить привилегию на двоих — на хозяйского сына и на инженера. Значит, был и третий, кто считал двигатель своим.

Но это его не касалось. Его касалось только то, чтобы к весне привилегия лежала у Лисовых в конторе, заверенная и зарегистрированная.

Иванцов допил чай, собрал чертежи обратно в саквояж, щелкнул замком и улегся спать, полный той спокойной решимости, с какой идут на хорошо знакомую работу. Завтра он начнет выполнение поручения.

* * *

Царицын

Петр Егорович Скородубов получил нужную бумагу не в кабинете и не через канцелярию, а из рук в руки — на лестнице, пока в зале офицерского собрания, проходящего у начальника порта, еще гремел рождественский хор. Тот самый чиновник, с которым он сговорился неделю назад, тихо позвал офицера выйти «подышать» свежим воздухом и стоило им покинуть общий зал, сунул в ладонь сложенный вчетверо лист. После чего сделал вид, будто о чем-то вспомнил, и вернулся, тут же растворившись в толпе гостей. Скородубов не успел ни поблагодарить, ни прочитать переданный лист: чиновник ушел, не оглянувшись, и только легкий запах пунша еще держался в воздухе там, где он стоял.

Капитан опустил руку с бумагой в карман сюртука и, постояв немного, тоже вернулся обратно в зал, но уже гораздо медленнее. Лицо его оставалось спокойным, ровно таким, какое приличествует отцу двух дочерей, встретившему праздник среди хороших людей. Никто из гостей не заметил бы в нем перемены. А между тем внутри у него все натянулось, как канат перед штормом: наконец-то у него в руках был тот конец нити, потянув за который можно размотать весь клубок.

Клубок, о котором он узнал недавно. Кулаков Александр Иванович, купец второй гильдии, степенный, бородатый, с лицом человека, привыкшего к почтению, совсем не походил на человека, готового преступить закон. Однако это было так, как уже знал Петр Егорович. О контрабанде, о какой-то его связи с Ариной, дочерью Михайлова, и о предложении, которое этот купец сделал главе дворянского собрания. Даже не предложение — шантаж. И вот сейчас, если в письме именно то, о чем просил чиновника Скородубов, дело сдвинется с мертвой точки.

Ранее все попытки узнать хоть какую-то малость терпели провал. Но Рождество сломало осторожность людей. Вино и жарко натопленная зала сделали то, чего не смогли бы сделать ни деньги, ни уговоры: развязали язык человеку, который до того молчал. Один чиновник, выпив лишнего, разговорился со своим коллегой — тем самым, что только что передал послание. Скородубов обещал ему небольшое вознаграждение за добычу нужных сведений. О чем у них шел разговор, Петр Егорович не знал, да ему это было и не столь интересно. Чиновник просто шепнул офицеру, что сведения получены. Как подозревал сам мужчина — из пьяной, бессвязной болтовни, среди которой порой всплывают самые сокровенные тайны.

Теперь следовало прочитать написанное и понять, куда тянуть.

Петр Егорович досидел празднование до конца, выпил свою рюмку, перебросился парой слов с хозяином и лишь потом, уже в санях, по пути домой, позволил себе вынуть бумагу. Возница не оборачивался; снег глушил скрип полозьев. Капитан развернул лист, поднес к тусклому фонарному свету, прочитал раз, потом второй.

Сведения были скупы, но точны: даты, название корабля, имена людей, которые кроме своих служебных обязанностей за долю малую промышляли незаконной перевозкой. Этого хватало.

Скородубов аккуратно сложил лист и убрал его во внутренний карман, поближе к сердцу. Клубок был у него в руках — точнее, самый кончик нити. Осталось потянуть.

Сани свернули к дому, фонарь качнулся, и снег полетел навстречу, редкий и колючий. Петр Егорович усмехнулся про себя — не зло, а скорее с холодным удовлетворением человека, который долго ждал и наконец дождался.

Теперь главное — не спугнуть. Кулаков не должен ничего узнать раньше времени.

* * *

Петербург. Доходный дом, где живет Роман

Следующим утром я поднялся затемно. Снег за ночь улегся ровно, придавив Петербург белой тишиной, и оттого город казался чище, чем был на самом деле. Проведя свою привычную тренировку и позавтракав, я быстро оделся, сунул в портфель черновик — те самые пять глав, перетянутые бечевкой — и вышел из дому, предупредив своих девушек, куда иду, чтобы не волновались.

До встречи с Великой княгиней первым делом следовало показать работу Самарину. Елена Павловна ждала меня позже, а к ней идти только ради разговора о песне я не хотел. Иначе сложится у нее впечатление, что я занимаюсь чем угодно, но не работой. Да и черновик у меня еще «сырой», мнение Самарина поможет, как я надеялся, выявить его недостатки. Пусть Юрий Федорович выскажется, укажет на слабости, чтобы перед великой княгиней я держал уже не набросок, а выверенную мысль.

Самарин принял меня в небольшом кабинете, выделенный ему во дворце. Он сидел у стола, заваленного бумагами, и при моем появлении поднял глаза — усталые, но цепкие. Поздоровавшись, я положил черновик перед ним и сел напротив, ожидая его вердикт.

Читал он долго. Я смотрел на его лицо и не мог понять его реакцию: то ли у него была такая манера, то ли мои главы и правда не вызывали у него ничего, кроме скуки. Он переворачивал листы один за другим, изредка возвращаясь назад, шевелил губами над цифрами, а дойдя до третьей главы, вдруг остановился и хмыкнул.

— Вот, — сказал он и ткнул пальцем в то место, где я расписывал артели для барщинных крестьян. — Здесь у вас слабость, и вы сами ее не видите.

— Какая? — спросил я, чувствуя, как внутри все подобралось.

— Вы сводите бывших барщинных в сельскохозяйственные артели. Хорошо. Но с чего артель будет получать плату?

— От помещика, — ответил я. — За работу в поле.

— Верно. А теперь посмотрите на это с его стороны. Если каждый помещик соберет из своих же крестьян отдельную артель, то какую выгоду он с того получит? Он платит артели за обработку своих полей, допустим, рубль. С того рубля ему возвращается половина — в виде процента и оплаты крестьянами их долга. И в итоге помещик не только не получает никакой прибыли, но еще и убыток несет.

— Так я же писал, что не все крестьяне пойдут в артели, — заметил я в ответ. — Только малая часть, а остальные — на производства и в рабочие артели для государственных нужд.

Он откинулся на спинку стула и постучал пальцами по столу.

— Значит, согласен, что сельские артели можно создавать только малым числом? Но даже так — не у каждого помещика, а по одной на два-три уезда. Иначе эти артели станут обузой, а не подспорьем. Заодно можно будет ставить над такими артелями того помещика, который не оглядывается на старину, а способен понять, как распорядиться новыми машинами. Уже представляю, какие склоки пойдут среди помещиков за право руководить такой артелью, — усмехнулся вдруг Самарин. — В остальном согласен, оставшихся бывших барщинных — на производства и на стройки. Там, где настоящая выгода. С производства помещик имеет прибыль: продает товар, а не гоняет людей по пашне. А на стройках крестьянин получает плату уже не от помещика, а от подрядчика, от государства. Это совсем другая экономическая модель, и она, я вам скажу, куда реалистичнее, чем создавать у каждого помещика по артели.

Я молчал, переваривая. С одной стороны меня похвалили, а с другой — я так увлекся стройностью артельной схемы, что не учел столь мелкий, как казалось, момент.

— Что ж, — проговорил я наконец, — это я переделаю.

— Переделайте, — кивнул Самарин. — А вот в части долга, который вы вешаете на крестьян, я с вами согласен. Только предупреждаю: поднимется вой. Как только это дойдет до печати, социалисты начнут кричать, что мы опять сажаем мужика на цепь. Они-то обещают ему свободу безо всяких условий. Потому будут выставлять вас сатрапом и деспотом, а тут еще и ваше происхождение будет им на руку. Что не о крестьянах и их свободе вы радеете, а о своей мошне и таких же, как вы. Учитывайте, что на вас пойдет давление.

— А если и дать ее без условий? — вырвалось у меня. — Раз крестьяне все равно объединяются в артели, так, может, и не нужно навешивать на них долг? Помещик в этом варианте дохода не лишается, все уже учтено.

Самарин посмотрел на меня с тем выражением, с каким учитель смотрит на способного, но горячего ученика.

— Тогда крестьяне в артелях надолго не задержатся. Зачем им менять свой труд, зачем подчиняться какому-то уставу, если они и без артелей привыкли работать? Они и сейчас работают, испокон веку. Дайте им волю без долга — и они просто разбегутся: сбросят барское ярмо и заживут по-старому, каждый на своей полосе. А это экономически невыгодно ни помещикам, ни государству. Реформа без долга — не реформа, а развал.

Он помолчал и добавил мягче:

— Свобода, Роман Сергеевич, должна быть такой, чтобы ее не бросили при первом же удобном случае. А долг — это тот самый якорь, который удерживает человека в новой жизни, пока он к ней не привыкнет. И да, вы забыли еще один важный момент в своей реформе — какие земли получат крестьяне уже в свою собственность? Сколько? С какими условиями? В тех бумагах, которыми занимаюсь я, это — краеугольный камень, который не дает реформе сдвинуться с места.

Я кивнул. Спорить было не о чем. Я не был согласен с каждым словом, но чувствовал, что в главном Самарин прав, и от этого становилось и досадно, и спокойно одновременно.

Он вернул мне черновик с пометками на полях, поднялся и протянул руку.

— Работайте. Насколько мне известно, вы собирались встретиться с Ее Высочеством?

Я кивнул. Тогда Юрий Федорович кликнул слугу и спросил — поднялась ли уже Великая княгиня. На что получил ответ, что та давно уже встала и ждет господина Винокурова к себе.

— Тогда ступайте к ней, — повернулся ко мне Самарин, — только не забудьте, о чем мы говорили.

Я пожал его сухую, крепкую ладонь, взял портфель и двинулся за слугой.

Работа, еще вчера казавшаяся законченной, снова разворачивалась передо мной — живая, требующая правок, не дающая успокоиться. И это, пожалуй, было к лучшему.

Предыдущая главаГлава 15 из 21Следующая глава