К книге
Том 2(2). О времени и реке. Роман (окончание)О времени и реке. Легенда о голоде, снедающем человека в юности (Роман). Книга седьмая. Кронос и Рея: Сон о Времени. XCVII
88%
О времени и реке. Легенда о голоде, снедающем человека в юности (Роман). Книга седьмая. Кронос и Рея: Сон о Времени. XCVII
46

Утром, в чужой стране, будь то скорбные равнины Венгрии или какая-то тихая площадь с домами в стиле короля Георга в необъятном спящем Лондоне, он просыпается и думает о доме; или в каком-то маленьком провинциальном городке Франции он ночью вскакивает и пробуждается ото сна, он вскакивает в живой, задумчивой тишине ночи, потому что вдруг ему кажется, что он услышал родные звуки Америки и дикой глуши, которые живут в его крови, его сердце, его мозге, в каждом атоме его плоти и крови, то, из-за чего он с трудом дышит, то, что сводит его с ума невыносимой и безымянной болью.

И что это за звуки? Это воющий свист одного из тех колоссальных американских двигателей, который рокочет через весь континент ночью. Это звук голосов на городских улицах — жестоких, громких, жаргонных голосов, полных насилия, юмора и безрассудства, теперь более сильных и более отдаленных, чем звуки Азии. Это звуки, которые доносятся ночью из гавани Манхэттена, — изумительная и захватывающая музыка путешествия, тайны, радости, с могучим оркестром трансатлантических лайнеров, хриплых маленьких буксиров, паромов и сигнальных катеров, эти звуки, которые доносятся из залива, из темной необъятности ночи, и пронзают все нутро слушателя.

Потому что это всегда будет одной из бессмертных и наполненных жизнью вещей на земле, это будет вечным и неизменным фактом о том городе, чьим единственным постоянством является изменение: всегда будут большие реки, протекающие вокруг него в темноте, реки, ограничившие так много безымянных жизней, реки, окружившие столь многие изменения, окольцевавшие глушь, оградившие столько трудных, блестящих и удивительных жизней, столько боли, красоты, уродства, столько вожделения, убийств, пороков, любви и дикого ликования.

Они построят еще более огромные двигатели, еще более грандиозные небоскребы, но реки всегда будут течь — днем ли, ночью ли в темноте, высасывая из глуши, из маленьких родников воду для своих королевских величественных приливов, омывая и обтекая берега сказочного города, и все тихие звуки тиканья времени, и все миллионы жизней и смертей города. Реки будут течь всегда, и всегда будут огромные корабли на волнах, всегда громкий визг сигналов в устье гавани, и каждую ночь тысяча человек будет умирать, в то время как река, навсегда река, темная вечная река, полная странного тайного времени, будет смывать и уносить грязь города, становиться густой и темной от его отбросов и будет течь мимо нас, мимо нас, в море.

Он просыпается утром на чужбине, и он думает о доме. Он не может успокоиться, его сердце полно дикой болью и одиночеством, он спит, но в' то же время он знает, что спит, он слышит темноту и таинственный период времени вокруг себя; в древних городах густой переливающийся перезвон огромных колоколов собора разносится в темноте, но через его больной и не дающий забытья сон прорываются звуки и воспоминания об Америке: сейчас почти рассвет, лошадь повернула на его улицу, а в Америке раздается стук колес, одинокий цокот копыт по пустынным тротуарам, молчание, а потом громыхание бидона.

Он просыпается утром в чужой стране, он с трудом вдыхает мягкий, как шерсть, воздух Европы: серый, как шерсть, воздух увивается вокруг него, как живое существо; проникает в его сердце, живот и все внутренности; насыщает медленные, важные движения людей; впитывается, стекая с промокших небес, в землю, в тяжелые здания, в конечности, сердца и мозги людей. Он впитывается и в дух бродяги-путешественника; его сердцу становится скучно, оно наполняется серым, усталым отчаянием, болит от голода, от тоски по американской глуши, по завыванию колоссальных ветров, кусачему блеску прозрачного, холодного воздуха, шуму, смятению и дикому ликованию. Но влажный, похожий на шерсть, воздух наматывается вокруг него, и нет никакой надежды. Это было так с Вильгельмом Завоевателем; это было так с Кловисом и Карлом Молотом; это было так с Аттилой; это было так с Хенгистом и Хорсом; это было так с Верцингеториксом и Юлием Агриколой.

Это остается так и сейчас; это Всегда будет так. Так было в Радостной Англии и в Веселом Париже; и там редко бывали веселы, и радостны тоже бывали нечасто. Влажный, похожий на шерсть воздух в Мюнхене; и в Париже; он окружает Руан и Мадам Бовари; впитывается в Англию; насыщает вареную баранину и брюссельскую капусту; попадает в Хаммерсмит в воскресенье; задумчиво повисает над Блумсбери, и частными отелями, и Британским музеем; он впитывается в землю Европы и сохраняет траву зеленой. Этот воздух всегда был там; он всегда там будет. Глаза путешественника наполняются скукой и сумасшествием; он не может спать, если перед его закрытыми глазами не проносятся призраки воспоминаний; его мозг перегружен и устал, он непрерывно бьется в тюрьме черепа, не переставая ни на секунду.

Годы идут в его мозгу, голос отца звучит в ушах, в ритме его пульса, в токе его крови бьют тамтамы. Живой прах его предков хранится в его памяти: двести миллионов людей идут в его костях; он слышит вой ветра в забытых карнизах; он не может спать. Он ходит по полночным коридорам; он видит глушь, залитые лунным светом леса; он гуляет по проплешинам на освещенном лунным светом жнивье, он теряется, он никогда не был в этом месте, но он дома. Его сон населен мечтами о времени; провода пульсируют и бьются над ним в бледном пространстве, они гудят в полуденном зное.

Рельсы проложены по тысяче километров золотой пшеницы, рельсы петляют по горам, извиваются через желтые глиняные карьеры, они входят в тоннели, высятся на сваях средь болот, они обнимают обрывы и бегут по берегу реки, они пересекают равнины с пылью и грохотом, они мчатся через равнины и скучную сосновую поросль к морю.

Потом он просыпается утром на чужбине и думает о доме.

Ибо мы просыпаемся утром в чужой земле и слышим их горькие проклятия и обвинения, и мы знаем то, что мы знаем, и что всегда будет то же самое.

«Один раз! — кричат голоса, как бы выкладывая на стойку всю горькую тяжесть своего недовольства. — Один раз! Я вернулся в Америку один раз, только один раз в семь лет, — говорят они, — и Господи Иисусе! Мне, черт возьми, хватило. Одного раза мне более чем хватило! К черту эту проклятую страну! Что в ней есть сейчас, кроме множества дешевых спагетти и небоскребов? — говорят они. — Если вы хотите выпить, в этой чертовой стране приходится украдкой бежать через три улицы, в какую-нибудь подворотню, быть осмотренным парочкой мошенников на предмет того, не коп ли ты, а потом потратить целый доллар за стакан кошмарного пойла, от которого даже у козла желудок наружу выскочит!.. А женщины! — голоса почти срываются на вопль, полный разъяренного презрения. — Они оказались просто толпой хладнокровных ублюдочных жадных золотоискательниц!.. Я спустил на одну из них тридцать долларов, сначала повел ее на шоу, потом в ночной клуб… А когда настало время прыгать в кроватку, как вы думаете, получил ли я что-нибудь?.. „Вы можете поцеловать мне ручку“, — говорит она мне… Значит, я могу поцеловать ее чертову ручку, вот и все, что я могу сделать, понимаете ли! — рычит один голос, полный праведной горечи. — Когда я спросил ее, не хочет ли она случайно сделать со мной что-нибудь более интимное, эта дура начала кричать, что вызовет полицейских!.. Да если б здесь какая-нибудь женщина попыталась вот так продинамить кавалера, ее бы сослали в Сибирь! Хорошая страна Америка, ничего не скажешь! Вот и получите же! Лично я себя считаю теперь французом, понимаете ли! — заключил голос с убедительной серьезностью. — Эти ребята знают, как жить, понимаете ли! Это моя страна, это мой дом, понимаете ли!.. Джонни, то же самое, то есть, я хотел сказать, même chose для меня и мсье! Наполни-ка нам стаканы, малыш!»

«Карпентье! — издевательски громко вскричали затем голоса тоном, полным истинно французского задора. — Конечно, я француз, но Карпентье! С чего вы это взяли? Господи Иисусе! Демпси[222] мог порвать этого лягушатника, как Бог черепаху!»

«Случайность!» — закричали хором другие голоса.

«Что вы имеете в виду — случайность? Разве я не видел все это своими глазами? Разве я не был там тогда?.. Разве я не говорил самолично с Джеком всего через час после боя?.. Случайность! Ничего себе! Господи Иисусе! Единственная случайность это то, что он позволил ему продержаться еще четыре раунда. „Я мог уделать его в первом же раунде, если бы я хотел“, — вот что Джек сам сказал мне… Конечно, я француз! — поспешил уверить голос с воинственной преданностью. — Но Карпентер! Господи Иисусе! С чего вы это взяли?»

И, брат, я слышал голоса, которые ты никогда не услышишь, и они обсуждали жизнь гораздо более изящную и культурную, чем та, которую тебе доведется узнать. И я знаю, я знаю, и все же там было ровно то же самое.

С горечью, с горечью, опять вспоминается Бостон! Летящий лист, облака с просветами…

«Я думаю, что… — говорили они, — что мы теперь поживем здесь. Я думаю, что… — говорили они, — мы поедем в Испанию на следующей неделе, чтобы Фрэнсис смог какое-то время писать… И в самом деле, — продолжали они веселым, аристократически вежливым голосом, — это просто замечательно, сколько же всего вы можете сделать здесь, если только у вас есть немного денег… Да, мой дорогой! — продолжали они с изысканными интонациями, с веселым осуждением. — Это действительно просто невероятно, знаете ли… Я случайно узнала о настоящем прекрасном château близ Блуа, который можно приобрести всего лишь… менее чем за семь тысяч долларов!.. Это все совершенно невероятно, знаете ли, — продолжали голоса легким тоном, с английским акцентом, — особенно если посчитать, сколько стоит жизнь в Бруклине!.. Фрэнсис всегда хотел уехать куда-нибудь и некоторое время писать, и я чувствую, что атмосфера здесь лучше для такого рода вещей — на самом деле, знаете ли. Вы так не считаете?» — говорили эти веселые и аристократически культурные бостонские голоса, который ты, мой брат, никогда не слышал. «И в конце концов, — вежливые голоса продолжали с веселой искренностью, вы здесь можете видеться с теми людьми, которых вы действительно хотите видеть, ну вы понимаете, что я имею в виду! Все они приезжают в Париж в тот или иной момент. Я имею в виду, беда на самом деле в том, что совсем не остается времени побыть в одиночестве!.. Вы не находите, что это так? — спрашивали голоса учтиво и легко. — О, смотрите! Вы только посмотрите на это! Вон там! — кричали они в ликующей эйфории. — Я имею в виду, вон тот юноша и его девушка, как они гуляют вместе, обнявшись!.. Разве это не кажется вам просто пре-е-ле-естным? Разве это не восхити-ительно? — продолжали аристократические, серебристые голоса с патриотической нежностью. — Я имею в виду, есть что-то такое очень милое и естественное во всем этом! — говорили голоса со всей изысканно вежливой бостонской серьезностью. — Ну где? Где? Где бы вы увидели что-нибудь подобное у нас дома, в Америке?» — торжествующе резюмировали они.

(Да уж, редко в Бруклине, леди. О, редко, очень редко, почти никогда в Бруклине, леди. Но на Эспланаде[223]… Доводилось ли вам когда-нибудь гулять на Эспланаде по вечерам, в горячем, знойном августе? О нет, леди, они не французы: они все евреи, ирландцы и итальянцы, леди, но звук их поцелуев, как шум ветра в листве целой огромной рощи, как звук, с которым стотысячная конница одновременно вытаскивает копыта из болотной топи, дорогая леди!)

«Я имею в виду — эти люди действительно понимают такие вещи намного лучше, чем мы… Они намного проще в этих вопросах… Я имею в виду, они гораздо более изящны в таких вещах… Il faut un peu de sentiment, n'est-ce pas?[224] Вы так не думаете? — говорили эти легкие, веселые, серебристые, с английским акцентом, хорошо воспитанные бостонские голоса, которые ты, брат мой, до сих пор не слышал».

(Я понял, леди. Это так по-французски. Я знаю… Но если бы я погладил вашу ножку, если бы я начал грациозно ласкать вашу ножку, если бы я в самой что ни на есть изящной галльской манере полез бы гладить вашу ножку, говоря при этом: «Chérie! Petite chérie!»[225] — вы бы все еще помнили, леди, что это Париж?)

О, с горечью, с горечью, опять этот Бостон: их серебристые голоса говорят с акцентом, которого ты никогда не узнаешь, и чресла их будто бы из мрамора, но, брат, есть девушки с волосами цвета спелых кукурузных початков по фамилии Нильсен в Миннесоте, а бедра светловолосой девушки из семьи Лундквист так сильны, что могут сломать шею молодому бычку.

О, с горечью, с горечью, опять и опять Бостон: у французов есть кое-какие мелочи, которых нет у нас, но, брат, в Джорджии до сих пор продают люльки, а в Новом Орлеане глаза девушек темны, а их белые зубки могут укусить вас до костей. О, с горечью, с горечью, этот Бостон, и плоть тамошних женщин словно плоть трески. Но старший брат все еще ждет вас со своими огромными красными кулаками за сараем в штате Мэн, и там все еще заставляют жениться под дулом пистолета.

О, брат, есть голоса, которые ты никогда не услышишь, — голоса предков, которые пророчат войну, брат мой, редкие и сияющие голоса, которых ты не знаешь, которые предрекают нашему народу обреченность. Благородные голоса джентльменов из Оксфорда, которые как-то раз, как будто колокола, устало и без всякого энтузиазма прозвучали в моей голове; они говорили со мной с состраданием, высказывая свои безупречные суждения о наших искалеченных жизнях, мягко объясняя все что угодно во Вселенной, брат мой, изящно и без труда, так мягко, брат, так нежно, быстренько разобрались со всеми нами, с легким снисхождением и веселым презрением…

«Боюсь, старина, — мягко замечают протяжные, вальяжные голоса из Оксфорда, — вы в тупике, в безвыходной ситуации насчет этого… Боюсь, это действи-ительно так… Больше нет мира для какого-то отдельного человека… — мягкий голос продолжал, мой неединоличный брат. — Очеви-идно, — терпеливо поучал меня этот голос, — очеви-идно, что не может быть никакой культуры в стране, которой настолько не хватает тради-иций, которая так бедна ими, как ваша… Все это столь объекти-ивно, если вы понимаете, о чем я, там нет места для внутренней жизни! — говорил мне этот голос, о мой внешний брат. — Мы, европейцы, очень часто наблюдали (это очень заба-авно, знаете ли), что американец не способен ни на какие настоя-ащие чувства. Для него кажется совершенно невозможным определить, где истинные чувства, а где простая сентимента-аль-ность. И он всегда выбирает последнее!.. Любопытно, не правда ли? — а ты как думаешь, брат мой? — И коне-ечно, эта ваша чертовски ужасная пробле-ема полов… Ваши же-енщины!.. Ох, дорого-ой мой!.. На-аверное, нам лучше помолчать… Но во-от оно в чем дело! — О да, в точку, брат мой. — У вас страна ма-атриарха-ата, мой дорогой старина… это действительно та-ак, знаете ли… — Кстати, ты все еще следишь за ходом нашей мысли, дорогой брат? — Мужчи-ины находятся у женщин в состоянии по-олного подчинения… мужчина быстро стано-овится бесполым, он выхола-ащивает-ся, — продолжал этот мягкий, роковой голос. — Не-ет! Определенно, перед вами огро-омная пробле-ема… Очеви-идно, не мо-ожет быть в стране никакой культу-уры, пока общество в таком состоя-ании… ВОТ почему, когда мои друзья-a говорят мне, мол, ты должен повида-ать Америку… ты впра-авду должен, знаешь ли…, я отвечаю: „Нет, спасибо… Если вы не возража-аете, я уж лучше останусь до-ома…“ Мне жаль, — продолжали с сочувствием голоса оксфордских джентльменов, — но я впра-авду так думаю… Впра-авду, зна-аете ли… Коне-ечно, я знаю, вы не в состоя-ании понять моих чувств, ведь в конце концо-ов, вы янки, но уж как есть! Мне так жа-аль!» — заключал голос с искренним сожалением, вынося свой вежливый, но непреклонный приговор о вечном изгнании нашего народа, брат мой, и лишая тебя малейшей возможности услышать его вживую.

«Но я впра-авду так думаю! Надеюсь, вы не простив…» — говорили голоса оксфордских джентльменов мягко, с сочувствием.

Нет, сэр, я не против. Мы не против, он, она, оно или они не против. Никто не против, сэр, никто не против. Потому что, как вы говорите, сэр, океаны между нами, моря разделяют нас, и есть какая-то магия в вас, которую мы не можем понять, — свет, пламя, слава — нечто неосязаемое, неопределенное, непонятное, бесспорное, нечто, что я никогда не смогу понять или измерить, потому что, как вы и говорите, сэр, с таким состраданием, с таким сожалением, я… я… — янки.

Это правда, брат мой, мы янки. О, это правда, это чистая правда! Я — янки! И все-таки, почему янки должен отличаться от остальных народов, мой дорогой брат? У янки что, нет ушей или какой другой части тела? Разве янки не лжет, не говорит правду, не проявляет милосердия, страха, радости, капризов, как и все остальные народы? Разве он не греется под тем же солнцем, не омывается водой из того же океана… А когда умирает, то плоть его также разлагается в земле, и его едят те же черви, что и, например, немца, ведь так? Если вы убьете его, разве он не умрет? А если он вспотеет, разве не станет его тело пахнуть, как и любое другое человеческое тело? Если вы занимаетесь любовью с его женой или любовницей, разве это не значит, что она такая же шлюха и также может лгать, блудить и предавать, как жена или любовница француза? Если вы разденете его, разве он не будет таким же голым, как швед? Разве его кожа не так бела, как у Бодлера? Разве его дыхание пахнет как-то по-другому, нежели чем у короля Испании? Разве его живот больше, шея толще, лицо более поросячье, а глазки более блестящие, чем у мюнхенского пьяницы? Разве он обманывает, насилует, ворует, прелюбодействует, ругается, ненавидит и убивает больше, чем любой европеец? Да — янки! Но почему, почему «янки» стало почти бранным словом, мой дорогой брат?

Брат, неужто мы происходим из обреченного народа? Народа, которому от рождения предвещалась дурная судьба, провозглашенная двумя темными ангелами, проклятого еще в утробе матери? Но за что? За что? Безродные, мы шевелим нашими щупальцами на темном дне моря, среди полипов и червей, слепые, знай себе сосем и ползаем по дну, в то время как кингстоны нашего мозга залиты неумирающими воспоминаниями. В глуши мы оплакиваем нашу любовь, чтобы всегда просыпаться по ночам, бессильно колотя подушку в какой-то чужой стране, вечно думая о бесчисленных видах и звуках, напоминающих о доме…

«В то время как Париж спит!» Ей-богу! В то время как Париж спит, нам суждено пробуждаться, и гулять, и не спать; потом пробуждаться, и гулять, и спать, и просыпаться, и снова засыпать; и видеть рассвет, расцветающий за окнами, который разворачивается перед нашими блестящими, наполовину спящими глазами, видеть мягкий, столь ненавистный чужестранный свет; и вдыхать мягкий, душный, томный воздух, который не холодит и не будоражит кровь; и видеть, как легенды, и ложь, и басни все вянут на наших глазах, потому что мы видели то, что мы видели, и знали то, что мы знали.

Сыновья потерянных и одиноких отцов, сыновья бродяг, дети суровых чресел, пионеров диких земель, ну и что нам было делать со всеми этими колоколами и церквями? Можно ли утолить голод портретом испанского короля? Брат, ради чего? Ради чего? Чтобы убить великана одиночества и страха, чтобы убить голод, который не успокоится, который не дает нам покоя…

Вечные блуждания, и снова земля. Брат, ради чего? Ради чего? Ради чего? Ради глуши, огромной и одинокой земли. Ради невыносимого голода, невыносимой боли, неизлечимого одиночества. Ради ликования, выразить которое может только дикий козлиный вопль. Ради миллионов воспоминаний, десятков тысяч звуков, и форм, и запахов, и названий вещей, которые только мы могли познать.

Ради чего? Ради чего? Не ради страны. Не ради людей, не ради империи, не ради вещей, которые мы любим или ненавидим.

Ради чего? Ради крика, пространства, экстаза. Ради дикого безымянного голода. Ради жизни и невыносимых воспоминаний, которые невозможно ни на секунду забыть, ибо они включают в себя все моменты нашей жизни, все, что мы делаем и чем мы являемся. Ради живой памяти; десятков тысяч воспоминаний; миллиона памятных образов, и звуков, и моментов; чего-то уникального; чего-то, что владеет нами.

Ради чего-то под нашими ногами, и вокруг нас, и над нами; того, что есть в нас, и стало частью нас, и исходит из нас, и пульсирует в каждом биении нашей крови.

Брат, ради чего?

Сначала ради громового звука имперских имен, имен периода борьбы за независимость, имен людей и названий битв, названий мест и больших рек, могущественных названий штатов. Имен глуши; названий, таких как Энтитем, Чанселорсвилль, Шилох, Булл-Ран, Фредериксберг, Холодная Гавань, Пшеничные Поля, Болл Блафф, Дьявольское логово; Каупенс, Брендивайн, и Саратога; Долина Смерти, Чикамога и Камберленд Гэп; Нантахалах, Дурные Земли, Крашеная пустыня, Йосемити, Литтл-Биг-Хорн; округа Янси и Кабаррус; и, наконец, страшное название Хаттерас.

Потом ради континентального грома названий штатов: Монтана, Техас, Аризона, Колорадо, Мичиган, Мэриленд, Вирджиния и две Дакоты; Орегон и Индиана, Канзас и богатый Огайо, и могущественная Пенсильвания, и Старый Кентукки; и непокорная Алабама; и Флорида, и Северная Каролина.

В чаще красных дубов на рассвете томятся охотники, залегшие в засаде на медведя. Свист стрел в лавровых листьях, воинственные крики вокруг раскрашенных мишеней, и волшебные имена индийских племен: пауни, алгонкины, ирокезы, команчи, семинолы, блэкфуты, чероки, сиу, гуроны, мохоки, навахо, юты, омаха, онондаги, чиппеба, кри, чикасо, арапахо, катоба, дакота, апачи, кроатоны и тускарора; имена Похатан и Сидящего Быка; и имя великого вождя Дождь-в-Лицо. Имена вечных бродяг, и снова земля: в чаще красного дуба на рассвете томятся охотники, залегшие в засаде на медведя. Стрелы свистят в лавровых листьях, и корни вяза оплетают кости погребенных возлюбленных. Звучат воинственные крики на западных дорогах, а на равнинах оружейное ложе ржавеет на горстке белых костей. Бесплодная земля? Неужели не было любви у живущих в глуши?

Рельсы мчатся на запад в темноте. Брат, ты видел когда-нибудь звездный свет на рельсах? Ты слышал когда-нибудь гром стремительного экспресса?

Имена вечных бродяг, и снова земля: названия могучих огромных рельсов, названия участков железных дорог, которые связывают всю страну, которые громогласно выстукивают колеса по всему континенту: Пенсильвания, Юнион Пацифик, Санта-Фе, Балтимор и Огайо, Чикаго и Северо-Западный, Южный, Луизиана и Северный, Воздушные линии побережья, Чикаго, Милуоки и Сент-Пол, Лакаванна, Нью-Йорк, Нью-Хейвен и Хартфорд, Восточное побережье Флориды, Рок-Айленд, Денвер и Рио-Гранде.

Брат мой, названия двигателей, инженеров и спальных вагонов: огромные двигатели типа Пацифик, сочлененные Маллеты с тремя наборами по восемь соединенных дышлами приводных колес, 400-тонные Молнии с Джи Т. Клайном, Т. Джи МакРэем и демоническими ястребиными глазами X. Д. Кэмпбелла, устремленными на рельсы.

Имена великих бродяг, которые перевозили всю страну, названия самых быстрых поездов: Оклахома Красный, Фарго Пит, Дикси Джо, Железный Майк, Фриско Кид, Негр Дик, Красный Чи, Айк Кайк и Джерси Голландец.

По водам жизни, по времени, по времени. Лорд Теннисон стоял среди скал и пристально смотрел в даль. У него были длинные волосы, и глаза его были глубоки и мрачны, и он носил плащ; он был поэт, и были волшебство и тайна в его манерах, ибо он слышал слабые звуки рогов эльфов. По водам жизни, по времени, по времени. Лорд Теннисон стоял среди холодных, серых скал и приказал водам морским раздаться. Раздаться, раздаться! И море раздалось по водам жизни, по времени, по времени, как повелел лорд Теннисон это сделать, и сердце его было грустно и одиноко, когда он наблюдал величественные корабли (Гамбургско-Американской пакетботной компании, тарифы от сорока пяти долларов и выше для первого класса), которые следуют в гавань под холмом, и лорд Теннисон желал бы, чтобы его сердце могло облечь в слова те мысли, которые возникли у него.

По водам жизни, по времени, по времени: названия могучих рек, намывные излишки, осушающие континент горла, которые пьют Америку (милая Темза, теки себе тихо, пока я не закончу свою песню). Имена тех, кто пройдет, и бесчисленные имена земли, что пребывает вовеки; имена людей, обреченных скитаться, и имя этой огромной и одинокой земли, по которой они блуждают, к которой они возвращаются, в которой они будут похоронены, — Америка! Бессмертная земля, которая вечно ждет поездов, которые гремят туда-сюда по всему континенту; мужчины, которые путешествуют, и женщины, которые кричат: «Возвращайся!»

Наконец, названия великих рек, которые текут в темноте (милая Темза, теки себе тихо, пока я не закончу свою песню).

По водам жизни, по времени, по времени: имена великих ртов, могучих пастей, огромные, мокрые, извивающиеся, никогда не насыщающиеся, бесконечные змеи, которые осушают и выпивают континент. Где, сыны человеческие, в какой другой земле вы найдете другие такие же, где найдете подобную же могучую музыку их имен? Мононгиела, Колорадо, Рио-Гранде, Колумбия, Теннесси, Гудзон (милая Темза!); Кеннебек, Раппаханнок, Делавэр, Пенобскот, Вабаш, Чесапике, Сваннаноа, Индейская Река, Ниагара (милый Афтон!); Святой Лаврентий, Саскуэханна, Томбигби, Нантахала, Французский Брод, Чаттахучи, Аризона и Потомак (отец Тибр!) — вот лишь некоторые из их королевских имен, лишь некоторые из их огромных, гордых, сверкающих имен, подходящих для той огромной и одинокой земли, на которой они находится.

О, Тибр! Отец Тибр! Ты считался бы лишь мелким ручейком на этой могучей земле! А что касается тебя, милая Темза, теки себе тихо, пока я не закончу свою песню: теки тихо, мягко, нежно, милая Темза, хорошо себя веди, милая Темза, журчи себе тихо и вежливо, маленькая Темза, теки себе тихо, пока я не закончу свою песню.

По водам жизни, по времени, по времени. Желтый кот, который поражает страну, чрево змея, который петляет по всей стране, — страшные названия рек во время половодья, рек, которые пенятся и мчатся в темноте, которые разбивают дамбы, которые затопляют низины на протяжении двух тысяч километров, которые несут кости городов в сторону моря по своим волнам: ужасные названия Теннесси, Арканзас, Миссури, Миссисипи и даже маленькие горные реки, их братья, в сезон наводнений.

Деликатно ныряют они к грекам перед железнодорожным вокзалом: каноэ мягко скользит сквозь порталы зала ожидания (только для белых). На глубине полных пять саженей лежит скелет старика Липа (из его костей выросли кораллы), и они деликатно ныряют в забегаловку греков перед железнодорожным вокзалом.

Брат, что это за рыба? Флотилии затонувших гостиных, промокшая свадебная фата бедности, слизь на потертом плюше гостиной, утонувшие лица в семейном альбоме; туман в давно утонувших глазах, помутневшие черты, белесая, раздутая плоть.

Деликатно ныряют они к грекам перед железнодорожным вокзалом. Суровые, добрые, наполовину утопленные лица братьев Трейда и Марка изучают приливы и отливы. Cardui! Мисс Лилиан Лейтцелл[226] крутится на одной руке над потоком; клоун, затонувший наполовину, до талии, всплывает вверх из закрученного желтого водоворота; тигр скалит зубы над волнами реки, из которой он никогда не будет пить. Рваные лохмотья цирковых плакатов приклеены к пропитанным водой доскам. И деликатно ныряют они к грекам перед железнодорожным вокзалом.

Разве мы не видели их, брат?

Ведь кто мы такие, брат мой? Мы призрачная вспышка горестного желания, призрачное фосфорное мерцание бессмертного времени, краткость дней, осененная вечностью земли. Мы невыразимое высказывание, ненасытный голод, неутолимая жажда; похоть, что разрывает наши сухожилия, взрывает наши мозги, заражает болью и гнилью наши внутренности, разрывает наши сердца на части. Мы прихотливый изгиб страсти, минутное пламя любви и экстаза, сухожилия яркой крови и мучений, потерянный крик, музыка боли и радости, призраки кратких, острых часов, почти захваченная красота, шепот демона из неовеществленной памяти. Мы просто болваны времени.

Кто мы такие, брат мой?

Мы сыновья нашего отца, чье лицо мы никогда не видели; мы сыновья нашего отца, голос которого мы никогда не слышали; мы сыновья нашего отца, к которому мы взывали в поисках силы и утешения в нашей агонии; мы сыновья нашего отца, чья жизнь, как и наша, была прожита в одиночестве, в глуши; мы сыновья нашего отца, которому, и только ему одному, мы можем поведать странное, темное бремя нашего сердца и духа; мы сыновья отца нашего, и мы будем всегда идти по его следам.

Предыдущая главаГлава 46 из 52Следующая глава