25 декабря 1859 года
Петербург. Дом Балакирева
Александра держалась у стены, возле высокого окна, за которым уже густели рождественские сумерки. Софья стояла рядом, вцепившись пальцами в ее ладонь, и вертела головой, не успевая разглядеть все разом: огни свечей, темные портьеры, чужой рояль, людей, которые говорили громко и обращались друг к другу без чинов.
В гостиной было тесно и душно. Пахло табаком, воском и мокрой шерстью — где-то в прихожей гости стряхивали снег с шинелей. Александра вдохнула этот воздух и поймала себя на том, что давно, очень давно не стояла вот так, в толпе незнакомых людей, которые не знали ни ее истории, ни ее позора.
От нахождения в незнакомой компании было неуютно. Спина сама выпрямилась, плечи окаменели, как в те годы, когда мать поправляла ее за столом: подбородок выше, локти к себе, не смейся громко. Воспитание, въевшееся в нее еще в детстве, сработало раньше, чем она успела подумать. Среди этих гостей — музыкантов, спорщиков, людей без родословных и с сомнительными манерами — она держалась так, словно все еще сидела в гостиной отцовского дома.
И, странное дело, это помогало. Ее не толкали, не задевали локтем, не оглядывали с жалостливым любопытством. Она была просто женщиной у окна, прямой и спокойной, и этого оказалось довольно.
— Мама, — Софья потянула ее за руку, — смотри.
Девочка указала на столы у дальней стены. Там, на белых скатертях, стояли блюда с пирогами, вазочки с засахаренными фруктами, тарелки с холодной дичью, и между ними горели низкие канделябры. Слуга с подносом протискивался сквозь гостей, и над головами плыл запах горячего вина с корицей.
— Можно? — спросила Софья почти шепотом, и глаза у нее сделались круглые, как у голодного котенка.
Александра присела к ней, поправила съехавшую ленту в волосах.
— Не беги, — сказала она тихо. — Подойдешь, поздороваешься с тем, кто рядом, возьмешь одно пирожное, а не горсть. Поблагодаришь.
— Одно? — Софья огорченно нахмурилась.
— Одно. Потом, если захочешь еще, подойдешь снова.
Девочка кивнула с серьезным видом, каким кивают дети, получившие важное поручение, и зашагала к столу, старательно обходя чужие ноги. Александра проводила ее взглядом и улыбнулась краем губ. Здесь, среди чужих, ее дочь училась тому, чему ее саму учили под присмотром няни — и, может быть, впервые это не казалось ненужной муштрой.
Когда она снова подняла глаза, в гостиной что-то переменилось.
Роман стоял посреди комнаты с гитарой. Рядом, за роялем, уже сидела Настя — прямая, бледная, положив руки на клавиши. Гости расступались, рассаживались по диванам и креслам, и наступала та особенная тишина, какая бывает перед первым аккордом.
Александра невольно отступила глубже к окну.
Своего кузена она знала плохо — только детские воспоминания, которые, как убедилась Александра, не имеют ничего общего с нынешним Романом. Молодой, удачливый, обласканный властью, о нем говорили то с восхищением, то с опаской. Совсем не то, что было шесть лет назад. Таким, как сейчас, она его не видела никогда.
Он не был похож на барина, который вышел развлечь гостей. Лицо у него сделалось чужое — сосредоточенное, с поджатыми губами, и в то же время отстраненное, будто он смотрел не на людей, а куда-то сквозь них. Пальцы ложились на гриф так, словно гитара была не вещью, а продолжением руки.
Короткий перебор струн, Настя ударила по клавишам, и Роман запел.
Сначала тихо, вполголоса, будто разговаривал сам с собой. Александра не сразу разобрала слова. А когда разобрала, почувствовала, как что-то сжимается у нее под ребрами.
Он пел про законы, которые люди напридумывали себе сами и в которых сами запутались. Про лишнее, налипшее на жизнь, как старая корка. Про то, как хочется отринуть все и начать с чистого листа.
Александра стояла, не дыша. Тут была и опаска за кузена — что найдется клеветник, и за такие слова к Роману придут из жандармерии, и внутреннее согласие с текстом.
Всю ее жизнь за нее решали, что прилично, а что нет. Ее выгнали из рода за то, что она полюбила не того человека. Ее учили держать спину и не поднимать глаз, а потом оставили одну с ребенком в чужом городе, и никто не спросил, как ей живется. И вот теперь ее кузен — мальчишка, которого она помнила совсем другим — пел перед чужими людьми то, о чем она годами боялась думать. И как же созвучно звучали слова тому, что творилось на душе у девушки!
Голос Романа взлетел и сорвался на высокой ноте. Александра вздрогнула, как от пощечины.
По гостиной прокатился ропот. Кто-то ахнул, кто-то рассмеялся и тут же осекся. Мужчина у камина — тот самый, что встречал их на пороге — побледнел и вцепился в спинку кресла так, что побелели костяшки пальцев.
Александра перевела взгляд на публику.
Здесь не смотрели на чины и родословную. Ей вдруг стало ясно, что этим людям все равно, кто перед ними — сын помещика, дочь изгнанницы или бедный музыкант без гроша. Они слушали, затаив дыхание, и лица у них были открытые, жадные, как у детей, которым впервые показали что-то настоящее.
И она поняла, что скучала по этому.
Не по балам и не по светским гостиным, где каждое слово взвешивают, как золото. А вот по этому — по спору, по восторгу, по разговору, в котором человек интересен не тем, кто его родители, а тем, что у него внутри. Подобные вечера в доме Зубовых бывали редко, но случались. Но когда она стала жить с мужем, все эти сборы канули в лету. Их не приглашали на приемы, не было друзей, способных собраться вот так — весело и шумно, без оглядки на статус. А после рождения дочери и вовсе все силы Александры и ее мужа ушли на то, чтобы заработать лишнюю копейку — ребенок требовал слишком много расходов на себя.
Роман допел. Последний аккорд повис в воздухе и растаял.
В наступившей тишине было слышно, как потрескивают свечи. Александра стояла, прижав ладонь к груди, и не могла отвести глаз от кузена. Потом мужчина у камина сорвался с места и закричал что-то про «наш гимн», и гостиная взорвалась аплодисментами.
Софья протолкалась к ней, перепачканная сахарной пудрой, и прижалась к юбке.
— Мама, почему все кричат?
— Потому что им понравилось, — ответила Александра и погладила дочь по голове.
Она впервые за последний год позволила себе чуть опустить плечи. Сквозь шум, сквозь запах вина и свечей, сквозь чужой смех пробилось простое, забытое чувство: будто она наконец-то не лишняя.
И она мысленно попросила — без слов, как просят в детстве перед сном, чтобы этот рождественский день не оказался сказкой, которая кончится ровно в полночь.
Когда отзвучали последние аплодисменты и гости снова заговорили все разом, я отдал гитару кому-то из музыкантов и выбрался из тесного круга. Пока я шел к столам с едой, чтобы взять бокал и промочить пересохшее горло, меня перехватил Балакирев. Он стоял, сцепив руки под подбородком, и смотрел на меня тем цепким, оценивающим взглядом, каким смотрят на неожиданно найденную вещь, которую теперь не хочется выпускать из рук.
— Роман Сергеевич, уделите мне пару минут.
— Секунду, — кивнул я ему, догадываясь, о чем пойдет речь.
Но сперва — бокал, а то разговора не выйдет, не с пересохшим горлом.
— Пройдемте, — сказал он негромко, когда я вернулся к нему, уже пригубив терпкого напитка, и кивнул в сторону двери в соседнюю комнату.
Там было тише. Гул гостиной остался за спиной, и только отголоски споров долетали сюда, как шум далекого моря.
— Скажу прямо, — начал Балакирев, и острая быстрая усмешка тронула его губы. — Модест прав. То, что вы сейчас сделали — это больше, чем песня.
Ну вот, как я и думал. И этот тоже увидел во мне то, чего нет.
Я покачал головой.
— Милий Алексеевич, оставьте эти похвалы. Говорите уж прямо — для чего вы меня позвали?
Он чуть склонил голову и ответил.
— Вы ведь и сами догадываетесь. Я прошу вас присоединиться к нашему начинанию. Вы — яркая звезда на нашем небосклоне. Не побоюсь этого сравнения — новый Александр Сергеевич! Ваши рифмы, сочетание инструментов, то, как вы смешали ноты — просто удивительно. Вы выделяетесь. Своей самобытностью, и в то же время — близостью к нашей, русской душе. Это чувствуется в строках ваших песен…
— У меня нет времени связывать себя с музыкой, — оборвал я Балакирева. — Не так, как вам бы хотелось. Не кружком, не союзом, не общим делом. Я благодарен за прием, но прошу вас придержать свой энтузиазм и напористость Модеста Петровича. Он сейчас на радостях наговорит лишнего, раздаст обещания за меня, а я выполнять их не пойду.
Балакирев нахмурился. Улыбка сбежала с его лица, остался только острый, колючий взгляд.
— В чем же причина? — спросил он. — Человек с таким даром не имеет права отмахиваться от него. Вы же сами слышали, что было в зале. Это не светская забава. Это начало.
Я помолчал, подбирая слова.
— Я решил посвятить себя делу, которое должно повлиять на будущее страны. Сказать больше не могу — не из недоверия к вам, а потому что дело еще не сделано. Но оно есть, и оно важнее песен.
Балакирев всматривался в меня долго, будто хотел за словами разглядеть то, о чем я умалчиваю.
— И что же мне сказать Модесту? — спросил он наконец, хотя я видел, что и его самого волнует мой ответ.
— Правду. Что я занят. Что музыка для меня — отдых, а не цель. То, о чем я ему твержу чуть ли не с момента нашей первой встречи. Если он не угомонится, мне придется начать отвечать ему жестко, а ссориться с хорошим парнем не хочется. Он искренний, горячий, и мне было бы жаль ранить его.
Балакирев кивнул медленно, что-то решая про себя.
— Хорошо, — выдохнул он. — Я попридержу его. Но и вы войдите в мое положение. Такие люди, как вы, на дороге не валяются. Что мне, отпустить вас просто так?
— Почему бы и нет? — улыбнулся я, чем вызвал гримасу неудовольствия на лице Милия. Чуть сжалившись над ним, я спросил, готовясь пойти на уступки — а то ведь полный отказ точно не примут. — Что вы предлагаете?
— Приезжайте к нам хотя бы раз в месяц. Один вечер. Посидите, послушаете, споете, если будет настроение. Не обязанность — отдушина.
Я подумал и усмехнулся. Вот это гораздо лучше, чем упертая настойчивость Мусоргского. Поэтому я легко согласился на такие «условия».
— Раз в месяц — можно. Даже нужно.
Он протянул руку, и я пожал ее. На том разговор и завершился.
Когда я вернулся в гостиную, меня уже не держали. Гости снова разбрелись по комнате, и вечер пошел своим чередом — тем простым, теплым ходом, какого я давно не видел.
Объявили танцы. Кто-то сдвинул кресла к стенам, за рояль сел один из гостей, пары закружились по паркету. Настя раскраснелась, смеялась, когда я иногда наступал ей на ногу, и шепотом уверяла, что все равно танцую лучше, чем в прошлый раз.
Аня танцевала с кем-то из молодых музыкантов и, похоже, действительно забыла про Милашина и про все свои страхи. Она запрокидывала голову, смеялась, и щеки у нее горели.
Даже Александра перестала быть вечно хмурой. Она так и сидела у окна, но уже не каменной статуей, а просто уставшей женщиной, которая на один вечер позволила себе не думать о плохом. Софья вертелась у столов с пирожными и раз или два подбегала к ней, что-то торопливо шептала на ухо, и Александра улыбалась, гладя ее по голове.
Потом играли в фанты. Читали стихи — очень часто собственного сочинения, и оттого особенно скверные или особенно живые. Пели по очереди, и я, слушая их, впервые не ловил себя на мысли, что теряю время.
К дому мы подъехали уже к полуночи. Мороз к ночи разошелся, снег скрипел под ногами, изо рта шел пар. Софья снова заснула, на этот раз у меня на руках, и я осторожно передал ее Александре у дверей.
Настя зевала, прикрывая рот ладошкой, Аня поправляла сбившийся платок. У всех были усталые, разморенные лица, но в глазах еще теплился тот вечерний свет.
— Хорошо, что поехали, — сказала Настя тихо, поднимаясь по лестнице.
— Хорошо, — согласился я.
И это было правдой.
Поместье Винокуровых
Рождество в доме Винокуровых праздновали в кругу семьи, как и каждый год. За длинным столом в большой столовой было тепло от растопленной печи и свечей, пахло хвоей, пирогами и морозом, который приносили со двора всякий раз, когда отворялась дверь. Не хватало только одного — Романа. Пустое место за столом осталось не занятым, и Ольга Алексеевна то и дело косилась на него, хотя давно уже знала, что сын в Петербурге.
Было в этот вечер и еще одно отличие от прошлых лет: среди гостей сидела княгиня Белова. Прежде Дарьи Дмитриевны в доме Винокуровых на семейных праздниках не видели. Но после того памятного подарка, что княгиня сделала Людмиле на день рождения, не позвать овдовевшую соседку хозяева уже не могли. Дарья Дмитриевна сидела рядом с Людмилой, прямая, сдержанная, и держала спину так, словно все еще не до конца верила, что ее здесь принимают.
Но праздник начался не с торжественной речи, а с открытия письма от Романа. Его ждали давно, и когда утром вместе с почтой пришло это послание, хозяин поместья решил не вскрывать его сразу, а отложить чтение и зачитать его при всех.
Сергей Александрович вскрыл конверт не торопясь, поглядывая на с нетерпением смотрящих на него родных. Развернул лист и принялся читать, щурясь на неровный свет свечей. За столом притихли. Иван и Игорь, почуяв, что происходит что-то важное, перестали толкаться локтями и вытянули шеи.
И если поначалу помещик читал письмо вслух, то потом замолк, и только шевеление губ говорило, что мужчина продолжает знакомиться с посланием. А поползшие вверх брови помещика говорили о его чрезвычайном удивлении.
— Ну? — не выдержала Ольга Алексеевна, вглядываясь в его лицо. — Почему ты замолчал? Что он пишет?
Сергей Александрович дочитал до конца, потом еще раз пробежал глазами самое важное и медленно опустил лист на скатерть.
— Невероятно. Со слов Романа, ему дала поручение сама великая княгиня Елена Павловна, — произнес он, и голос его прозвучал так, будто он сам еще не до конца поверил в эти слова.
Ольга Алексеевна ахнула и прижала ладонь к груди. Людмила замерла с куском кулебяки на вилке, а младшие братья разом подались вперед.
— И что за поручение? — спросила княгиня Белова, сдержанно, но с искренним любопытством.
Сергей Александрович оглядел собравшихся.
— Составить свою версию крестьянской реформы.
За столом сделалось совсем тихо. Слышно было, как в печи трещат дрова да за окном поскрипывает снег под чьими-то шагами.
— Роман? — переспросила Людмила недоверчиво. — Крестьянскую реформу?
— Сын помещика из Дубовского уезда, — покачал головой Сергей Александрович. — И такое поручение. О таком иные царедворцы могут лишь мечтать, а тут…
Он не договорил. Винокуров и сам не сразу поверил этой новости. Но Роман никогда ранее во вранье уличен не был, да и какой смысл ему врать в подобном? А раз так — все это правда.
Новость стала для семьи главной темой вечера. Про пироги и праздник все словно забыли. Ольга Алексеевна все повторяла, что боялась, как бы сын в столице не пропал среди чужих людей, а он, выходит, вон куда шагнул. Людмила спрашивала отца, что теперь будет, и Сергей Александрович, откинувшись на спинку стула, объяснял ей, что это значит на языке службы и двора.
Старшие понимали главное: у Романа появился шанс резко возвыситься, закрепиться в столице и оказаться возле самого императора. Конечно, в случае успеха. И они же понимали, какая пропасть лежит между «получить поручение» и «исполнить его», и оттого за радостью пряталась тревога.
Княгиня Белова слушала молча, оглаживая пальцами край скатерти. Она была удивлена не меньше хозяев. И про себя мысленно воздала хвалу Богу, что в свое время, в отличие от покойного мужа, не стала продолжать ссору с Винокуровыми, а пошла на примирение. Теперь эта тихая, почти неловкая встреча за рождественским столом оборачивалась совсем иной выгодой.
Когда первые страсти улеглись, празднование Рождества вернулось в привычное русло. Мальчики снова затеяли спор, кому достанется последний пирожок, Людмила поднялась, чтобы принести из гостиной карты для вечерней игры, а Ольга Алексеевна распорядилась подать еще чаю. Только теперь во всех разговорах, за всеми тостами и смехом нет-нет да и всплывало имя Романа, и пустое место за столом уже не казалось таким пустым.