К книге
Том 2(2). О времени и реке. Роман (окончание)О времени и реке. Легенда о голоде, снедающем человека в юности (Роман). Книга шестая. Антей: Снова Земля. XCII
79%
О времени и реке. Легенда о голоде, снедающем человека в юности (Роман). Книга шестая. Антей: Снова Земля. XCII
41

«Grand Hôtel du Monde et d'Orléans»[149], который был расположен напротив железнодорожного вокзала в од ном из уголков привокзальной площади, был, несмотря на громкий титул, скромным зданием, вмещающим не более сорока-пятидесяти комнат, построенным в том стиле, одновременно величественном и солидном, который свойственен французской гостиничной архитектуре. Когда Юджин вошел, то обнаружил двух женщин, сидящих в бюро и ведущих оживленную беседу на весьма приличном английском языке, суть которой была примерно в следующем:

— Ну да, мадам. Уверяю вас, вы должны вовсе не иметь никаких… успокойств? Успокойств? — сказала более молодая и полная из двух женщин робким, сомневающимся тоном, озадаченно подняв брови и глядя на свою более старшую собеседницу. — Успокойство, графиня, je ne comprends pas. Ou'est-ce que ça veut dire?[150]

— Mais non, chérie[151], — терпеливо поправляла ее другая дама. — Не успокойство, а беспокойство. Нужно говорить беспокойство.

Она произнесла это слово медленно и тщательно, несколько раз, пока другая дама не смогла наконец успешно выговорить его; тогда старушка энергично закивала своей маленькой головкой, выражая свое удовлетворение резким, каким-то птичьим, жестом, и сказала:

— Oui! Oui! Bon! C'est ça![152] Беспокойство!

— Mais ça veüt dire?[153] — озадаченно спросила другая.

— Ça veut dire, chérie…[154] — вам совершенно не о чем беспокоиться, мадам, — маленькая старушка тщательно подбирала слова, прежде чем начать говорить по-французски: — Vous n'avez pas besoin de perturbation, n'est-ce pas?[155] — вскричала она с выражением нетерпеливого триумфа на лице.

— Ах-х! — вскричала другая, с видом великого долгожданного понимания. — Oui! Je comprends…[156] Уверяю вас, мадам, что вам совершенно нечего беспокоиться о убранной…

— Bon! Bon![157] — маленькая старушка одобрительно кивнула головой. — Об уборной, chérie, об уборной, — поправила она мягко, как будто ей в голову пришла запоздалая мысль.

— Вы все найти тчательно модернизировально…

— Модернизировано, — поправила старая мадам медленно и тщательно. — Модернизировано. Вот так нужно говорить, дорогая моя.

Она наклонилась вперед и тщательно артикулировала сложное слово, преувеличенно отчетливо ворочая языком за вставными зубами.

— Модернизировано… — сказала женщина, с явным трудом выговаривая длинное слово, и повторила: — Тчательно модернизировано…

— Тщательно, дорогая моя! Тщательно! — снова повторила маленькая старушка медленно и очень старательно, но потом, быстро и решительно кивнув головой, она резко продолжала:

— Mais non! Ça va! Ça va bien![158] — она крайне решительно закивала головой. — Laissez comme ça! Les Américains aiment mieux comme ça — un peu d'accent, n'est-ce pas?[159] — сказала она хитро. — Pour les Américains[160].

— Ah, oui![161] — тут же откликнулась другая женщина, серьезно кивая. — Vous avez raison. Ce n'est pas bon de parler trop correctement. Un peu d'accent est mieux. Ils aiment ça — les Américains[162].

Они кивнули друг другу мудро и многозначительно: их лица комично красноречиво выражали ту странную смесь алчности, жесткой приземленности и провинциальной наивности, которая характерна для образа француза в любой точке земли. Потом, глядя на молодого человека, который неловко стоял перед бюро, младшая из двух женщин холодно осведомилась:

— Мсье?..

Молодая женщина была в возрасте, наверное, лет этак двадцати восьми, но ее холодное, смуглое лицо: худое, желтое, резко разделенное пополам большим «орлиным» носом, — выдавало бесконечный запас зрелости, холодной подозрительности и непоколебимой скупости. Было такое ощущение, что с самого рождения ее дух был погружен в жесткий и горький раствор человеческой непорядочности и беззакония, что она впитала кислую пищу недоверия и житейской мудрости с молоком матери; что ее черствое сердце и холодные темные глаза никогда не знали молодости, не помнили невинности, не были ослеплены романтическими фантазиями. Как будто она сразу выпрыгнула, взрослая и закованная в броню, прямо из колыбели, разбирающаяся во всех мрачных искусствах поиска самой себя, сжимающая свои первые су в потной ладошке и обученная складывать и вычитать еще до того, как прощебетала наизусть свой первый детский стишок.

Такое лицо женщины было воплощением холодной и суровой властности, недоверия и неприступности. Такое лицо действительно воплощало самый образ души администратора отеля, безупречной в своем совершенстве купленной вежливости, но такой суровой, холодной, безжизненной, жестокой, как ад, упрямой, как гранитная скала, и совершенно чуждой любому теплому лучу милосердия, любой милости или состраданию, когда дело касалось ее собственной выгоды ценой какой бы то ни было чужой потери.

И все же, при всей своей холодной и мирской бесчеловечности, лицо у женщины было страстное. Ее густые черные брови были почти совсем прямые, толстые, сросшиеся над глазами; верхняя губа темная, с редкими, но заметными черными волосками усов; лицо, холодное и твердое, полное недоверия, горевшее тлеющим огнем темного зловещего желания, несло печать некоего странного симбиоза жадности и страсти, которую он видел на лицах таких женщин по всей Франции.

Он видел этих женщин везде: за кассой в ресторанах, лавках, магазинах, за стойками в кафе, театрах и борделях или в бюро таких вот отелей. Иногда они были одни, иногда сидели по двое за огромными высокими столами, как на троне, как королевы выгоды и алчности, и возились с бесконечными цифрами в своих гроссбухах с медленной внимательностью и болезненной жадностью. Они сидели, по отдельности или в два ряда, за высокими столами возле двери, излучая из своих жестоких глаз быстрые взгляды, полные холодного недоверия, бросая их то на клиентов, то друг на друга, и задумчиво вели какие-то тайные разговоры, проверяя и сравнивая бухгалтерские книги друг друга. Казалось, что они на самом деле посажены там не только для того, чтобы следить за всеми мошенничествами и предательствами мира, но и для того, чтобы следить друг за другом.

И все же, с их темными волосками на верхней губе, со всей их холодной, жесткой недоверчивостью, их жадностью и алчностью, — Юджин всегда чувствовал в них некую нотку зловещей страсти. Он чувствовал, что, когда все бухгалтерские подсчеты прошедшего дня были закончены, последняя запись внесена в огромную книгу, последняя цифра прибавлена и последние капли пота выжаты из последних свинцовых су, — тогда, он предполагал, они закрывают ставни, обнажают зубы в улыбке дикой радости и идут на свидание со своим любовником, каким-нибудь Джеком-Потрошителем. Потому что на таких лицах, даже в дневное время, когда они полны бесстрастия и холодного недоверия, с почти неприличной открытостью читается пыл их ночных тайных похождений; требуется лишь небольшое усилие воображения, чтобы увидеть этих женщин лежащими в мерзкой, интимной темноте, в союзе злой химии тела, запертых в тисках преступной любви, с зубами, оголенными для укуса, в блеске нечестивого и беззаконного экстаза, издающих дикие стоны.

Таково было лицо молодой женщины в бюро отеля, которая теперь посмотрела на него с холодным вопросительным недоверием и сказала:

— Мсье?..

— Я — я хотел бы номер у вас… — пробормотал он неуклюже, запинаясь, встретившись с ее жестким, бесстрастным взглядом, и нечаянно начиная говорить с ней на своем родном языке.

— Comment?[163] — резко переспросила она, немного в замешательстве от того, что к ней вот так сразу обратились на языке, в котором она только что прилежно, но не очень успешно практиковалась. — Vous désirez?[164]

— Une Chambre, — пробормотал он, — pas trop chère[165].

— Ax-x — номер! Он говорит, что хочет комнату, моя дорогая, — вклинилась в разговор маленькая старушка, быстро и охотно. Она быстро вскочила и подошла к нему с жадным блеском в острых старых глазах, с какой-то непонятной надеждой на худом лице.

— Вы иностранец? — по-прежнему с нетерпеливой надеждой в голосе и глазах спросила она, резко взглянув на него. — Американец?

— Ну да, — сказал Юджин.

— Ах-х! — она опять вздохнула тихонько, но с каким-то жадным удовлетворением.

— Я так и думала!.. Ивонн! Ивонн! — резко крикнула она, обращаясь к другой женщине в сильном волнении. — Он американец, он хочет номер, и он должен получить что-то хорошее. Американец, — она стрекотала, как пулемет, — лучшее, что есть в отеле…

— О, да! — закричала Ивонн, вставая. — Он быть уверенным, что мы его хорошо принять! Ни минута не промедляя! — воскликнула она, зазвонила в колокольчик и позвала: — Жан! Жан!

— Ох, нет-нет, — заикаясь, пролепетал юноша, — не нужно самое лучшее — это же только для меня одного, я буду один, — обратился он к маленькой старой мадам, — мне лучше бы что-то не очень дорогое, — отчаянно сказал он.

— Ах-ха-ха! — она рассмеялась тихим смешком, полным коварства и удовлетворения и продолжала хитро всматриваться в него. — Американец! И молодой к тому же!.. Сколько вам лет, мальчик мой?

— Д-д-двадцать четыре, — заикаясь, сказал он, беспомощно глядя на нее.

— Ах-ха-ха! — опять этот тихий коварный смех. — Я так и думала, но почему вы здесь?.. Что вы делаете здесь, в Орлеане, а? — спросила она повелительно, но ласково. — Что привело вас сюда, мой мальчик?

— Почему, почему… — забормотал он смущенно, а затем, не найдя никакого удовлетворительного объяснения (поскольку его и не было), он выпалил: — Я… писатель… ну, вроде того… журналист, — пробормотал он, наконец, чувствуя, что такая формулировка хотя бы сделает его ложь меньше.

— Ах-ха-ха! — снова мягко усмехнулась она с каким-то рассеянным удовлетворением и одновременно вожделением, — журналист, да, мой мальчик? — с хищным рвением она начала поглаживать его руку своей маленькой ручонкой с пальцами, похожими на когти, подобно тому, как повара иногда гладят жирных индеек, прежде чем зарезать их и подать к столу. — Журналист, да?.. Ивонн! Ивонн! — она вдруг снова повернулась к другой женщине и затараторила в порыве сильного волнения. — Молодой человек журналист… Американский журналист… он пишет для «Нью-Йорк таймс», Ивонн… Это самая популярная газета в Америке!

— Ну, не совсем так, — запинаясь, сказал он, покраснев от смущения и неловкости. — Я же не говорил…

— Ах-ха-ха, — старушка снова рассмеялась тихим и каким-то несколько злорадным смехом, глядя на него с лукавым блеском в ее острых старых глазах и поглаживая его руку с бессознательным рвением. — И вы приехали, чтобы написать о нас, а?.. Жанна д'Арк, а? — сказала она, как бы соблазняя его, с тихим ликующим хитрым смехом. — Кафедральный собор… Орлеанская дева… ах, мой мальчик, вы приехали в нужное место… Я покажу вам все… Я позабочусь о вас… Вы в хороших руках… Ах, мы так любим американцев здесь! Ивонн! Ивонн! — снова воскликнула она с еще большим волнением. — Он говорит, что он здесь, чтобы написать об Орлеане в «Нью-Йорк таймс»!.. Он про все это напишет… Собор… Жанна д'Арк… И этот отель… Самая популярная газета в Америке… миллионы людей приедут сюда, когда прочитают эти статьи…

— Ну, послушайте, я же не говорил… — начал он снова.

— Ах-ха-ха, — она снова вглядывалась в него хитроумными старыми глазами, полными нетерпения и жадности, хихикая своим тихим смехом, злорадным и ликующим, и все поглаживала его руку. — Двадцать четыре, а?.. И откуда же вы, мой мальчик?.. Где ваша родина?

— Ну, как вам сказать, Нью-Йорк, — неуверенно сказал он.

— Да, да, я знаю, — сказала она нетерпеливо, — но до этого? Где вы родились? В каком штате?

Он смотрел на нее несколько секунд с растерянным выражением на лице.

— Ну, я не думаю, что вы знаете, где это место находится, — сказал он наконец. — Я из Катобы.

— Катоба, о да! — нетерпеливо продолжала старая мадам. — А где именно в Катобе? Что за город?

— Ну, — он смотрел на нее, широко раскрыв рот от удивления, — я родился в месте, называемом Алтамонт.

— Алтамонт! — закричала старушка ликующе. — Алтамонт, да! Алтамонт, конечно!

— Вы знаете этот город? — недоверчиво спросил он. — Вы слышали о нем?

— Слышала о нем! Ах, мой мальчик, да я была там целых семь раз! — она триумфально усмехнулась, а затем продолжала с диким, почти бессвязным рвением. — Маленькая матушка, так они называют меня… Я известна во всем мире… Письма… телеграммы… Губернатор Арканзаса… — лепетала она. — Ах, я ведь отдала все… потратила все свое состояние… Ах, мой мальчик, я люблю американцев… Они называют меня Маленькая матушка… Алтамонт!.. Какой это красивый город!.. Знаете ли вы доктора Брэдфорда и его семью?.. Как там поживает Гарольд?.. Чем занимается Элис, она уже вышла замуж?.. Ах, милая девушка… А как Джордж Уотсон? Что он сейчас делает, а?.. Все еще секретарь торговой палаты?.. И миссис Морган Гамильтон… И Чарльз Макки — ах, как бы мне хотелось снова увидеть всех моих дорогих старых друзей в Алтамонте!

— Вы… вы их знаете?.. Всех этих людей, — выдохнул он, услышав, как во сне, как большие колокола собора густо, сочно отдаются эхом в ночном воздухе.

— Знаю ли я их!.. Да я знаю почти всех в городе… Я всегда приезжаю в гости к доктору Брэдфорду и его семье… Ах, какой он прекрасный человек, мой мальчик… Как добры они были ко мне… Я люблю американцев!.. Маленькая матушка, они называют меня, — снова повторила она странным, как будто гипнотически завороженным голосом; ее глаза лихорадочно горели, когда она говорила: — «Когда храбрая маленькая женщина, которая стала известна тысячам наших ребят, как Маленькая матушка Звезд и полос, стояла перед большой аудиторией, перед всеми теми зрителями, что набились в городской актовый зал так плотно, как никогда раньше за всю его историю, — и можно было с уверенностью сказать, что не было ни единого человека в этой толпе, у кого бы не увлажнились глаза…»

— Ивонн! — она резко оборвала свою таинственную декламацию и снова взволнованно обратилась к женщине за стойкой отеля: — Я знаю город, откуда он родом… Я знаю его семью… Я знаю его отца и мать… Я была в их доме!.. Они все мои дорогие друзья!.. Скорее! Расскажите мадам Ватель, что мой американский друг приехал… Скажите ей, что это будет очень полезно для нее… для Орлеана… для всех нас… Скажите ей, что он собирается написать об этом отеле в «Нью-Йорк таймс»… Вы же дадите ему хороший номер… по хорошей стоимости, да? — хитро сказала она. — Он привлечет сотни людей сюда, в отель…

— Ну да, графиня, — сказала Ивонн. — Это же отлично!

— Лучший номер! Лучший! — вскричала старая мадам. — Он родом из одной из самых выдающихся семей в Америке… Ах-ха-ха! Вот увидите! — она таинственно и хитро захихикала. — Я сделаю всех вас богатыми и знаменитыми перед своей смертью… Я знаю богатых американцев… Ха-ха! Они теперь все помчатся сюда, как только он напишет про нас… «Нью-Йорк таймс», Ивонн! — захихикала она с вожделением. — Газета, которую читают все богатые американцы! Расскажи мадам Ватель, какое счастливое событие произошло! Ах, великое событие, Ивонн… Великое событие для всех нас! Ты только посмотри… — прошептала она таинственно, указывая на совершенно озадаченного юношу. — Голова, Ивонн! Какая голова! Уже по форме головы видно, Ивонн, — шептала старушка, — какой ум у этого молодого человека… «Нью-Йорк таймс», да? — коварно хихикала она. — Туда пишут все умные журналисты Америки! Обязательно надо рассказать Вателям! — жадно шептала она, потирая свои сухонькие ручки, похожие на когти. — Скажите мадам… Всем скажите! И он должен получить лучший номер, — пробормотала она таинственно, — лучший!

— Ну да, графиня, — спокойно повторила Ивонн. — Мсье, конечно же, получит самую лучшую комнату. Номер семь, я думаю, — задумчиво сказала она. — Oui! Номер семь! Да-да! — она кивнула головой, решительно, с удовлетворением. — Я уверена, что молодому господину понравится комната… Жан! Жан! — Она резко хлопнула в ладоши, подавая знак внимательному швейцару, который тут же проворно двинулся вперед. — Apportez les baggages de Monsieur au Numéro Sept. Вещи мсье в номер семь, хорошо?

— Но… но цена… Какая цена? — неловко спросил юноша.

— Цена, — сказала Ивонн, — для мсье будет двенадцать франков. Для других… ну, она отличается, — сказала она с многозначительной улыбкой и выразительно пожав плечами. — Но так как мсье друг графини, цена будет двенадцать франков.

— Дешево! Дешево! — пробормотала графиня. — А теперь, мой мальчик, — ласково сказала она, взяв его за руку, — вы должны и столоваться здесь обязательно… Какая кухня!.. Ах! Merveilleuse! Божественная! — прошептала она, сделав легкий восторженный жест одной рукой. — Вы ведь будете есть здесь, мой мальчик, да?

Он молча кивнул, и старуха немедленно повернулась к Ивонн с видом хитрым и торжествующим, говоря:

— Вы слышали, Ивонн?.. Вы видите?.. Он будет столоваться здесь… Расскажите Вателю!.. Расскажите мадам… Я знаю всех богатых американцев… Они все теперь будут приходить сюда, Ивонн, — прошептала она. — Вот увидите!

— А теперь, мой мальчик, — сказала она с решительным видом, снова поворачиваясь к нему, — скажите мне, вы обедали?.. Нет?.. Хорошо! — продолжала она с удовлетворением. — Я пообедаю с вами, — она властно взяла его за руку. — Мы будем есть вместе здесь, в отеле… Я скажу Пьеру, чтобы он накрывал стол для нас… мы всегда будем есть вместе там — только вы и я… Ах, вы пришли в нужное место… Я присмотрю за вами, присмотрю, как родная мать, мой мальчик… В Орлеане так много плохих мест… Так много низких, развратных злачных мест… Я скажу вам, где они находятся, чтобы вы держались подальше от них! Это ведь так просто для молодого человека — сбиться с пути… Так много молодых американцев, которые приезжают сюда и тут же умудряются попасть в беду, встретиться с плохими товарищами, потому что у них нет никого, кто бы мог направлять их… Но не бойтесь, мой мальчик… Я буду присматривать за вами, пока вы находитесь здесь, как родная мать… Они называют меня Маленькая матушка, знаете ли!

Он бросил раздраженный и озадаченный взгляд в сторону Ивонны, и эта умница немедленно и учтиво поспешила к нему на помощь.

— Может быть, графиня, — сладко сказала она, — господин хотел бы видеть свою комнату и есть немного умыться-причесаться после большой усталость своего путешествия?.. Да?

Юджин посмотрел на нее с благодарностью, и графиня, энергично кивнув головой, немедленно защебетала:

— Oui! Oui! C'est ça!..[166] Ради бога, мой мальчик, идите в свою комнату и приведите себя в порядок! Ах, прекрасный номер! Он понравится мсье, а, Ивонн?.. Новая мебель, горячая и холодная вода, прекрасная сантехника…

— Уверяю вас, мсье, — сказала Ивонн послушно, — что вам незачем иметь никакого успокойства…

— Беспокойства, Ивонн, беспокойства! — аккуратно поправила ее графиня, — у вас будет прекрасный номер, мой мальчик! И когда вы закончите, спускайтесь вниз, мы будем обедать вместе… Вы найдете меня здесь. Я буду ждать. А пока вы будете наслаждаться обедом, — заманчиво сказала она. — Я дам вам прочитать мои вырезки. Ах-х! У меня целый большой альбом, полностью заполненный ими… Вы должны прочитать все это, все: там говорится о Маленькой матушке, — нежно сказала она. — И я прекрасно составлю вам компанию. Поболтаю с вами, знаете ли, расскажу вам, чем заняться в Орлеане… Нет, нет, я не стану ничего есть, — поспешно сказала она, как бы стремясь развеять какие бы то ни было финансовые опасения с его стороны. — Это не будет стоить вам ничего… Разве что немного кофе, пожалуй… или бокал вина, но не более того. Ах, мой дорогой, — продолжала печально старая мадам, — еда здесь так хороша, но я не могу есть ее… Я не могу есть вообще ничего!

— Ничего? — переспросил Юджин, глядя на нее.

— Rien, rien, rien![167] — воскликнула она, махнув рукой куда-то вбок.

— Графиня на… как это вы говорить? На диета! — сказала Ивонн сочувственно. — Это есть соблюдать предписания врача, она не может есть.

— Rien du tout[168], — снова сказала графиня. — Ничего, кроме лошадиной крови, мой дорогой, — посетовала графиня печальным голосом. — Это все, на чем я живу сейчас.

— Лошадиная кровь! — Юджин недоверчиво смотрел на старуху.

— Oui![169] — она кивнула. — Sang de cheval[170]. Понимаете ли, в чем дело, мой дорогой, — принялась объяснять она. — У меня анемия… и по рецепту врача я вынуждена принимать лошадиную кровь… Но еда здесь такая прелестная. Превосходная! Я буду ждать вас, мой мальчик, и хотя бы посмотрю, как вы будете есть.

— Жан! — резко закричала Ивонн, отпуская молодого человека одним коротким жестом. — Les baggages de Monsieur. Numéro Sept[171].

Она вручила ключ портье.

— Oui, monsieur[172], — бодро сказал портье, поднимая чемодан Юджина. — Par ici, s'il vous plaît[173].

Они сели в небольшой лифт, размером как раз для двоих. Лифт поднимался медленно, со скрипом и дерганием веревки. Они вышли на втором этаже: он последовал за портье по укрытому коврами полу коридора, а затем, пока тот включал свет, отворачивал покрывало на кровати и задергивал тяжелые шторы, чтобы обеспечить ту старинную, замкнутую ночную атмосферу, без которой сон во Франции кажется невозможным, Юджин осмотрел комнату.

Место вполне соответствовало всем восторженным пророчествам, которые он услышал от графини. Оно было удивительно роскошным, почти неприлично роскошным, что вообще характерно для французских гостиничных номеров, и Юджин с тревогой понял, что ему это напоминает: роскошь борделя! Кровать была щедро укрыта всяческими покрывалами и снабжена малиновым балдахином. Пол был покрыт толстым малиновым ковром, полностью гасящим шум шагов; еще там были чувственно пухлый диван и несколько таких же пухлых кресел, покрытых толстым красным плюшем и раззолоченных; большое зеркало в позолоченной оправе над каминной полкой, глубокий тяжелый фарфоровый умывальник с блестящими никелевыми кранами, большое биде, неизбежный атрибут, призванный обеспечить интимные потребности француженок, и шторы из толстого стеганого атласа, чувственные складки которых сейчас были плотно сдвинуты, завершая атмосферу секретности и роскоши и делая комнату еще больше похожей на бордель.

И вся эта восточная роскошь была предоставлена ему всего-то за семьдесят центов в день по рекомендации безумной старой мадам, которая пьет лошадиную кровь и которую он впервые в жизни увидел не далее как полчаса назад. Пока он стоял, изумленный этой новой, странной случайностью, этим поворотом в своей судьбе, он почувствовал тишину старого города вокруг себя и снова услышал громкий, сладкий гулкий звон колоколов собора, разносящийся в темном тихом воздухе, и опять почувствовал, как он чувствовал уже много раз, странное и горькое чудо жизни. И что-то такое поднялось в глубине его души, что он не смог бы описать словами.

Когда он снова спустился вниз, то нашел старую мадам уже в ожидании его, с жадным и хитрым блеском (одновременно комичным и жалким) в ее резких старых глазах, и большим журналом, полным наклеенных газетных вырезок, в руках.

Показывая всем своим видом, что она полностью владеет вниманием молодого человека, графиня взяла его за руку, и таким образом вместе они вошли в ресторан гостиницы. Стоило им ступить на порог, стало сразу понятно, что слава о молодом журналисте бежала впереди него. Раздался синхронный скрип стульев вокруг стола семьи Ватель, и мадам, ее муж, их миловидная замужняя дочь и маленькая внучка также синхронно встали из-за своих тарелок с супом и приветствовали его хором улыбок, поклонов и очарованным приветственным бормотанием, которое встревожило его своей чрезмерной обильностью и уважительностью, практически переходящей в заискивающее подобострастие, особенно когда графиня начала рассказывать о его авторитете и влиятельности, многословно и быстро треща, как пулемет, на французском. Из ее речи Юджин мог понять только редкие блестящие фрагменты, главный из которых был, разумеется, про «Нью-Йорк таймс» — Le Grand Journal Américain[174].

Затем Юджин пробормотал несколько отчаянных слов благодарности по поводу невероятной и неожиданной теплоты их приема, и вместе с графиней был препровожден беспрерывно кланявшимся официантом к столу, который был накрыт для них в другом конце ресторана, рядом с входом с улицы. Еда — вкусный и сытный деревенский суп, жареная рыба, аппетитные толстые ломтики ростбифа, нежные, красные, такие сочные, каких он никогда раньше в жизни не пробовал, хрустящий и нежный салат из эндивия, камамбер и кофе — была действительно такой вкусной, как предсказывала графиня; вино — божоле, от которого старушка отпила полстакана — было дешевым, но очень хорошим; обслуживание старого официанта было таким учтивым, доброжелательным и почти слащаво внимательным. Его собственные смешанные чувства: тревоги, изумления, неловкости относительно того положения, в котором он оказался, обиды на обман, в который старая мадам впутала его, и дикой, необузданной потехи над собой — эти чувства неописуемо расцвели и взорвались в его душе.

Время от времени он тревожно отрывался от вкусной еды, чтобы взглянуть на супругов Ватель, склонивших головы над своим столиком, как на своего рода чрезвычайном совещании, и шепотом обсуждавших какие-то тайны с отпечатком заговорщической жадности и хитрости на лицах. Когда они замечали его взгляд, то тут же толкали друг друга, и смотрели, и улыбались ему с подобострастной благосклонностью, и он в ярости набрасывался на свою порцию, не зная, то ли ему ругаться, то ли выть от хохота.

В течение всей трапезы графиня сидела напротив него, зорко наблюдая, как ястреб, за каждым его движением; ее старые глаза хитро сверкали, на губах застыла странная неподвижная улыбка, одновременно хитрая и наивная, коварно проницательная и трогательно вопросительная, слабо освещающая ее острое маленькое личико.

Все то время, пока он ел, старуха постоянно вела свой странный, фрагментарный монолог — какое-то полупонятное, полубессвязное общение, которое отражало непосредственно образ ее души и, казалось, было обращено скорее к ней самой, чем к ее слушателю. С голодной внимательностью она смотрела, как он с аппетитом ест свой обед, призывала его не оставлять ничего на тарелке и даже съесть весь соус и потребовала у старого официанта принести добавку вкусной жареной говядины, сопровождая свою просьбу блестящим перечислением тех милостей, которые достанутся ему и всему отелю в результате этой заботливости. И разумеется, она засыпала молодого человека вопросами, касающимися его друзей, его работы, его перспектив на будущее и его путешествий, — в общем, разнюхивала, исследовала, выведывала и пыталась пролезть в каждый уголок его истории, назначив саму себя непрошеным гидом, наставником и цензором его жизни и поведения, начиная с этого момента.

— Как давно вы уже путешествуете, мой мальчик? — спросила она своим низким, но живым монотонным голосом, имевшим любопытное качество — безжизненный резонанс, почти бестелесную энергию, которая, кажется, происходила от нерушимой жизнеспособности ума или духа, когда жизнеспособность плоти уже была почти исчерпана. Это была энергия одновременно такая же горькая и цепкая, как привычка человека цепляться за жизнь, но в то же время отмеченная задумчивым фатализмом человека, который жил слишком долго и видел уже всевозможные перипетии, как они наступают и проходят… — Как долго вы были в Европе?.. А где вы были сначала?.. Англия, да… А после Англии… Париж? Где вы там жили?.. Сколько они брали с вас за комнату?.. Двенадцать франков? Ох, вы могли бы найти дешевле, мой мальчик… Вы могли бы найти намного дешевле… Вы должны были бы найти номер за восемь франков в день… Все американцы тратят слишком много денег, — сказала она печально. — Они приезжают сюда и тратят свои деньги направо и налево… Я видела так много американцев, которые застряли здесь из-за денег… Во время войны мне пришлось помочь столь многим из них… Скажите, мой мальчик, — она наклонилась и сжала его руку своей маленькой когтистой лапкой, — вы ведь не собираетесь оказаться здесь на мели, как и другие американцы, не так ли? — ее голос был низкий, хриплый, с какой-то роковой печальной ноткой. — Обещайте мне, что вы не застрянете здесь без денег!

Он обещал ей.

— Сколько у вас денег, мой мальчик? А? — спросила она, ее старые глаза засветились алчным блеском. Внезапный вопрос, кажется, потряс ее, она наклонилась вперед и быстро затараторила: — У вас ведь достаточно денег, чтобы оплатить счет? Достаточно, чтобы выехать потом из Орлеана? У вас не будет проблем здесь, в отеле?

Он заверил ее, что все в порядке, и с выражением облегчения на лице она продолжала:

— Вы должны говорить мне каждый день, сколько вы тратите… Вы должны позволить мне следить за вашим бюджетом ради вашего же блага… Так мало молодых людей в Америке понимают значение денег! Они бросаются ими направо и налево, как если бы это была грязь… А ведь здесь, во Франции, так много способов потратить деньги… У нас есть так много вещей, на которые можно тратить деньги. Они заканчиваются прежде, чем вы успеваете что-либо понять: ведь у нас есть рестораны, отели, спиртное, вино, кафе… — Ах, кафе, кафе, — она вздохнула с безжизненной фатальностью. — Кафе везде, куда бы вы ни пошли, — посетовала она. — Это просто проклятие Франции. Кафе и женщины… Вы, кстати, уже встречались тут с женщинами? — резко спросила она.

Встречался, сказал он.

— Да, я так и знала, — сказала она печальным голосом с ноткой покорного фатализма. — Вы встречались с ними в кафе, с этими плохими девицами, которые там только и ждут, как бы поохотиться на молодых американцев… Но скажите мне, — жадный блеск снова пробудился в ее глазах, — а много ли денег вы на них потратили?

Сколько-то потратил, сказал он.

— Ах, я знаю, — ответила она с явным сожалением. — Все молодые американцы тратят деньги таким образом… Не делайте этого, мой мальчик! — ее сухая рука, похожая на лапку с когтями, поднялась и ухватила его за руку. — Обещайте мне, что больше не станете давать денег развратным девицам… Они плохие, плохие… позор Франции… Вы лучше найдите себе хорошую девушку, мой мальчик… Я знаю нескольких хороших девушек здесь, в Орлеане… Я представлю им вас… Только не ходите в кафе, мой мальчик! Или, если уж вы все-таки пойдете, не общайтесь там с девицами… Ни одна хорошая, порядочная женщина здесь, в Орлеане, не ходит в кафе… все женщины, которых вы можете встретить там — плохие, плохие!.. В кафе, — заключила она некстати, — на площади Мартруа. Вот там, там все эти девицы! Если все-таки пойдете, расскажите мне завтра, какая там музыка… У них хорошая музыка там… Я люблю хорошую музыку… А ее так редко можно услышать здесь, в Орлеане… Здесь вообще так мало развлечений для достойной женщины! Иногда я хочу пойти в кафе, чтобы послушать музыку, но ведь если я пойду, это повредит моей репутации порядочной женщины… Ну что, я полагаю, вы все-таки пойдете в кафе сегодня вечером? — спросила она с каким-то роковым сожалением, но с жадным любопытным блеском в ее старых глазах. — Все американцы, приехав сюда, идут в кафе. Это единственное место, где здесь можно развлечься.

К десяти часам вечера, когда уже пора было отдыхать или ложиться спать, Юджин сбежал от старой мадам и пошел в кафе, про которое она говорила. Там был оркестр из трех музыкантов; он играл то, что обычно играют во французских кафе; и много зеркал, и длинные старые диваны из потертой, потрепанной кожи вдоль стен; и несколько молодых проституток, сидящих поодиночке за столиками и терпеливо строящих глазки местным орлеанским франтам, которые поглаживали усы и стреляли глазами в ответ, но тратить денег на проституток не желали. Кроме того, там была одна очень симпатичная, просто прелестная блондинка, соблазнительная и, судя по всему, опытная проститутка из Парижа, которая никому глазок не строила, а просто сидела себе за столом, задумчиво нахмурившись, с полузакрытыми глазами и с сигаретой во рту, старательно раскладывала пасьянс и демонстрировала совершенное равнодушие к флиртующим орлеанским ловеласам, хотя те бросали множество томных взглядов в ее сторону.

Мужчины играли в карты или домино, потихоньку, шепотом вели свои тайные разговоры, а затем вдруг громко покатывались со смеху; оркестр играл музыку, обычную для французского кафе; официанты бегали туда-сюда с подносами и горами стаканов; владелец ресторана ходил от стола к столу и разговаривал со своими постоянными клиентами; женщины терпеливо сидели за столом, улыбались и стреляли глазками, когда ловили на себе чей-то взгляд; и вся эта сцена как-то показалась Юджину моментально, остро знакомой, как будто он наблюдал ее всю свою жизнь.

И он не знал, почему это было так. Но что-то важное в сути и структуре этой сцены — красивая, шикарная проститутка из Парижа, местные орлеанские соблазнители, ощущение тишины, тайны и тьмы вокруг него в старом спящем городе, где в этот час это место оставалось единственным, предлагающим тепло, веселье и легкость, и даже иногда раздающиеся пронзительные гудки и свист на железнодорожной станции неподалеку — все эти вещи, явления и люди имели нечто себе подобное, так или иначе, в жизни небольших городков по всему миру, и в том числе в той жизни, которую он знал в своем родном маленьком городке в детстве, когда лежал в своей постели в темноте и слышал далекий гудок и грохот уходящего поезда, и видел в самой глубине, в самых горячих желаниях своего сердца, образ далекого, сияющего, сказочного, тысячебашенного, волшебного города, и думал о прекрасной и соблазнительной рыжеволосой женщине по имени Нора Райан, которая в том же году приехала из большого города пожить в пансионате его матери, и чей приход и уход всегда был окутан некой тайной и чудом для них всех; и он чувствовал тогда, как и сейчас, немую ночную тишину города вокруг, надвигающееся предвидение дикой радости, сердцебиение десятков тысяч спящих людей.

И это чувство невыразимой потери и близости, странности и реальности оставалось с ним позже, когда он покинул закрывающееся кафе и пошел домой к своей гостинице по тихой мощеной улице между рядами старых, неподвижных домов, мимо тайны, укрытой ставнями магазинов.

И позже это чувство стало еще более сильным и странным, чем когда-либо, когда он лежал в своей роскошной кровати в гостинице, читая вырезки в альбоме графини; созданные американскими писаками образчики газетных штампов, которые эта старая женщина набрала в тысяче городков по всей Америке, привезла сюда и читала здесь, в полночной тишине этого древнего города, когда звон громадных колоколов собора замирал в воздухе. Чудесные переплетения темных случайностей и чьих-то судеб — близкие, как сердце, и далекие, как небо, знакомые, как собственная жизнь, и странные, как мечта.

Предыдущая главаГлава 41 из 52Следующая глава