Клим Петельников эти дни буквально валился с ног. Управление (а с Управления — Москва) требовало уйму бумаг и отчётов, все — совершенно секретные, особо срочные, спешные, аллюр три креста и прочее.
Он составлял справки, писал «отношения», подавал докладные.
— Я теперь словно писарь какой-то, — жаловался он жене Кире.
— Ну и слава Богу, — непреклонно отвечала она. — Хоть в рейды эти ночные меньше ходишь!..
— Аполитично рассуждаете, товарищ жена!.. Какому ещё «богу» слава?
— Такому, — не принимала шутливый тон Кира. — Начальству виднее, чем тебе заниматься.
Клим только вздыхал и думал о том, что завтра на работе его ждёт новая груда бумаг.
Со всеми этими делами он очень надеялся совсем позабыть про странного Шереметьева, про его инициативы и собственные вопросы к нему.
Заниматься этим у Клима решительно не было никакого времени.
Но проклятая неопределённость засела в нём, словно старая пуля или осколок — ныла, дёргала, не давала покоя.
Он думал о Шереметьеве в редкие свободные минуты — пока ждал начальника у кабинета, пока поздно вечером трясся домой в служебной машине. Иногда просыпался среди ночи, глядел в тёмный потолок и вновь начинал перебирать всё с самого начала.
Клим в бога не верил, хотя и был крещён.
Не верил ни в какую мистику, переселение душ, одержимость, чудесные преображения и прочую чепуху.
Следовательно, объяснение существовало, и объяснение обычное, земное, такое, что можно проверить, доказать, должным образом оформить и положить на стол перед начальством.
Прежний Шереметьев Александр Сергеевич исчез где-то восемнадцатого или девятнадцатого июня, во время болезни. Болел он тяжело, родные уже всерьёз за него боялись, а потом вдруг резко выздоровел — как рукой сняло.
И после этого резко изменился.
Не внешне. Внешне-то как раз всё сходилось — то же лицо, та же фигура, тот же голос, та же походка. Родители ничего не заподозрили, знакомые, друзья, товарищи по работе тоже принимали его за прежнего Сашу Шереметьева.
Но вот Лена Крылова почувствовала всё очень чётко.
Сердце любящей женщины не обманешь. А она его любила — это Клим теперь считал установленным фактом. Могла, как сама выразилась, «гулять» с Шорниковым, могла решить, что выйдет за него замуж, могла сколько угодно убеждать себя в правильности этого выбора — а любила Шереметьева.
И ревновала его отчаянно, зло, почти бессмысленно — к любой девчонке, которая бросала на него взгляд.
При этом сама же повторяла — тот мальчишка, что ждал её у лаборатории с единственным цветком, исчез. Рядом с ней теперь находился совершенно другой человек, незнакомый, совсем иной.
Лена не знала, что именно произошло, не могла объяснить и потому говорила о чувствах.
Клим же обязан был объяснять случившееся только и исключительно фактами.
За следующие два месяца Шереметьев показал знания и умения, которым его не могли обучить в техникуме. Не мог научиться он этому и в институте, куда пришёл в конце мая. Не мог получить такого опыта нигде в свои девятнадцать лет, и уж подавно не за те несколько дней, что пролежал дома в горячке.
Он рассуждал как человек куда более старший, опытный, поживший и многое повидавший, знал то, чего знать никак не должен; он умел разговаривать с директорами заводов, инженерами, партийными работниками и чекистами так, будто всю жизнь только этим и занимался. Разбирался не в одном узком деле, а сразу в множестве — наука, производство, снабжение, организация работ и организация людей.
И та самая песня про фрегат, будь она неладна, которой не знал никто, кроме него самого.
Нет, отдельных объяснений можно было придумать сколько угодно, по каждому одиночному факту — что-то прочитал, что-то услышал, что-то просто случайно угадал.
Но все вместе эти объяснения не складывались. Слишком много случайностей должно было произойти, причём подряд; слишком часто Шереметьев оказывался прав и слишком уверенно действовал там, где девятнадцатилетний лаборант обязан был растеряться.
В общем, никакого иного объяснения Клим не видел — поскольку ни мистики, ни чудес на свете не бывает, значит, настоящий Шереметьев исчез.
Умер от болезни, погиб, был похищен или убит, а вместо него появился другой человек, похожий настолько, что сумел занять его место.
Потерянный или похищенный в детстве брат-близнец?
Петельников аж зашипел от досады.
Отдавало это махровой жюльверновщиной или чем ещё похуже — дешёвым приключенческим романом, где близнецов разлучают в колыбели, а через двадцать лет один из них возвращается с чужими документами и единственным отличием — таинственным шрамом под рубахой.
Чушь, чушь полная!.. — но чушь хотя бы земная, обычная. Близнецы существовали, и порой их и впрямь разлучали. Существовали поддельные документы — уж кому-кому, а Климу это доказывать необходимости не было. Убийства, похищения и тщательно подготовленные легенды — существовали тем более.
А вот чудесного превращения девятнадцатилетнего мальчишки-лаборанта в человека с опытом, знаниями и повадками зрелого специалиста не существовало.
Значит, приходилось выбирать не между правдоподобным и неправдоподобным, а между невероятным и невозможным.
И Клим, как ни сопротивлялся, обязан был выбрать невероятное.
Очень, очень маловероятное, но всё же возможное; которое неизмеримо вероятнее любых чудес.
И вот тут начиналось самое неприятное.
Потому что, если тов. Шереметьев А. С. на самом деле никакой не Шереметьев, и, очень может быть, даже не «товарищ», то он, старший лейтенант государственной безопасности Петельников Клим Андреевич, обязан немедленно действовать.
Обязан как можно скорее доложить начальству.
Клим аж взвыл тихонько, представляя себе этот доклад.
Товарищ начальник Управления, имеются основания полагать, что младший научный сотрудник Всесоюзного научно-исследовательского института гидролизной и сульфитно-спиртовой промышленности Шереметьев Александр Сергеевич является иным лицом, тайным образом занявшем его место.
Основания?
После болезни стал умнее, научился говорить с начальством, исполнял неизвестную песню, ссылаясь на «ребят», от которых слышал, а они ни сном, ни духом. И влюблённая в него девушка утверждает, что он теперь «совсем другой».
Клим только и мог, что скривился.
Начальник Управления умел слушать внимательно и не перебивая. Он дослушал бы до конца, помолчал бы и задал несколько очень простых вопросов.
Где настоящий Шереметьев? — неизвестно.
Кто занял его место? — неизвестно.
С какой целью? — неизвестно.
На кого работает? — неизвестно.
Какие преступные деяния совершил? — никаких.
Наоборот, спас оборудование от демонтажа, организовал производство пищевых дрожжей, добился поддержки исполкома, запускает одну установку за другой и, судя по всему, приносит обороне города одну только пользу. Как это объяснить? — «втирается в доверие»?..
После такого доклада его самого, Клима Петельникова, отправят куда Макар телят не гонял, сочтя, что он явно переутомился и должность участкового милиционера будет ему в самый раз.
Можно было предложить наружное наблюдение.
Но наружка — это люди, машины, время. Всего этого сейчас не хватало даже по настоящим делам, где имелись агентурные сведения, подозрительные связи, перехваченные сообщения и вполне реальные немецкие диверсанты.
Кого снять, спросят его, Клима, с какого дела и на каком основании?
«Поведение объекта не соответствует его возрасту»?
Туда же и отправят, участковым куда-нибудь в глухую деревню за Будогощью.
Можно попытаться задержать Шереметьева под любым предлогом — проверка документов, нарушение паспортного режима, комендантского часа, да хоть и светомаскировки!..
Посадить в камеру, вызвать на допрос, надавить, запутать вопросами, заставить ошибиться…
Клим почти сразу отбросил эту мысль.
Во-первых, Шереметьев не совершил ничего, за что его следовало арестовывать.
Во-вторых, незаконное задержание человека, чьей работе самое пристальное внимание уделали уже и горисполком, и обком партии, могло обернуться для самого Петельникова очень большими неприятностями.
А в-третьих…
В-третьих, ему просто не хотелось этого делать — Шереметьев ему нравился как человек.
Смелый, умный, упрямый до невозможности. Не прятался за чужие спины, не искал выгоды, не просил наград. Работал с утра до ночи и, кажется, совершенно искренне хотел спасти как можно больше людей.
Если он и был кем-то иным, то пока этот неизвестный делал для Ленинграда больше, чем многие вполне настоящие и безупречно проверенные товарищи.
Конечно, да, мог «втираться в доверие» — вновь всплыло в сознании… и личная симпатия ничего тут не меняла.
Если под личиной Шереметьева жил и действовал другой человек, узнать об этом следовало обязательно.
Хотя бы потому, что Клим не понимал его цели; сегодня тот спасает автоклавы и выращивает дрожжи, а что станет делать завтра? — человек, способный занять чужое место, обмануть родителей, друзей и сослуживцев, был опасен уже одним этим.
Нет, оставить всё как есть Петельников не имел права.
Но и действовать официально он пока не мог.
Оставалось одно — следить, наблюдать и ждать.
Если это действительно другой человек, он неизбежно ошибётся.
Рано или поздно — но ошибётся, ибо невозможно выучить чужую жизнь целиком. Можно запомнить имена родителей, адрес, школу, техникум, место работы. Можно подделать голос, походку, привычки. Можно даже знать, где лежат вещи в собственной комнате; а если чего-то и не знаешь, всегда можно сослаться на забывчивость после тяжёлой болезни, которая и впрямь была.
Но предусмотреть всё невозможно — встречу со школьным товарищем, которого не видел несколько лет, какую-нибудь семейную историю или даже детскую обиду.
Невозможно заранее выучить все вопросы, ответы на которые настоящий Шереметьев выдал бы, не задумываясь.
Рано или поздно неизвестный допустит промах — назовёт кого-нибудь не тем именем, не узнает знакомого, перепутает место или событие, и вот тогда у Клима появится уже не ощущение, не женская ревность и не нелепая песня про фрегат.
Появится факт, железный факт, который можно проверить и перепроверить, изложить в докладной, предстваить начальству.
А до тех пор…
Клим поморщился.
Пока он, старший лейтенант государственной безопасности Петельников Клим Андреевич, будет дожидаться своего «железного факта», неизвестный продолжит действовать — уже сейчас он вхож в исполком Ленгорсовета и в обком партии. Уже сейчас знаком с добрым десятком ответственных товарищей, входящих в высшие органы власти города. Не сегодня завтра и до товарища Жданова доберётся.
А если Клим прав? Если всё это и есть цель? Что тогда?..
Невольно Клим вспомнил бывшего сослуживца Соболенко, которого остальные сотрудники отдела за глаза звали Шакаленко — за жадность, трусость и удивительное умение при любых обстоятельствах прикрыть собственную спину.
Что сделал бы этот бывший товарищ, ныне, к счастью, из органов уволенный?
Да яснее ясного — состряпал бы дело, высосав его из пальца; арестовал бы Шереметьева под первым попавшимся предлогом, а потом вышиб бы из него признание, что он агент гестапо, абвера или какие там ещё службы имеются у фрицев. А дальше — трава не расти. Наше дело прокукарекать, а там хоть не рассветай — проявили бдительность, своевременно разоблачили, предотвратили.
Но он, Клим Петельников, не какой-нибудь Шакаленко, он не станет выдумывать шпионов только потому, что ему что-то почудилось.
Он большевик и этим гордится. И у него на руках нет невинной крови, он никого не оболгал, никого не отправил за решётку — или куда похуже — ради плана, показателей, красивого отчёта и благодарности начальства.
Не поступит он так и сейчас.
Даже если из-за этого придётся принять на себя другой риск — ждать и смотреть, как человек, которого он подозревает в невозможном, поднимается всё выше и получает всё больше влияния.
До тех пор следовало держать глаза открытыми и не выпускать Шереметьева из поля зрения — насколько позволяли служба, бумажная лавина и надвигающаяся на Ленинград война.
И пока это всё.
Клим сцепил зубы и вернулся к очередному совершенно секретному отношению; придвинул ближе чернильницу и несколько минут честно пытался сосредоточиться.
Получалось плохо, потому что в голове упрямо звучало —
'Не спешим пока мы в гости к смерти, черти,
На земле не всё ещё прожили…'
Клим сердито обмакнул перо — рано или поздно, Шереметьев, но ты ошибёшься. Рано или поздно.
Домой Клим пришёл хоть и поздно, но — по нынешним делами — считай, в «приличное» время.
Кира ещё не спала — она вообще редко ложилась, пока муж не вернётся. Обняла, прижалась, потёрлась лбом о его щёку.
— Поужинаешь?
— Давай.
Он ел, благодарно слушая рассказы Киры, что они делали сегодня в их институте, что завтра ей на дежурство, что студентов почти не осталось, все, кто мог, ушли добровольцами, так, что из райкома даже прислали указание — прекратить запись всех, кого ни попадя; а потом, когда она уже улеглась, успокоенная его возвращением, долго лежал, глядя в потолок и слушая её сонное и мирное дыхание рядом.
…Докладывать? — нельзя. Арестовывать? — тем более нельзя. Следить? — обдумал уже со всех сторон, людей никто не даст, да и, если б дали, едва ли этот Шереметьев начал бы ходить по конспиративным квартирам, это птица не того полёта.
Нет, если этот человек действительно не Шереметьев… то ловить его надо не на улице, не в кабинете, а — по жизни.
Клим вспомнил старого следователя из уголовного розыска, Пантелея Пантелеевича, что начинал ещё до революции — именно в уголовном сыске, у самого Путилина, и как тот любил повторять:
— На допросе человек говорит то, что или сам хочет сказать, или что от него следователь хочет услышать. А вот в работе — говорит то, что есть на самом деле.
А ведь был прав.старик — к любому разговору или даже допросу можно подготовиться, проработать роль, легенду.
Но невозможно шестнадцать часов подряд помнить каждое слово, каждый взгляд, каждую привычку — усталость снимает любую маску, особенно если человек занят делом.
И что это значит? — что надо не ждать, не проверять, а просто работать рядом. Не против него, ни в коем случае — вместе с ним.
Клим не удержался — откинул одеяло, встал, почти выбежал на кухню — ведь именно этого он до сих пор и не делал, всё время разговаривая с Шереметьевым как чекист.
А надо было совсем иначе — как товарищ по работе, не изображая дружбу, не пытаясь войти в доверие (это Шакаленко, небось, стал бы изображать — а не выдаст ли подозреваемый чего-то нелицеприятного про товарища Сталина?) — нет, просто работать рядом, работать на совесть, помогать, снимать возникающие вопросы; потому, что если перед ним действительно умный человек, никакими хитрыми вопросами его не взять.
Зато, если работать с ним бок о бок, он неизбежно покажет больше, чем хотел бы. И, коль производство дрожжей уже вышло за пределы одного института, если теперь это целая дюжина разных заводов и каждый день их становится больше, то это уже касается и органов государственной безопасности.
Значит, надо найти хороший повод, не из головы, а настоящий. Помочь с пропусками, с транспортом, с охраной, с каким-нибудь очередным директором, который упрётся рогом.
Клим глубоко выдохнул.
И даже предстоящая ему утром ненавистная бумажная работа стала казаться не столь уж скверной.
В последние дни августа война наконец обрела голос.
Прежде она существовала в сводках Совинформбюро, в газетных статьях, в названиях городов, которые один за другим оставляла Красная армия. Потом появились беженцы, госпитали, зенитки на площадях, аэростаты над крышами и ночные тревоги.
Теперь с юга всё чаще доносился глухой, тяжёлый рокот — канонада.
Иногда она смолкала на несколько часов, и тогда можно было попытаться убедить себя, что фронт всё ещё далеко, что между ним и городом стоят армии и укреплённые районы
А потом издалека вновь прилетал низких гул.
В институте к этому быстро привыкли. Переставали говорить, на несколько секунд прислушивались — и возвращались к работе.
Я привыкнуть не мог — слишком хорошо понимал, что означает этот гул.
До блокады оставались считаные дни.
Двадцать пятого августа в городе начали формировать батальоны народного ополчения. Не несколько отрядов при крупных заводах, но целых сто пятьдесят батальонов, по шестьсот человек каждый. Первые семьдесят семь надлежало собрать едва ли не за сутки.
Каждый район теперь должен был ежедневно отчитываться, сколько людей собрано, чем они вооружены, как обучены и какие оборонительные работы ведут.
На предприятиях создавали тройки — директор, секретарь парторганизации, председатель фабзавместкома. Составляли списки, искали командиров, выделяли помещения, собирали продовольствие и одежду для тех, у кого не было ничего подходящего.
Брали мужчин от восемнадцати до сорока пяти. В исключительных случаях — моложе и старше. Женщин — добровольно. Подростков собирались использовать для связи, разведки, доставки боеприпасов, воды и продовольствия.
А ещё искали оружие — любое, какое могли найти. Винтовки, охотничьи ружья, наряду с пулемётами и вполне современными ППД, пистолет-пулемётами Дегтярёва, что выпускались тогда на Сестрорецком инструментальном заводе.
Гранаты, бутылки с горючей смесью.
А ещё…
Я видел, как пытался бодро маршировать один из таких батальонов.
Люди в гражданской одежде, в пиджаках и кепках, за плечами — и обычные мосинки, и двустволки, и…
Мелькнул характерный клинковый штык, отчего-то примкнутый уже сейчас. Я вгляделся — Боже, японская «арисака»!.. И ещё одна!.. Поставленные ещё в ходе Первой мировой, долежали, видать, на каком-то складе.
А вот это явно берданка. Музейный экспонат. К счастью, всего одна…
Но поразило меня не это — многие бойцы шли, угрюмо сжимая древки самых настоящих пик. Кое у кого я заметил сабли и кинжалы [1].
Смотреть на это было невыносимо больно.
Ибо означало, что нормального оружия в Ленинграде уже почти не осталось.
Город собирался встречать немецкие танки не только бутылками с бензином, но и оружием, которое больше подошло бы ополчению времён Минина и Пожарского.
Но чувствовались в этом холодная, непреклонная решимость драться на улицах города врукопашную и, если придётся, погибнуть вместе с ним.
Город превращался в огромный военный лагерь.
А одновременно на предприятиях появились люди с особыми предписаниями.
Они обходили цеха вместе с директорами и главными инженерами, отмечали несущие конструкции, котельные, электростанции, основные агрегаты. Определяли места закладки зарядов.
На заводах, где ещё вчера мы искали автоклавы, насосы, трубы и чаны, теперь решали, куда заложить тол, чтобы всё это одним поворотом ключа превратить в груду искорёженного металла.
И всё труднее становилось заставлять себя думать о дрожжах, о плотности суспензии, о подаче воздуха или о температуре гидролизата.
Что значили наши установки, если через несколько дней немецкие танки могли оказаться на окраинах города?
Что значили тонна или даже десять тонн дрожжей в сутки, если целые заводы готовили к уничтожению?
Я знал ответ, но сам не хотел в него верить.
В такие минуты хотелось бросить всё, потребовать винтовку, отправиться на фронт вместе со всеми, там хотя бы можно было видеть врага в прорези прицела, по нему можно было стрелять.
Голод ещё не начался, он существовал только в моей памяти.
В тот день я с самого утра поехал на фабрику имени Микояна, потому что у Вали Гороховой на новой установке дрожжи опять росли куда медленнее, чем нужно; вдобавок гидролизат при подаче воздуха очень сильно пенился, а пена уносила с собой множество дрожжевых клеток; Валя ругалась с механиками, потому что у тех постоянно начинал протекать то один, то другой фланец; механики оправдывались отсутствие нужного материала для прокладок, и длиться этот спор мог поистине вечно.
Чан был относительно новым, и оснастку для него делали тут же, на фабрике.
Со дна, от проложенных там трубок, поднимались цепочки пузырьков, компрессор работал хорошо, фильтры не забивались, так что же тут не так?..
Или… что-то пузыри слишком велики?..
— Валя, какой диаметр у отверстий в трубках?
— Н-не знаю, — растерялась она. — А это имеет значение? Там же просто воздух дует, пузыри они есть пузыри!..
— Валя, отверстия должны быть небольшими. Полмиллиметра самое большее. А у вас сколько?
Пришлось посылать за другими механиками, теми, кто делал сами воздушные трубки.
— Да и у нас и сверла такого нет! — возмутились они. — Полмиллиметра — сверло особое, да и сломается мигом, от любого перекоса!.. А полтора миллиметра — пожалуйста, вот оно!..
Да, Макар Егорович Ступин крошечные отверстия тонкими свёрлами сверлить умел — и не ломать их при этом. У нас он сделал, а тут…
— Вот потому и пена у вас, — сказал я. — Воздуха много гоните, а пузыри куда крупнее, кислород растворяется хуже, дрожжи задыхаться начинают, плохо им, состав меняется, пена ещё больше образуется. Да вы сами гляньте!..
Да, поднимающиеся к поверхности цепочки пузырей взбивали на поверхности целые фонтаны и фонтанчики пены.
— В общем, тут пока ничего не сделать. Только увеличивать высоту дрожжевого чана.
— Зачем?
— Чем дольше всплывает пузырёк воздуха, тем больше кислорода успеет раствориться в жидкости. Сейчас же придётся с этим смириться, только чан побольше искать…
Мы в Валей уже совсем было собрались идти писать спецификацию на трёхметровую деревянную «бочку», как из приёмной директора примчался посыльный.
— Товарищ Шереметьев!.. Вас там товарищ Крылова из вашего института разыскивает! Говорит, особо срочно!.. Велела ей немедля звонить!..
…— Лен, что случилось?
— Саша!.. Телефонограмма из исполкома!..
— Ну так читай!..
— Сепараторы пришли, точнее, на Сортировку приехали!.. Вагон к воинскому эшелону прицепили, сейчас уже на станции приняли!.. Вот, слушай, — и она принялась зачитывать мне текст. — Вагон номер… Получатель — Ленгорисполком… Груз — сепараторы молочные, двадцать четыре единицы!..
Не помню уже, когда я последний раз испытал такое облегчение.
Сепараторы пришли — значит, густую дрожжевую суспензию больше не придётся отстаивать часами, пропускать через случайные фильтры и выкручиваться с молочным оборудованием, которое забивалось после каждого цикла. Можно поднимать сразу два десятка новых площадок, ставить стальные автоклавы после футеровки, выходить на десятки тонн в день, приближаться к сотне…
— Тогда, — сказал я в трубку Лене, — нам надо успеть их забрать. Бери документы и приезжай на Сортировку. Надо успеть их забрать.
— В смысле? — удивилась Ленка.
— В самом прямом. Раз эшелон воинский, то гражданский вагон от него мигом отцепят, загонят в самый дальний тупик, и ищи-свищи. К тому же по документам это обозначено как «молочные сепараторы» — ещё решит кто-нибудь, что это на молокозаводы отправлять надо.
— Получатель же исполком!..
— Вот именно, что исполком, а не мы. Кто угодно из исполкома распорядиться может, а мы потом выцарапывай. Так что, Лен, звони в обком, товарищу Полякову. Скажи — вагон чтобы взяли под охрану. И пусть дадут машины, грузчиков и представителя исполкома с полномочиями подписать приёмку.
— А ты?
— И я туда же.
Через четверть часа мы уже ехали на станцию.
На улицах было тревожно. Проходили вновь рабочие отряды, у перекрёстка с грузовика стаскивали противотанковые ежи. Возле проходной завода на Лиговке стояли военные и что-то сверяли с развёрнутой схемой.
Город продолжал готовиться к последнему бою.
А где-то среди воинских эшелонов, платформ с танками, вагонов с боеприпасами и санитарных составов стоял один обычный товарный вагон.
В нём находились двадцать четыре сепаратора, каждый из которых мог отделять дрожжевую массу от культуральной жидкости.
Для фронта — ничтожная мелочь, но для Ленинграда — груз не менее важный, чем оружие, просто пока об этом мало кто знал.
Вагон мы нашли. Старый, облупившийся, с полустёртой надписью мелом на борту. Потом пришлось ждать, пока Лена сумеет добиться через обком машин, грузчиков и представителя исполкома с правом подписать приёмку. Потом — проверять номера, пересчитывать ящики, ругаться с железнодорожниками, которым мы мешали на разгружать воинский эшелон, и они требовали разгрузку прекратить и перегнать вагон куда-то поистине «за Можай», в самую глубину рельсовых лабиринтов Сортировки…
Ну, а потом, после всего этого, почти всю ночь развозили сепараторы.
К утру все двадцать четыре уже стояли там, где им предстояло работать; казалось, что самое трудное позади, сейчас монтажники возьмутся за дело, и…
И вот утром, когда Шарков чуть ли не силой принялся выпроваживать меня прочь из института — «идите, Саша, отоспитесь, ничего без вас тут не случится» — нам позвонил Николай Лавров с Гидролизного завода.
— Саша?.. Тут такое дело… у нас опилки на исходе.
— Как «на исходе»? У вас же их горы были?
— Были, да сплыли. Всё гиролизовали.
— А почему нет подвоза? Вы разве не заказывали?..
— Заказывали. Заранее всё сделали. А нам всё равно не привезли. Потому что Ленлеспромтрест уверяет, что к ним на пилорамы не подвозят древесные отходы, горбыль и прочее. Всё время подвозили, а теперь всё, у них тоже кончилось…
— Разберёмся, — сказал я уверенно.
И оказалось, что это была только первая ласточка.
Потом засбоило производство на «Степана Разина», потом на «Баварии». Лучше обстояло дело на фабрике Микояна, у них имелись целые залежи каких-то полусгнивших ящиков и имелась одинокая циркулярная пила; так что решительная Валя Горохова поставили своих людей пилить на опилки всё, что только найдётся.
Однако и у неё эти запасы были весьма ограничены.
Вот так и выяснилось, что наше производство начинает упираться в сырьё, дефицитоа которого в лесной стране, казалось, просто не может быть.
В Ленинграде кончались опилки — не древесина вообще, не брёвна, не доски, а именно опилки. Мы успели выгрести их почти отовсюду, где они лежали чуть ли не годами, а постоянный подвоз, как оказалось, хромал на обе ноги и с каждым днём всё сильнее.
Василий Иванович, выслушав меня, только головой покачал.
— Не было печали… Но и товарищи наши на заводах тоже хороши — пока жареный петух не клюнул, не шибко-то шевелились. Ладно. Сейчас буду звонить в обком…
Минут через двадцать он уже разговаривал с Константином Михайловичем Поляковым, пока я начал дозваниваться в лесные тресты, отвечавшие за доставку нам опилок. «Занаряжены» они были уже довольно давно, и, в общем, весь август что-то подвозили, причём хитрили — нам в институт, как «главным», везли больше всего.
— Ну что, Саша? — спросил меня Шарков спустя час.
— Не в опилках тут дело, Василий Иванович…
— Да я уже понял. Завтра, Саша, нас всех ждут в Смольном…
Да, уже на следующий день в Ленгорисполкоме собрали специальное совещание; повестка дня его звучала почти нелепо.
«О снабжении производства гидролизных дрожжей древесными опилками».
От автора:
Новинка от Гурова. Я хирург из 90-х. Теперь я в медицине наших дней, где пациента месяцами футболят между врачами. У меня проще: пришёл больным — уйдёшь здоровым.
https://author.today/reader/633019