Он едва осознавал, как долго он оставался в Туре, подвешенный, застывший в этом отрезке времени и воспоминаний, он, казалось, отделился не только от бесконечных отношений, которые связывали его с прошлым, но от всех проектов и идей, которые он придумал на будущее. День за днем он оставался в своей маленькой комнатке над мощеным двором гостиницы; там же он ел еду, выходя лишь с наступлением темноты, чтобы поесть и выпить в кафе, гулял по улицам, один или два раза посещал местных проституток, и, наконец, возвращался в свою комнату, чтобы писать яростно, на протяжении многих часов, чтобы затем, вытянувшись в постели, пригвоздить себя к скале чуткого сна, и вновь переживать огромные, бескрайние образы ночи, в беспокойном, коматозном, гипнотическом состоянии.
Однажды утром он проснулся в шоке от осознания и предчувствия какого-то бедственного невезения. В первый раз за несколько недель ему пришла в голову мысль о состоянии его финансов, он ощутил какую-то тревогу, беспокойство о будущем. Он пересчитал свои деньги с лихорадочной поспешностью и обнаружил, что у него осталось всего лишь меньше 250 франков. Несколько секунд он сидел на краю кровати, держа маленькую пачку банкнот в руке, ошеломленный и сбитый с толку неожиданным осознанием того, что его финансы исчерпаны, и совершенно не зная, что делать. Ему как раз должны были выставить счет за неделю пребывания в гостинице; он тотчас же отправился к администратору и попросил его. Еще один поспешный подсчет сказал ему, что, когда он заплатит по счету, останется менее двадцати франков.
Он никого не знал в Туре, к кому он бы мог обратиться за помощью, один взгляд на безупречное, полное холодной учтивости женское лицо, жесткое, темное, типично галльское, за стойкой отеля — базальт глаз, сросшиеся брови, — рассказал ему, что он скорее выжмет молоко и мед из булыжника, чем извлечет хоть грамм милосердия и помощи из ее гранитной твердой души. Мадам сдвинула брови, черные глаза холодно сузились, полные жесткости и недоверия: еще до того, как Юджин заговорил, он увидел, что она прочла по его лицу историю его взбалмошной расточительности и что с этого момента ее подозрительная, жестокая, жадная душа отвернулись от него с той добродетельной неприязнью, которую такие люди чувствуют по отношению к безденежным клиентам. И потому, когда он заговорил, он вынужден был сказать ей, что уезжает в тот же день, она бесстрастно склонила смуглое черствое лицо, ответила: «Oui, мсье», и спросила, не будет ли он любезен освободить свою комнату к полудню.
Юджин приехал на железнодорожную станцию и посмотрел таблицу тарифов и расстояний. На протяжении всего периода его пребывания в Туре — на самом деле на протяжении всех его странствий, с тех пор как он покинул Париж, — он был смутно уверен, что в целом он двигался в направлении Прованса, Марселя, то есть на Юг Франции. Теперь же молодой человек сверился с картой и обнаружил, что сбился с этого курса на несколько сотен километров и двигался куда-то на юго-запад, по направлению к Бордо, Пиренеям и Испании. Он было решил сесть на поезд в Бордо — в открытке от Энн, отправленной по почте из Каркассона, девушка сообщила ему, что они ехали в Биарриц. Быстро поглядев тарифы, он, однако, убедился, что его оставшихся денег не было достаточно даже для того, чтобы просто доехать до Бордо, и тут он почувствовал, что его положение стало более отчаянным, чем когда-либо. Он никого не знал там, и у него не было надежды встретить кого-нибудь, кого бы он знал. Он обнаружил также, что самый дешевый билет в Париж — по тарифу третьего класса — стоил около тридцати четырех франков, почти вдвое больше, чем у него было.
Наконец, с чувством злобной радости — ибо, как ни странно, растущее осознание его тяжелого положения и темные, жесткие глаза французов, устремленные на него с выражением скупого недоверия, теперь пробудили в нем ликующее безразличие и желание громко и от души рассмеяться, — подумал он об Орлеане и графине.
Он обнаружил, что его финансов было достаточно для покупки билета третьего класса в Орлеан, который стоил около семнадцати франков, и что поезд отъезжал от станции через час. Вернувшись в отель, он в бешеной спешке упаковал чемодан, закидывая внутрь одежду и утрамбовывая ее ногами, поехал на станцию в конном омнибусе отеля и час спустя уже возвращался в Орлеан.
Это был конец марта: пасмурный день, с тонкими, серыми облаками, неопределенным молочным сиянием света; поля и земли, леса, еще голые, сочились влажным, размороженным плодородием, которое говорило о весне. На пути вверх в горы начал падать снег, краткий шквал больших, влажных хлопьев, которые таяли, пока падали… он вскоре закончился, и солнце пробилось сквозь облака тонкими, колеблющимися порывами света.
В купе не было других пассажиров; он сидел, глядя в окно на мокрые поля, и время от времени, представляя себе одновременно испуганное и хитрое выражение на лице графини, когда она увидит его, взрывался дикими, внезапными возгласами и смехом, который громко отдавался эхом, перекрывая равномерный стук колес.
Был полдень, когда Юджин приехал в Орлеан: он взял тяжелый чемодан и пошел, прихрамывая, через всю привокзальную площадь, пару раз остановившись, чтобы дать отдых ноющим рукам и перехватить ручку чемодана. На входе в отель он нашел Ивонн у стойки. Она подняла глаза от книги, когда он вошел, и ее смуглое лицо сделалось суровым, полным недоверия и холодного удивления, когда она увидела его.
— Мсье вернулся? Опять хотеть у нас остановиться? — спросила она, глядя на его чемодан. — Вы хотите забронировать номер?
— Я еще не знаю, — беззаботно сказал он. — Я узнаю буквально в течение нескольких минут. А сейчас я хотел бы поговорить с графиней. Она здесь?
Она несколько секунд не отвечала, ее черные брови собрались у переносицы, а глаза сделались заметно тяжелее, холоднее, более недоверчивыми, когда она посмотрела на него.
— Да. Я думать, она в своей комнате, — сказала она наконец. — Я сейчас велю посмотреть… Жан! — резко крикнула она и позвонила в колокольчик.
Появился носильщик, вздрогнул от неожиданности, когда увидел юношу, а затем сердечно улыбнулся и дружески поздоровался с ним. Затем он вопросительно повернулся к Ивонн. Она заговорила сухо, отрывисто:
— Dites à Madame la Comtesse que Monsieur le jeune Américain est revenu. Il attend[227].
— Mais oui, monsieur[228], — коротко ответил носильщик, поворачиваясь к нему. — Et votre bagage? — он вопросительно посмотрел на чемодан. — Vous restez ici?[229]
— Je ne sais pas. Je vous dirai plus tard. Merci[230], — сказал он, в то время как носильщик ухватил его чемодан и поставил его за конторку.
Швейцар отправился передавать сообщение. Ивонн вернулась к своим книгам, а Юджин ждал, расхаживая по коридору в состоянии нервного восторга, пока не услышал голос старухи, резкий, пораженный, взволнованный: она говорила со швейцаром этажом выше. Затем он услышал, как она спускается по лестнице, повернулся, увидел ее резкое, любопытное, испуганное лицо и энергично потряс ее маленькую ручку-коготь в ответ на ее неопределенное и явно неохотное рукопожатие, прежде чем она успела пробормотать приветствие:
— Но что… почему? Что привело вас сюда? Я думала, вы вернулись в Париж, думала, что вы сейчас там… Где же вы были? — резко спросила она.
— В Туре, — ответил он.
— В Туре! Но что вы там делали все это время?.. Что с вами случилось? — подозрительно спросила она.
— Ах, графиня, — сказал он торжественно, — это длинная история.
Потом намеренно, гротескно преувеличив значительность и тяжесть паузы, он понизил голос и хрипло прошептал:
— Я попался в лапы грабителям!
— Что? — переспросила она дрожащим голосом. — Что вы говорите?.. Вы имеете в виду, что приехали сюда… что у вас не осталось… сколько денег у вас осталось? — резко спросила она.
Он сунул руку в карман брюк, порылся там и вытащил несколько мелких монет: четыре двухфранковых, один франк, две по двадцать пять сантимов, десять и пять сантимов…
— Вот и все, — сказал Юджин, пересчитав их. — Девять франков шестьдесят пять сантимов.
— Ч-ч-что? — запнулась старая мадам. — Девять франков шестьдесят пять сантимов? Боже, и вы хотите сказать, это все, что у вас осталось?
— Ну да, все, — сказал он весело. — Но теперь, когда я наконец здесь, это не имеет значения.
— Здесь! — выдохнула она. — Вы имеете в виду, что вы собираетесь… Вообще, что вы намерены делать? — резко спросила графиня.
— О, — беззаботно сказал Юджин, — буду ждать здесь, пока не получу деньги из Америки.
— И… и как долго, вы думаете, они будут идти? — старушка ломала свои тощие пальцы с лихорадочной тревогой.
— Ну, недолго, — беззаботно сказал он. — Я уже написал матери вчера, и ответ должен прийти не позднее чем через четыре-пять недель.
— Четыре-пять недель! — хрипло ужаснулась мадам. — Что вы говорите? Четыре-пять недель, а у вас в кармане девять франков шестьдесят пять сантимов! Боже мой! Бедный мальчик сошел с ума!
— Ну, насчет этого все будет в порядке, я полагаю, — заверил Юджин с легким смешком. — Я рассказал матери все о вас, и о господине, и госпоже Ватель, и всех прочих моих друзьях здесь, и как добры вы были ко мне, и как вы всегда привечаете американцев, и как они называют вас Маленькая матушка. Я сказал ей, что вы не могли бы быть добрее ко мне, если бы были моей родной матерью, и что обо мне совершенно не стоит беспокоиться. Так что я думаю, что все будет в порядке, — заключил он невозмутимо. — Я сказал ей, что просто поживу в долг здесь, в отеле, и что вы и Ватели будете заботиться обо мне, пока не придут деньги из дома.
— Поживете здесь!.. В течение четырех или даже пяти недель! О боже, тише, мой мальчик! Тише! — прошептала она, лихорадочно сжимая его руку костлявыми пальчиками-когтями и кидая настороженные взгляды в сторону Ивонн, чья темноволосая голова старательно склонилась над книгой, но было нетрудно предположить, судя по чуткой напряженности ее осанки, что она старательно подслушивала всю беседу. — Идемте же, — снова прошептала графиня лихорадочно, потянув его к лестнице и продолжая: — Идемте со мной, мой мальчик. Я хочу поговорить с вами наедине.
Они пошли наверх, в гостиную на первом этаже, пустынную, закрытую, немного старомодную, с ее роскошной мебелью, как будто принесенной из публичного дома, золоченой и обитой малиновым плюшем. Там графиня повернулась к нему и прямо сказала:
— Послушайте, мой мальчик. О том, что вы хотите сделать, не может быть и речи. Вам невозможно, невозможно оставаться здесь целых четыре или пять недель! Невозможно! — воскликнула она, ломая свои костлявые ручки с нарастающим возбуждением. — Вы просто не сможете этого сделать!
Юджин выглядел болезненно удивленным.
— Почему? — спросил он.
— Потому что, — начала она, теперь, наконец, заговорив просто и прямо в своей тихой убежденности, — потому что Ватели не оставят вас здесь, они не дадут вам кредит на столь долгое время…
— А вы? — тихо спросил юноша.
— Мой друг. — ответила старуха просто, — у меня нет денег! — она подняла свои костлявые маленькие плечи и пожала ими. — Сейчас у меня нет ничего, ни единого су! Я получаю немного денег из Америки по первым и пятнадцатым числам каждого месяца. Если бы у меня что-то оставалось, я бы вам дала, но сейчас у меня ничего нет. Да и того, что я получу, будет недостаточно, чтобы оплатить расходы здесь в течение пяти недель. О нет, это невозможно.
Впервые с момента своего возвращения он чувствовал уважение и симпатию к ней, перед простой и честной прямотой ее признания исчез весь его сарказм, все циничные насмешки. Юджин сказал:
— В таком случае это действительно невозможно. Вы правы. Я должен попытаться получить помощь в другом месте.
— У вас ведь есть какие-то друзья в Париже, не так ли? Вы знаете там кого-нибудь, я имею в виду американцев?
— Да, я думаю, что смог бы получить помощь от кого-то из них, будь я сейчас в Париже.
— Тогда я постараюсь помочь вам попасть туда, — быстро сказала она. — Сколько вам нужно?
— По-моему, билет третьего класса отсюда до Парижа стоит семнадцать франков, — сказал он.
— А у вас есть — сколько? Девять шестьдесят пять? — Она быстро сосчитала в уме, немного помолчала, а затем, с решительным видом и слабым румянцем болезненного смущения, который залил ее иссохшие щеки, когда она думала о стоящей перед ней неприятной задаче, продолжила: — Если вы подождете здесь, я пойду вниз и посмотрю, как я смогу вам помочь с этими людьми… Я не знаю, — коротко сказала она, и ее слабый румянец усилился, — но я постараюсь.
Она оставила его, и он услышал голоса внизу, смешавшиеся в быстром и возбужденном споре. Через десять минут старая графиня вернулась. В руке она держала десятифранковую купюру.
— Вот, — сказала она, подавая ему деньги. — Плюс к тому, что у вас есть, этого будет достаточно, чтобы доехать до Парижа. Я специально спросила. Кстати, поезд отходит через двадцать минут. Ну же, мой мальчик, — быстро сказала она, взяв его за руку, — вам нужно идти. У вас остается в обрез времени, чтобы купить билет и сесть на поезд. Вам совершенно некогда терять время зря.
Он был удивлен и разочарован скудной точностью занятых ею денег: он ничего не ел целый день, и вдруг, без свободных средств и с перспективой неопределенно долго поститься, он почувствовал ужасный голод. Теперь настала его очередь краснеть от смущения, он затруднялся начать говорить и через некоторое время нерешительно сказал:
— Интересно, эти люди могли бы дать мне бутерброд? У меня с утра во рту маковой росинки не было…
Она не ответила, он увидел, как слабый румянец на ее желтушных щеках снова усилился, и, уже чувствуя себя неловко за дополнительные неприятности, которые доставила его просьба, он быстро сказал:
— Нет, это не имеет значения. Я поем, когда доберусь до Парижа. Кроме того, сейчас не время, так или иначе. Мне нужно сесть на этот поезд.
— Да, — сказала она быстро, с облегчением. — Я думаю, вам надо торопиться. Так будет лучше… А теперь, мой мальчик, поспешите. Вам совершенно некогда терять время зря.
— Прощайте, графиня, — сказал он, взяв ее за руку и вдруг почувствовав к этой старой, одинокой, без гроша в кармане женщине самую глубокую симпатию и уважение, которое он когда-либо чувствовал к ней. — Вы действительно были моим другом. Мне жаль, что я навлек на вас все эти неприятности. Я пришлю вам деньги, когда займу их в Париже. Прощайте же, и удачи вам.
Когда она ответила, ее голос был тих, старые глаза печальны и спокойно покорны:
— Ах, — сказала она, — я боялась, что это случится с вами. Я знаю так много американцев — они все такие безрассудные, такие экстравагантные, они совсем не следят за своими деньгами… Прощайте, мой мальчик, — тихо сказала она, сжимая его руку. — Позаботьтесь о себе и не попадайте больше ни в какие неприятности… Дайте мне потом знать, все ли с вами хорошо… Прощайте, прощайте. …Ах, вы так молоды, так молоды! Однажды вы узнаете… Прощайте, Бог да благословит вас, а сейчас вы должны спешить. Прощайте. Прощайте!
Она последовала за ним: он быстро пошел вниз по лестнице, и, стоя на лестнице, наблюдала, как он уходил. Его чемодан стоял перед конторкой, где он мог легко забрать его: Ивонн и мадам Ватель молча ждали в офисе. Ивонн не сказала вообще ни слова, а когда он заговорил с госпожой Ватель, она чуть склонила голову и холодно сказала:
— Мсье…
Он схватил чемодан и направился с ним к двери быстрой подпрыгивающей походкой. В дверях он остановился, повернулся и увидел графиню, все еще стоящую на лестнице и глядящую на него старыми, грустными глазами.
— Прощайте, — закричал он ликующе. — Прощайте, графиня!
— Прощайте, мой мальчик, — ее голос был таким усталым, старым и грустным, что он едва слышал ее.
Юджин быстро перешел от отеля через площадь и побежал по направлению к вокзалу, к поезду.
Всю вторую половину дня поезд с ревом ехал по тучной, плодородной сельской местности, по направлению к Парижу. Позднее солнце пробилось сквозь рваные облака золотыми лучами: его свет был как своего рода дикое, сияющее пророчество весны. В купе его единственным спутником был молодой солдат: мальчик лет восемнадцати, высокий, неуклюжий, с большими кистями, стопами и конечностями, который выглядел даже еще более неуклюжим, чем он на самом деле был, в своей армейской обуви на толстой подошве, в сине-оливковой форме и с длинными тощими лодыжками, грубо замотанными полосками оливковой ткани.
У мальчика было дружелюбное оливковое лицо, немного прыщавое, и растрепанные нестриженные волосы, он постоянно болтал, был дружелюбно равнодушен к иностранному акценту своего спутника и по-доброму словоохотлив; голос у него был хриплый, мальчишечий.
После обеда он начал распаковывать какие-то свертки и пакеты, доставая их из ошеломляющего багажа военного снаряжения, которое он вез с собой. Из кармана своего пальто он торжественно вытащил огромную банку сардин. Из пакета он достал гигантскую бутылку красного вина и с той же серьезностью начал разворачивать газету, доставая из нее почти метровый хрустящий багет.
Затем, с той же решительной сосредоточенностью, он открыл банку сардин, откупорил бутылку вина, сделал хороший первый глоток, достал складной нож с очень острым на вид шестидюймовым лезвием и, удерживая хлеб, зажал его между коленями и начал обратным движением резать хрустящий хлеб на аккуратные солидные кусочки. Закончив с этим, он положил багет в сторону, торжественно пронзил огромную сардину своим блестящим ножом, положил ее на кусок хлеба и, вознаградив себя еще одним хорошим глотком красного вина, начал жизнерадостно употреблять получившийся бутерброд по прямому назначению, продолжая слегка придушенную, но совершенно невозмутимую беседу со своим спутником.
И его попутчик, глядя на эту грубую, но аппетитную пищу, опять почувствовал муки голода, которые пробудились в нем с такой сумасшедшей настойчивостью, что все его изголодавшееся желание, должно быть, было написано на его тоскливом лице и в его жадных глазах. Во всяком случае, молодой солдат, все еще с набитым ртом, произнес несколько невнятных, но дружественных звуков, из которых было понятно только слово «Mangez! Ешьте!», вдруг сунул хлеб, бутылку, нож и банку сардин своему измученному голодом спутнику и с жестом грубого поощрения хрипло повторил:
— Mangez![231]
Попутчику не потребовалось второго приглашения. Он с жадностью набросился на сардины, вино и хрустящий багет; потом они оба сидели и с энтузиазмом насыщались, время от времени издавая сдавленные приглушенные звуки и ласково улыбаясь друг другу.
Юджин никогда еще не пробовал ничего столь вкусного, как эта грубая еда; крепкое, простое вино тепло пульсировало в его жилах, пища распространяла теплое сияние в его благодарном желудке; на улице солнце сияло лучами золотых и бронзовых оттенков; молодой человек слышал громкий рев сердечного деревенского смеха, доносящийся из другого купе, и высокий, звучный, сангвинический голос француза, который вскрикивал: «Parbleu! Черт возьми!»
И он снова возвращался в Париж. Без гроша, без перспектив, без планов, но при этом больше не чувствовал никакой заботы, боли, ни беспокойства — ничего, кроме дикой радости, ликования и счастья, таких, каких он никогда не чувствовал раньше. И он понятия не имел почему.