Ждать пришлось недолго — минут через десять в кабинет вошла та самая Людочка с толстой серой папкой, перевязанной тесёмками; вошла она с достоинством, словно свершив невесть какой по счёту подвиг Геракла.
— Нашла, Илья Ильич, — гордо объявила она.
Илья Ильич развязал тесёмки, привычным движением перелистал документы и вдруг остановился.
— Да, точно, вот оно. Спасибо, Людочка, вы молодец.
Людочка просияла и направилась к дверям, слегка покачивая бёдрами.
Илья Ильич посмотрел ей вслед поверх очков, вздохнул чему-то своему — и осторожно вытянул из папки тонкую страницу машинописной копии.
— Постановление Народного комиссариата пищевой промышленности СССР… Так-так… В связи с тяжёлой обстановкой… эвакуировать Ленинградский дрожжевой завод… по третьей категории…
Карандаш его скользил по строчкам.
— Всё верно… вывезти оборудование согласно приложению… список подлежащего эвакуации руководящего и инженерно-технического состава… а также наиболее квалифицированных рабочих… организовать развёртывание предприятия на новом месте…
Он перевернул страницу.
— Оставшиеся производственные помещения законсервировать… обеспечить охрану имущества…
На этом постановление заканчивалось; Илья Ильич некоторое время сидел молча, сосредоточенно чертя в блокноте новые загогулины пониже прежних.
— Любопытно…
Он протянул документ Шаркову.
— Посмотрите. Всё совпадает с вашими впечатлениями от визита на сам завод?
Василий Иванович быстро пробежал глазами текст и кивнул.
— Да. Всё именно это и произошло.
— Итак, предприятие с баланса Наркомата не снято, — Илья Ильич принялся рассуждать вслух. — Предприятие союзного значения; сейчас считается эвакуированным. Часть имущества вывезена, часть законсервирована. Формально всё совершенно правильно, но…
Он задумался.
— Но кто отвечает за оставшиеся в городе материальные ценности?
— Москва, наверное? — предположил Шарков.
— Может, и Москва… — неопределённо проговорил Илья Ильич, и неожиданно снял телефонную трубку.
— Дайте мне, пожалуйста… да, Ленпищепром…
Он терпеливо ждал соединения.
— Добрый день, исполком, отдел местной промышленности, Илья Ильич беспокоит… Константин Михайлович? Да… Хотел уточнить один вопрос по дрожжевому заводу.
Мы с Шарковым переглянулись.
Разговор продолжался недолго.
— Погодите, что значит «не ваш вопрос»? А чей же? Москва? Что с баланса не снято, это я знаю… хорошо, спасибо, свяжемся. До свидания.
Он вновь принялся крутить диск.
— Коммутатор? Уполномоченный Накомпищепрома по Ленинграду нужен. Благодарю…
Вновь ожидание, и наконец —
— Товарищ Ванин! Да-да, Илья Ильич, узнали?.. Спасибо, спасибо, лестно, что помните… тут такое дело, с дрожжевым заводом на Обводном… В Ленпищепром звонил, они к вам перенаправили… — наступила пауза, Илья Ильич слушал. — Совершенно верно, постановление видел… Нет, меня интересует другое. Кто сейчас осуществляет руководство оставшейся частью предприятия?.. Так… Так…
Он слушал, всё чаще и чаще постукивая карандашом по столу.
— Понятно… Нет, не юридически. Фактически… Ага… Да, я в курсе, директор эвакуирован… Главный инженер тоже… Производственная деятельность прекращена… Да…
Пауза.
— Счета закрыты? Вот как? На каком основании?..
И вновь замолчал.
— То есть предприятие эвакуировано и будет открыто на новом месте, так?.. А что же с тем, что осталось?.. Да, главк там держит сторожа. Да, из своего штата, надо понимать… Разумеется, разбазаривание не может быть допущено. Это я понимаю. А кто вправе тогда принять решение о возобновлении работы на оставшемся оборудовании?..
Ответ с того конца провода длился долго. Илья Ильич слушал внимательно, не переставя оставлять в блокноте своём загадочные символы. Ручаюсь, шифр этот не взломал бы ни один криптограф.
Наконец он произнёс:
— Понятно… Благодарю, — и медленно положил трубку.
Некоторое время мы все молчали.
— Что они ответили? — спросил наконец Шарков.
Илья Ильич устало усмехнулся.
— Очень грамотно ответили, причём все, и в пищепроме, и уполномоченный… Что я понял — завод эвакуирован. Производственная деятельность прекращена, расчётные счета закрыты. Главк отвечает только за сохранность оставшегося имущества и предотвращение его растаскивания.
— А если потребуется вновь запустить производство?
— Это, — Илья Ильич развёл руками, — уже не к ним.
— А к кому?
Он чуть помедлил.
— Только Москва, прямое решение Наркомата. Завод не снят с баланса, но… — Илья Ильич вновь сверился со своими таинственными записями, — Картина, товарищи, выходит очень забавная. Формально хозяин есть — это Наркомпищепром. Но распоряжаться оставшимся хозяйством он не желает. Главк отвечает только за сторожа и замки на дверях, а Москву интересует скорейший запуск завода на новой площадке, как я понимаю, на Урале…
Он покачал головой.
— Выходит, никто именно за этот завод отвечать не хочет.
Как раз такого момента я и ждал.
— Простите, Илья Ильич, — сказал я. — Тогда позвольте уточнить — получается, постановление Наркомата исполняется?
— Разумеется.
— А решение Ленгорисполкома о производстве пищевых дрожжей?
— Насколько я понимаю — тоже, — осторожно сказал Илья Ильич, взвешивая каждое слово. — Ведь ваши установки работают…
— Они работают, но мы могли бы получать на порядок больше продукции, — я пошёл в атаку. — А не получаем!.. И не потому, что невозможно, а потому, что никто не хочет принять нужное решение! Никто не берёт на себя ответственность!..
Илья Ильич внимательно посмотрел на меня.
— Мы ведь не просим передать завод институту, — уже увереннее продолжал я. — И не просим отменить постановление Наркомата. Мы просим дать нам возможность исполнить решение Ленгорисполкома. Если для этого необходимо дополнительное распоряжение руководства города — значит, вопрос должен быть поставлен именно так.
Илья Ильич аккуратно положил перед собой два постановления — Наркомата и Ленгорисполкома, некоторое время изучал их оба, и наконец сказал негромко:
— Хм… Пожалуй… в такой постановке вопрос действительно выглядит иначе, — он потянулся за чистым листом служебного бланка.
— Значит, будем докладывать руководству. Не о судьбе дрожжевого завода… а о невозможности своевременного и полного исполнения решения Ленгорисполкома без дополнительного распоряжения.
Шарков едва заметно улыбнулся. Я тоже — мы заставили систему начать действовать уже без нашего постоянного подталкивания.
Клим Андреевич Петельников, старший лейтенант госбезопасности, устало запирал ящики своего стола. Сейф уже заперт и опечатан, теперь необходимо опечатать кабинет, и только потом уйти — нет, не домой, а в Управление, на оперативное совещание, а затем, скорее всего, будет рейд «по выявлению возможной агентуры противника».
Агентура действительно имелась. Шли закрытые сообщения о сигналах световыми ракетами во время вражеских налётов или когда над городом появлялись высотные разведчики. Часть этого, конечно, была выдумкой слишком уж бдительных граждан, но только лишь часть.
Петельников окончил обязательный ритуал «запирания и опечатывания», сдал ключи под роспись на вахте и вышел на улицу. Был уже вечер, тёплый, который так и хотелось назвать «бестревожным», но было это не так.
Светомаскировка в окнах; бордюры, нижние части фонарных столбов уже выкрашены светоотражающей белой краской; редкие машины идут с «прищуренными» фарами.
Трамваи ходят, и это спасение.
Перед Петельниковым из института вышел кто-то из сотрудников — простая белая рубашка, тёмные брюки. Клим вгляделся — ба, да этот ж тот самый Шереметьев!..
Парень быстро зашагал к трамвайной остановке, на ходу поправляя перекинутую через плечо потёртую полевую сумку.
Петельников невольно усмехнулся — вот же привязалось к тебе, Клим, это наваждение!.. Дел других у тебя нет, что ли?.. Да их столько, что сутками не спишь, жена Кира похудела, осунулась, его с ночных объездов ожидая…
А он стоял и смотрел вслед какому-то девятнадцатилетнему лаборанту.
Глупость несусветная, ведь по всем документам Александр Сергеевич Шереметьев был человеком почти образцовым — комсомолец, техникум закончил хорошо, характеристики отличные, судимостей нет, родственников репрессированных или за границей, не имеет, как и связей с иностранцами.
Всё это Петельников отлично знал. Всё это он перепроверил несколько раз, постоянно ругая себя за «дурацкие ощущения».
Даже тот злосчастный «листок нетрудоспособности», который не закрыли вовремя, — ну да, нарушение порядка. При желании можно его присовокупить к материалам проверки, подшить в папку, написать, мол, «проявил халатность…»
И что дальше?
Клим заранее знал ответ — ничего. Из такого дела не получится ни диверсанта, ни шпиона, ни вредителя, максимум — попадёт под выговор бухгалтер какой-нибудь или кадровик.
Он раздражённо поправил ремень. Брось ты его — в который раз сказал себе. — У тебя в городе немецкая агентура работает, настоящая, не выдуманная. Граждане, конечно, за «сигналы» что только не принимают, но…
Но троих настоящих агентов, с радиостанциями, шифровальными блокнотами и прочем уже задержали.
И это если не вспоминать паникёров, дезертиров, уклоняющихся от мобилизации, спекулянтов и прочих жуликов.
А ты… — он снова посмотрел на удаляющуюся фигуру — … идёшь за мальчишкой.
Это было совершенно непрофессионально, хуже того — противоречило всему, чему его учили.
Нельзя начинать разработку с предчувствия, нельзя видеть в человеке преступника только потому, что он кажется странным, нельзя подгонять факты под заранее возникшее подозрение.
Петельников всё это прекрасно знал.
И именно поэтому никак не мог понять, почему всякий раз, встречая Шереметьева, он испытывал одно и то же ощущение — будто перед ним человек, который знает что-то такое, чего знать никак не должен, причём не секрет, не государственную тайну, а что-то совсем иное.
Клим тихо выругался себе под нос.
— Чёрт с тобой… — поправил фуражку и неторопливо двинулся следом, заранее решив, что проводит парня до ближайшей остановки, для собственного спокойствия, чтобы выкинуть всех этих шереметьевых из головы и ехать на совещание.
И больше никогда не думать об этой ерунде.
Шереметьев неспешно шагал по улице, и Клим вдруг понял, что тот негромко напевает что-то себе под нос, какую-то песню.
Климу не было до этого никакого дела, да и быть не могло; но, против всего, он прислушался.
Шереметьев действительно напевал, хотя скорее это напоминало речитатив.
Память у Клима была профессиональная, тем более что слова запоминались необычайно легко, словно сами по себе.
…Он и в самом деле проводил Шереметьева до остановки трамвая, когда тот внезапно обернулся.
И товарищ старший лейтенант госбезопасти вдруг смутился, словно его поймали на чём-то донельзя постыдном.
Смутился и покраснел.
— Добрый вечер, товарищ Петельников, — вежливо сказал Шереметьев. — Тоже на работе задержались?
Клим проглотил комок в горле; щёки его горели.
— П-простите, — вдруг выдавил он совсем не то, что хотел сказать. — Простите, Александр Сергеевич… я случайно… совершенно случайно…
Шереметьев спокойно ждал, глядя на Петельникова… совсем не так, как следовало бы глядеть девятнадцатилетнему лаборанту; смотрел он словно не на старшего лейтенанта госбезопасности, а просто как на человека, случайно оказавшегося в неловком положении. — Совершенно случайно, идя за вами, услыхал… безо всякого своего желания… в-вы тут напевали что-то…
— А, это, — слегка улыбнулся Шереметьев. — Ну да, напевал. Думать иногда помогает, видите ли, Клим Андреевич.
— Хорошая песня, — совершенно искренне сказал Петельников. — Никогда такой не слыхивал.
— Да, мне тоже нравится, — согласился Шереметьев.
— Не подскажете, кто написал?
— Павел Коган, — без малейшей запинки ответил Александр. — Насколько я знаю, хотя могу и ошибаться. От ребят слышал…
Тут, звеня и скрипя, подкатил трамвай. Шереметьев взялся за поручень.
— Вы едете, Клим Андреевич?
— Нет-нет, — выдавил Петельников. — Простите… мне… мне на другой маршрут.
— Тогда доброй ночи, — опять же вежливо попрощался Шереметьев и двери вагона закрылись.
…Домой Петельников вернулся уже утром. Совещание, выезд, потом стояли в оцеплении, но — безрезультатно. Невыспавшийся, усталый, Клим отпер двери в квартиру.
Кира, жена, конечно, не спит.
И она действительно не спала.
Вышла к нему в халате поверх ночной сорочки, перекинув на грудь пышную, по-девичьи заплетённую косу.
Всхлипнула.
— Вернулся… живой…
Как всегда, жгучая жалость к ней, вынужденной страдать из-за его работы, заполнила Клима, он шагнул к Кире, обнял.
— Да конечно живой, милая, какой же ещё?..
— Так боюсь, когда вы в облавы эти ходите… — Кира уткнулась носом ему в шею.
— Да какие облавы, с чего ты взяла, может, я тут по вашей сестре свистел, — он попытался шутить.
Кира отстранилась, вытерла слёзы, слабо улыбнулась.
— Ох, муженёк, уж лучше б ты и в самом деле по нашей сестре бы свистел. Любовницы, они, по крайней мере, в тебя не стреляют. Да только из тебя такой же герой-любовник, как из нашего кота Васеньки гармонист — небритый, немытый, лохматый, подворотничок как у кочегара… кто ж с тобой дролиться-то станет, болезный ты мой?..
— Никто, — искренне сказал Клим. — Только тебе я и нужен, только ты и согласна ждать…
— Не подлизывайся, — Кира слегка толкнула его в плечо. — Иди, дорогой мой, на стол соберу…
Она уже возилась у примуса, ставя чайник и доставая вчерашний хлеб, когда Клим неожиданно сказал:
— Знаешь… я тут песню одну услышал.
Кира удивлённо обернулась.
— Песню? По радио?
— Нет… один парень напевал.
— Какой ещё парень, откуда?
— Да есть у нас… в институте один лаборант. Шереметьев. Совсем ещё мальчишка.
И неожиданно Клим стал рассказывать — как сам не заметил, что идёт следом, как стал прислушиваться, и как Шереметьев вдруг обернулся.
Кира слушала молча.
— … И вот стою я перед ним, — закончил Клим, — а самому так стыдно стало… словно за мальчишкой подглядывать взялся.
Кира подошла, погладила мужа по щеке.
— Может, и правильно стало — человек сам для себя напевал, значит, думал о чём-то хорошем, а ты в его мысли без спросу залез.
Клим виновато кивнул.
— Я извинился.
— Конечно. Так и надо было. Ты ж не нарочно, — она улыбнулась. — Ну, а песня-то какая? Не запомнил часом?
— Запомнил… Сам не понимаю почему.
И, словно докладывая начальству содержание важного документа, Клим медленно и без единой ошибки повторил все куплеты.
Кира перестала хлопотать — стояла, опершись ладонями о край стола, и слушала очень внимательно; а, когда Клим закончил, некоторое время молчала.
А потом сказала уже совсем другим голосом:
— Продиктуй; слова продиктуй, я запишу.
Клим послушно принялся повторять. Карандаш в пальцах Киры быстро летел по бумаге.
Закончив, она пробежала текст глазами, потом ещё раз.
Мой фрегат давно уже на рейде,
Спорит с набежавшею волною.
Эй, налейте, сволочи, налейте — рому!
Или вы поссоритесь со мною.
Сорок тысяч бед за нами следом,
Мчатся, словно верная охрана,
Плюньте кто на дно пойдет последним — люди!
В пенистую морду океана!..
Эй, хозяйка, что же ты, хозяйка!
Выпей с нами, мы сегодня платим!
Что-то нынче вечером, хозяйка, — Ната!
На тебе особенное платье.
Не смотри так нежно и тревожно,
Не буди в душе моей усталость —
Это совершенно невозможно, — Ната!
Даже до рассвета не останусь.
Разнесётся эхо, эхо, эхо.
Эй вы, чайки, дурочки, не плачьте!
Это надрывается от смеха — эхо!
Море, нам ломающее мачты.
«Смит-вессон» калибра тридцать восемь,
Друг мой до последней перестрелки,
Если мы о чем-нибудь и просим, — Бога!
Это чтоб погибнуть не у стенки.
Эй вы, черти, черти, черти, черти,
Не плясать вам на моей могиле,
Не спешим пока мы в гости к смерти, — черти!
На земле не всё ещё прожили.
Мой фрегат давно уже на рейде
Борется с прибрежною волною.
Эй, налейте, сволочи, налейте, — рому!
Или вы поссоритесь со мною!..[1]
— Хорошие стихи какие… — проговорила Кира негромко, — Нет, не просто хорошие. Они уже сами музыку требуют.
Кира сняла со стены висевшую там её семиструнную гитару.
— Напой.
Клим растерянно развёл руками.
— Кир… у меня же ни слуха, ни голоса.
— Это неважно.
Она привычно подкрутила колки, несколько раз негромко тронула струны.
— Ми… чуть ниже… вот так… Нет, мажор сюда не пойдёт. Совсем не пойдёт… Романс?.. Только какой-то очень странный.
Пальцы её сами меняли аккорды и на этот музыка закачалась иначе — медленно, с едва уловимым танцевальным шагом.
— А кто написал? Ты не знаешь?
— Шереметьев сказал — поэт Павел Коган.
— О, точно! — Кира всплеснула руками. — То-то я думаю, на «Бригантину» похоже, её у нас в институте все студенты поют… Точно Коган, его стиль. Немного про пиратов, немного про море, про расставание, а на самом деле…
— На самом деле?
— Это про судьбу.
[1] Исходный текст Сергея Шабуцкого (1963). Песня, наравне с «Бригантиной» Павла Когана, стала народной и исполнялась во множестве вариантов.