Около десяти часов утра кто-то постучал в дверь Юджина. Вошел Старвик. Не говоря ни слова о прошлой ночи, Старвик тут же, в своей непринужденной и резкой манере, сказал:
— Слушай, Элинор и Энн сейчас здесь: они приехали сегодня утром.
— Где они? — волнение, острое и внезапное, как электрический ток, пронзило его. — Здесь? На первом этаже?
— Нет, они пошли по магазинам. Я их встречу у Прунье за обедом. Энн сказала, что она может навестить тебя позже.
— До обеда?
— Точно, — сказал Старвик. — Слушай, — сказал он снова своим обычным непринужденным, изящным тоном, — я думаю, ты не станешь обедать с нами, так ведь?
— Спасибо, — сухо ответил Юджин, — но я не могу. У меня есть еще встреча сегодня.
Лицо Старвика покраснело от мучительной застенчивости и смущения, и ему стоило немалых усилий продолжить. Он оперся на трость, посмотрел в окно и наконец снова заговорил.
— Ну тогда, слушай, — сказал он. — Элинор просит передать тебе привет… — он помолчал, а затем продолжил с болезненным затруднением: — Мы все пойдем в Лувр после обеда: я хочу увидеть Чимабуэ еще раз перед отъездом.
— Когда ты уезжаешь?
— Завтра, — ответил Старвик. — Слушай! — он говорил осторожно, глядя в окно. — Мы уйдем из Лувра около четырех… И я подумал… Если ты вдруг будешь проходить мимо… Я думаю, что Элинор хотелось бы увидеть тебя, прежде чем она уедет… Мы будем там у главного входа.
Мука, которой сопровождались его усилия, когда он говорил, была явно видна на его лице. Он продолжал, глядя куда-то в сторону, в окно, опершись на трость, и на мгновение его румяное лицо было искажено старой нечеловеческой гримасой невнятной боли и горя, которую Юджин впервые заметил, еще когда они встретились в Кембридже, несколько лет назад. Потом Старвик, так и не взглянув на Юджина, направился к двери. Несколько секунд он стоял, повернувшись спиной, лениво постукивая тростью о стену.
— Было бы неплохо, если бы ты мог встретиться с нами там. Если же нет…
Он повернулся, и в последний раз в жизни двое молодых людей прямо посмотрели друг на друга, и каждый дал другому увидеть, не уклоняясь и не ставя никаких рамок, образ своей души. Отныне каждый из них двоих мог время от времени увидеть некий отблеск мерцания жизни другого, судьба каждого была необычайно переплетена с судьбой другого посредством проблесков темных случайностей и трагических обстоятельств, но они никогда, ни разу больше не видели друг друга лицом к лицу.
Потом, твердо глядя на Юджина, прежде чем заговорить, с глубокой убежденностью его духа, открывая истинный образ своей жизни, читающийся в его лице, глазах, голосе и поведении, Старвик начал:
— Если я не увижу тебя снова, что же, прощай, Юджин, — он немного помолчал и, зардевшись от глубины и искренности своих чувств, тихо продолжил: — Это очень здорово, что я с тобой познакомился. Я никогда не забуду тебя.
— Я тоже, Фрэнк, — сказал его собеседник. — Независимо от того, что произошло, как мы воспринимаем друг друга сейчас… Ты занял такое место в моей жизни, которое никто никогда раньше не занимал.
— И какое это было место? — спросил Старвик.
— Я думаю, дело было в том, что ты так же молод — мой ровесник, — и ты был моим другом. Вчера вечером после того… после того, что случилось, — продолжал он, его лицо раскраснелось от болезненных воспоминаний, — я думало том времени, что я знал тебя. И в первый раз я тогда понял, что ты был первым и единственным человеком из моих ровесников, которого я мог бы назвать своим другом. Ты был моим единственным настоящим другом — тем, к кому я всегда обращался, кому верил и к кому относился с беспрекословной преданностью. Ты был единственным настоящим другом, который у меня когда-либо был. Теперь кое-что произошло. Ты отнял у меня то, что я желал сделать своим, ты взял это, не зная, что отнимаешь это у меня, и тут уж ничего не изменишь. Ты был моим братом, моим другом…
— А теперь? — спросил Старвик спокойно.
— Ты мой смертельный враг. Прощай же.
— Прощай, Юджин, — сказал Старвик с сожалением. — Но позволь мне сказать тебе кое-что, прежде чем я уйду. Что бы я ни отнял у тебя, это было что-то, что я не хочу и не хотел забирать. И я хотел бы отдать это обратно, если бы только мог.
— О, счастливый и благословенный Старвик! — язвительно усмехнулся Юджин. — Надо же, быть настолько богатым, иметь такие сокровища и не знать, что ты имеешь их… быть вечным победителем, но притом таким слабым и безответным…
— И я тоже скажу тебе кое-что, — продолжал Старвик. — Сколько бы тоски и страдания этот безумный голод, это невозможное желание ни причинили тебе, и каким бы счастливчиком и везунчиком ты ни считал меня, я бы отдал всю мою жизнь, если бы только мог поменяться местами с тобой хоть на час и познать хотя бы в течение этого часа хоть атом твоей боли и голода, и надежды… О, как бы я хотел чувствовать, страдать и жить так, как ты! Как бы ты ни ошибался!.. Прийти в этот мир чувственным, крепким, молодым и жить по-настоящему… А не выйти, как я, мертворожденным из чрева матери. Никогда не знать, что такое мертвое бесстрастное сердце, хладнокровный рассудочный мозг и холодная безнадежность надежды. Быть диким, безумным, яростным, измученным, но при этом хотя бы иметь веру, жить в тоске, но действительно жить, а не быть ходячим мертвецом…
Он повернулся и открыл дверь.
— Я хотел бы дать все, что у меня есть, и все, что, как ты думаешь, у меня есть, всего за один час твоей жизни. Ты называешь меня везунчиком, счастливым. Ну уж нет. Ты самый удачливый и счастливый человек, которого я когда-либо знал. Прощай, Юджин!
— Прощай, Фрэнк. Прощай, мой враг.
— И ты прощай, мой друг, — сказал Старвик.
Он вышел, и дверь за ним закрылась.
Юджин в тот день ждал их около четырех пополудни, когда они вышли из Лувра. Когда юноша увидел их, спускающихся по лестнице вместе, он вдруг почувствовал слепой порыв любви ко всем троим и увидел, что все они были прекрасные люди. Элинор тут же подошла к нему и заговорила с ним тепло, по-доброму, искренне, без тени манерности, наигранности или скрытой злобы. Старвик стоял спокойно, пока они разговаривали с Элинор. Энн же смотрела на него глуповато и угрюмо, сунув руки в карманы своей шубки. В тусклом, сером свете они выглядели как самые красивые, наилучшие, достойные люди, в которых не было и быть не могло ничего подлого, пошлого, мелкого и которые могли вести исключительно широкую, высокую и щедрую жизнь. По сравнению с ними французы, выходившие из музея и потоком проливавшиеся мимо них, выглядели убогими и провинциальными, и американцы, и другие иностранцы были какими-то потертыми, тусклыми, как будто людьми низшего сорта.
На мгновение горькая и страстная загадка жизни пронзила его отчаянием и дикой надеждой. Что случилось с их жизнью? Что такого вселилось в людей, — таких, как его друзья, — что запятнало их самые основные качества, исказило основы, искалечило их подлинные и более высокие цели? Что это были за порочные, злые демоны жестокости и разрушения, страданий, ошибок и путаницы, которые вселились в них, которые, казалось, провоцировали их, со злым и губительным упрямством, сознательно делать то, что они не хотели делать: вещи, которые были так позорно недостойны их истинных характеров и реальных желаний?
Это было невыносимо, потому что это было так губительно, так расточительно и так бесполезно, и потому что это было необъяснимо. Когда эти три замечательных, уникальных и красивых человека стояли там и прощались с ним, каждое их движение, взгляд, каждое произнесенное слово были красноречиво наполнены тихим, но страстным и неприступным убеждением человеческой веры. Их спокойные, серьезные и ласковые глаза, их жесты, их простая, ясная, наполненная симпатией речь и та инстинктивная нежность, которую они чувствовали друг к другу, которая, казалось, объединяла их каким-то живым теплом и была так хорошо видна, когда они стояли, глядя друг на друга, или в их быстрых, неосознанных жестах — все это, с сияющей, ясной, неприкрытой красотой, казалось, говорило прямо из глубины их душ слова, которые невозможно было неправильно понять, и слова эти были:
«Всегда наступает момент, такой как этот, когда на пороге, на краю бешеной борьбы, мы останавливаемся, чтобы просто постоять и посмотреть; болотная пелена сходит с распространяющей лихорадку трясины, фантомы рассеиваются, как струйки цветного дыма, и, стоя здесь вместе, друг мой, мы снова все видим ясно, наши души спокойны, наши сердца утихомирились, и мы имеем то, что имеем, мы знаем то, что мы знаем, мы есть то, что мы есть».
Ему казалось, что эти люди сейчас пришли к такому моменту в своей жизни, что некое ясное умиротворение и знание обрели покой в их сердцах и светились в их глазах; ему казалось, что вся его жизнь, в течение многих лет, с тех пор как он впервые поехал в темные Северные края и известные города, с тех пор как он познакомился со Старвиком, была каким-то призрачным кошмаром, калейдоскопом слепых яростных дней, пьяных рассеянных ночей, безмерными морскими глубинами неисчислимых воспоминаний, а сам он был лишь атомом, затерянным и избитым в мире чудовищных форм и оглушенным словами бессмысленной, одурманивающей войны, движения и слепой ярости. А теперь ему казалось, что в первый раз он, — что все они — пришли к какому-то моменту ясности и покоя и что впервые их сердца видели и говорили правду, похороненную в сердцах всех людей, которую все люди на самом деле знают.
Элинор взяла его за руку и тихо заговорила:
— Я очень сожалею, что ты не едешь с нами. Мы провели странное, жестокое и отчаянное время вместе, но оно закончилось, Юджин, мы все были полны боли и тревог, и всем нам теперь немного стыдно за то, что мы натворили. Я хочу, чтобы ты знал, что мы все тебя любим и всегда будем думать о тебе с симпатией, как о нашем друге, и будем надеяться, что ты станешь счастливым, и будем радоваться твоим успехам, как если бы это были наши собственные… А теперь, прощай, мой дорогой, старайся думать о нас всегда, как мы думаем о тебе: с любовью и добротой. Не забывай нас, всегда помни о нас хорошее, как и мы о тебе… Возможно, — на мгновение ее лицо тронула ее улыбка, веселая и печальная одновременно, — возможно, когда я стану старой бостонской мадам, заведу себе кошку, попугая и канарейку, ты приедешь ко мне? Я буду прекрасной старой мадам, знаешь ли, но в то же время я буду старухой с разрушенной жизнью… О, они не забывают… ни за что в жизни, только не в Бостоне… А на этот раз, дорогой мой, я зашла слишком далеко. Так что люди не очень-то охотно будут ходить ко мне в гости, да и я не буду навязывать им свое общество… Но ты, если не станешь к тому времени слишком богатым, слишком известным и слишком правильным, может быть, будешь приезжать ко мне?.. А теперь, прощай, милый!
— Прощай, Элинор, — ответил он. — Удачи тебе!
— Слушай, — сказал Старвик спокойно, — мы уезжаем… Элинор и я… Я подумал… если ты ничем другим не занят… Может быть, вы с Энн поужинаете вместе?
— Я… я не занят, — пробормотал он, глядя на Энн, — но, возможно, ты…
— Нет, — пробормотала она, глядя грустно и исподлобья в землю. — Я тоже не занята.
— Тогда, — сказал Старвик, — мы увидимся позже, Энн… А тебе до свидания, Юджин!
— До свидания, Фрэнк.
Они пожали друг другу руки в последний раз, после чего Старвик и Элинор повернулись и пошли прочь. Таким образом, с такими краткими и случайными словами узы дружбы, вся преданность, вера и страстные обещания молодости были навсегда разрушены. Они видели друг друга после — жизнь порой случайно сталкивала их, — но никогда больше не говорили друг с другом.
Они ждали в неловком молчании, пока не проводили Старвика и Элинор, которые сели в такси и уехали. Тогда они с Энн вместе пошли пешком по большому четырехугольному двору Лувра. Дымка голубоватого тумана, мягкая, расплывчатая, как вуаль, повисла в воздухе над уходящими вдаль просторами Тюильри и площади Согласия. Маленькие такси мчались по широкому пространству между огромными крыльями Лувра и через арки, наполняя воздух угрожающим гулом, как рассерженные осы, и пронзительно, взволнованно гудя своими сигналами. И через эту завесу синеватой дымки ушей Юджина и Энн достиг подавляющий, таинственный голос Парижа: то был звук, огромный и журчащий, как само время, слитый воедино из ярых криков и гомона его четырех миллионов жителей, и в то же время странно приглушенный, соблазнительный, чувственный, жестокий и захватывающий, наполненный одновременно жизнью и смертью. Таинственный аромат этой жизни наполнил Юджина мощным опьянением своей магии. Он вдохнул в легкие острый дымный воздух, содержавший, казалось, некое особо тонкое благовоние огромного города надежд и тайных обещаний, горя, радости и ужаса, дикого безымянного голода и нестерпимого желания. Воздух заставил онеметь его внутренности и члены от какого-то чувственного предвидения, заставил его сердце биться сильно и быстро, заставил его дыхание ускориться, он смешался с током и пульсом крови и заставил горе, радость, печаль и дикую боль смешаться в единую магию неосязаемого желания, все ускорявшую ритм его сердца.
Они медленно шли по огромному двору Лувра, потом прошли под гигантской каменной кладкой Арки и попали на Рю-де-Риволи. Улица во второй половине дня кишела, как какая-то плотная паутина: чувственная, сложная, запутанная, полная жизни и движения; подавляющий огромный улей, смешение бизнеса и развлечения; улица была полна блестящими машинами, рычанием моторов, криками, гудением сигналов, угрожающим гудением машин, а с другой стороны, под арочными колоннадами, непрекращающимися потоками кишела толпа.
Они пересекли улицу и направились через тесный лабиринт переулков на площадь Комеди Франсез, где нашли столик на террасе «Режанс». Приятное старое кафе во второй половине дня пестрело болтающими, развлекающимися кучками посетителей, и все же, по сравнению с бесконечным яростным кишением на улицах, оно было странно спокойным, отстраненным и приятным. Маленькие отдельные веранды, старые столы, диваны и стены придавали кафе невероятно знакомый и интимный вид, как если бы они сидели в каком-то милом уединенном райке, выходившем окнами на жизнь, в ложе в старом театре, чьей сценой был весь мир.
На одной из дружелюбных, похожих на киоски, маленьких веранд приятного старого кафе они нашли столик в углу, у стены, сели и сделали заказ официанту. Затем, в течение некоторого времени, они пили коньяк, смотрели на мигающие огни на улице и ничего не говорили.
Потом Энн, не глядя на него, ровно, отрывисто и мрачно, почти лишенным интонаций голосом, спросила:
— Что вы с Фрэнком делали вчера вечером?
Волнение захлестнуло его, пульс участился, он быстро взглянул на нее и сказал:
— О, ничего. Мы поели в кафе, погуляли немного, вот и все…
— Всю ночь? — отрывисто переспросила она.
— Нет. Я ушел первым. Я был дома уже около полуночи.
— А что случилось с Фрэнком?
Он посмотрел на нее резко, испуганно.
— Случилось? Что ты имеешь в виду — что с ним случилось?
— Что он делал после того, как ты пошел домой?
— Откуда же мне знать? Он вернулся в студию, я полагаю. А почему ты спрашиваешь?
Она ничего не отвечала несколько секунд: просто сидела, глядя исподлобья на улицу. Когда она снова заговорила, она не смотрела на него, ее голос был ровным, жестким и холодно, тихо, мрачно невыразительным.
— Как ты считаешь, это очень мужественно для такого огромного верзилы, как ты, драться с мальчиком комплекции Фрэнка?
Горячая ярость душила его, залила его глаза ослепительным потоком. Он стиснул зубы, тихонько покачался вперед-назад и заговорил тихим, еле сдерживаемым голосом:
— Ах, так он, получается, сказал тебе? Он пришел и начал ныть, что я его обидел, да? Проклятый маленький…
— Он не сказал нам ничего, — коротко возразила она. — Фрэнк не такой, он не станет ныть. Только мы не могли не заметить шишку на затылке размером с гусиное яйцо, и у меня не заняло много времени сообразить все остальное.
Она повернулась и посмотрела на нега прямым, безжалостным взглядом, а затем резко сказала:
— Это был замечательный поступок, не так ли? Я полагаю, ты думаешь, что это все решило. Ты можешь гордиться собой теперь, да?
Тонкое острое лезвие жестокой ревности внезапно пронзило его и искривилось в его сердце. Голосом, дрожащим от изнуряющей боли и поражения, которые захлестывали его сердце, он усмехнулся и горько пародировал:
— Ну-ка, Фрэнки, дорогой! Плохие непослушные мальчики стукнули драгоценную головушку Фрэнки?.. Ну, ну, дорогуша!.. Мама поцелует и все полечит… Твоя хорошая большая нянечка поцелует и сделает тебе хорошо! В следующий раз, когда Фрэнки-Пенки пойдет гулять, большая бостонская нянечка Энн пойдет с тобой, обязательно, миленький, чтобы убедиться, что этот плохой бяка оставит бедного Фрэнки в покое…
Она сердито покраснела и сказала:
— Никто не пытается быть нянькой для Фрэнки. Ему это не нужно, и он этого не хочет. Но в любом случае, я думаю, что это гнилой и позорный поступок, когда такой огромный верзила и хам, как ты, настолько непорядочен, что осмеливается нападать на такого прекрасного человека, как Фрэнк. Тебе должно быть стыдно за это, это был невероятно мерзкий, гнилой поступок!
— Ах ты, сучка! — сказал он медленно, низким, сдавленным голосом. — Ах ты миленькая, аккуратная, блестящая, будто восемнадцатикаратный драгоценный камень, чванливая бостонская сучка! Ну так и возвращайся же в Бостон, откуда ты приехала… — прорычал он. — Вот где твоя родина, вот все, чего ты стоишь… Так значит, я огромный, неуклюжий хам, да? А этот проклятый маленький манерничающий эстет — это лучший человек, которого ты когда-либо знала, да? Господи Иисусе, черт вас всех побери, ну почему же вы обе с Элинор такие дешевые, лживые, фальшивые бостонские сучки! Вот что вы есть на самом деле! С этими вашими причитаниями, типа «Ах, он потрясающий человек на самом деле, знаете ли… О, великий! О, шикарный! О, лучший из лучших!» — бессвязно насмехался Юджин. — Да черт бы тебя побрал, кем ты себя считаешь, в конце концов? Что ты там себе воображаешь, что я дальше буду мириться с вашей чванливой бостонской болтовней? Я ведь, по-вашему, огромный неповоротливый хам, да? — эти горькие слова все еще раздражали его. — А дорогой, драгоценный маленький Фрэнсис слишком хороший, слишком прекрасный — о, дорогуша наш, то есть ваш, да-да, — чтобы его драгоценную головушку посмел приложить об стену такой человек второго сорта, как я… Почему, черт бы тебя побрал, Энн? — спросил он высоким, сдавленным голосом. — Ты сама-то кто такая? Просто чертовски скучная неуклюжая девица из Бостона, а? Кто, черт возьми, ты такая и что ты о себе думаешь, что я должен сидеть и слушать ваши с Элинор чванливые россказни и вечно играть вторую скрипку, в то время как две дешевых бостонских девицы хвалят Старвика до небес дни и ночи напролет и без конца убеждают меня, что он великий гений и более тонкая и художественная натура, чем кто-либо из всех когда-либо живших на земле? Ей-богу, это смешно! — Юджин говорил, словно в бреду, бессвязно, ослепнув от боли и страсти, сам себе противореча своими глупыми словами, полными уязвленной гордости. — И я, значит, должен смотреть, как этот проклятый страдающий и манерничающий эстет получает все, а я ничего! Ты не стоишь этого! Ты не стоишь! — горько воскликнул он. — Вы называете меня огромным неуклюжим хамом, а между тем я чувствую больше, знаю больше, видел и вижу больше, во мне больше жизни, силы и понимания, я проживаю больше и тоньше в минуту, чем вы все за всю жизнь! Вам не кажется, что в этом смысле я настолько лучше, чем все вы, что… что… Просто никакого сравнения! — сказал он, запинаясь, и наконец заключил: — Ах, ты не стоишь этого! Ты не стоишь, Энн! Почему я должен вставать на колени, и поклоняться тебе, и выпрашивать у тебя хоть одно словечко любви и милосердия, в то время как ты называешь меня огромным, неуклюжим болваном и хамом, и Бог знает кем еще… Когда между тем ты сама есть не что иное, как богатая, полная снобизма бостонская дурочка, и ты не стоишь этого! — закричал он отчаянно. — Почему это должно быть вот так, когда ты не стоишь этого, Энн?
Ее лицо покраснело, и через секунду, смеясь своим коротким, злым смехом, она сказала:
— Боже мой! Я вижу, у нас будет приятный вечер: ты бредишь, как сумасшедший, и уже принялся отвешивать комплименты… — она посмотрела на него с горечью и саркастически заметила: — Ты любишь говорить такие приятные вещи людям, правда? О, какая прелесть! Очаровательно! Просто восхитительно! — она снова рассмеялась резким гневным смехом. — Боже мой! Я никогда не забуду некоторые из тех приятных вещей, которые ты сказал мне!
И, уже измученный угрызениями совести и стыда, огромной, неописуемой знойной тоской в его сердце, он схватил ее за руку и смиренно, и печально умолял:
— О, я знаю! Я знаю! Мне очень жаль, Энн, и я исправлюсь, да поможет мне Бог, я постараюсь!
— Тогда почему ты ведешь себя так? — спросила она. — Почему ты проклинаешь и поносишь меня, и говоришь такие вещи про Фрэнка, одного из самых замечательных людей, которые когда-либо жили на земле, который никогда не сказал ни слова против тебя?
— О, я знаю! — простонал он несчастным голосом и хлопнул себя по лбу. — Я не хочу вести себя так. Просто это выше меня, Энн, Энн! Я так люблю тебя!
— Да, — пробормотала она, — забавная это, должно быть, любовь, когда ты можешь говорить такие вещи про меня!
— Просто, когда я слышу, что ты хвалишь Старвика, во мне все вскипает, и… Господи Иисусе! Почему это должно быть именно так? Почему это должен быть Старвик? Почему именно его ты…
Она встала, ее лицо горело от гнева и негодования.
— Ну, знаешь ли! — коротко сказала она. — Если ты не можешь вести себя нормально, если ты снова начинаешь… Я не собираюсь оставаться!
— Не уходи! Не уходи! — прошептал он, схватив ее за руку и удерживая ее с немой тоской. — Ты ведь сказала, что останешься! У нас есть всего несколько часов. Нет, не уходи, не оставляй меня, Энн! Мне очень жаль! Я обещаю, что исправлюсь. Просто, когда я думаю об этом… О, не уходи, Энн! Пожалуйста, не уходи! Я постараюсь не говорить об этом, но это выше меня! Я буду исправляться. Я не буду говорить об этом больше, если только ты не уйдешь. Ты просто останься со мной еще немного, и будет все в порядке. Я клянусь, что все будет в порядке, если ты не уйдешь!
Она стояла, прямая, напряженная, жесткая, руки судорожно сжаты по бокам, глаза полны слезами гнева и недоумения. Внезапно она сделала какой-то неуклюжий жест, полный разочарования и отчаяния, и горько заплакала:
— Боже! Ну зачем это все? Почему люди просто не могут быть счастливы, ну почему?
Они погрузились в яростный круговорот ночи. Они вернулись во все старые места: в те заведения, где они бывали с Элинор и Старвиком. Они ходили в «Дохлую Крысу», в «Петуха и Осла», в «Красную Мельницу», в «Табарэн Дансинг», в «Полную Миску», в «Жокей-клуб», в «Купол», и в «Ротонду», и даже в «Дансинг Булье». Они заходили и в большие ночные клубы, и в самые маленькие, в огромные кафе и маленькие бары, в винные погребки и забегаловки в подворотнях, в клошарни и в места, посещаемые исключительно богатыми и модными людьми (иностранцами, состоятельными французами, туристами, эмигрантами), — и в другие места, куда богатые и модные время от времени заглядывали, чтобы поглядеть вниз, в адские котлы, в глубины порока, на всех этих существ, населявших огромное болото ночного Парижа, — воров, проституток, мошенников, сутенеров, лесбиянок и педерастов — человеческие экскременты, проклятый злобный рой, не имеющий источников, выползающий наружу из каких-то темных крысиных нор, живущий, лишь пока ночь озаряется колоссальным багровым сиянием, а затем уходили, исчезали, таяли, как некая злая магия в этом лабиринте бездорожья, из которого они пришли.
Но куда же все пропало? Этот другой мир, который был здесь всего шестью неделями раньше, со всей его ночной развратной магией, казался далеким и чужим, как сон. Невозможно было поверить, что эти обшарпанные заведения, с их ярким светом, фальшивым золотом, безвкусными зеркалами, были теми же самыми великолепными ночными клубами, которые светились и благоухали своими горячими, интимными ароматами всего шесть недель назад, горели и сияли парижскими ночами, как какие-то злобные, тайные и нечестивые храмы желания. Это все теперь потерялось и стерлось. Остались дешевые, как на Кони-Айленд, заведения: безвкусные, грязные, как декорации прошлогоднего цирка, перепачканные, поношенные, как раскрашенное лицо проститутки в полдень. Все зловещее, пьянящее волшебство внезапно стало скучным, жалобным и грязным; и все люди были жалки, а музыка мертва — они были лишь бледными тенями, напоминающими о великолепных злых и греховных людях и незабываемой музыке, что Юджин и Энн видели шесть недель назад.
Они видели, что внешне все осталось именно таким, каким и было, как это было всегда. Места, люди, музыка — они были совершенно теми же самыми. Что на самом деле изменилось, так это сами Юджин и Энн. И всю ночь они ходили из заведения в заведение, пили, наблюдали, танцевали, делали ровно то же самое, что и всегда, но теперь это не было хорошо и приятно — это все словно бы устарело и казалось бессмысленным и бесполезным. Они сидели угрюмо, как будто наблюдая за заканчивающимся карнавалом, преследуемые призраками воспоминаний и расставания. Память об Элинор и Старвике, — и особенно Старвике, не покидала их, куда бы они ни пошли — будто череп на пиршественном столе. И снова Юджина переполнял старый, удушливый, сбивающий с толку, глубинный гнев, чувство невосполнимого и неминуемого поражения: Старвик в свое отсутствие был еще более торжественно живым и всепобеждающим, чем если бы он был там, он один, какими-то странными редкими качествами своей личности, был в состоянии придать прежнюю магию этому грязному карнавалу, и теперь, когда он ушел, магия тоже ушла.
Ночь прошла в круговерти недоумения и ярости, бешеного поиска и раздраженного желания. Всю ночь они метались туда-сюда между двумя сияющими полюсами — Монмартром и Монпарнасом, позже он вспоминал эту ночь, как взрыв отдельных кошмарных фрагментов: видения темных, тихих улиц, старых, закрытых ставнями домов, прямая наклонная улица, дорога вниз на Монмартр, внезапное пламя огней на перекрестках, бульварах, в кафе, барах и ночных клубах, на проспектах, и снова прохладный обдувающий ветерок и невероятно свежий воздух на темных улицах, пронзительные гудки такси, сигналящие где-то в пространстве, пустые бесшабашные утлы, лучи света как стебли, протянувшиеся через Сену, мосты и отдающиеся эхом арки, и снова темные улицы, крутые склоны холма, багровые блики ночи и испещренные шрамами ночные лица, всю ночь, снова и снова.
Они не знали, почему они оставались вместе, почему они ходили от одного места к другому, почему они упорно продолжали эту бесплодную охоту. Но что-то удерживало их вместе: они не могли попрощаться и расстаться. Энн ходила за ним угрюмо, злобно, соблюдая упрямое молчание, почти ничего не говоря, заказывая бренди в барах и кафе, шампанское в ночных клубах: она сама пила очень немного и просто сидела в злом молчании, пока пил Юджин.
Он был похож на обезумевшее животное: он бредил, бушевал, кричал, ругался, умолял, просил, оскорблял ее и одновременно признавался ей в любви — в его речи не было никакого смысла, причин, логики, последовательности: она выливалась из него единым измученным потоком брани, страстным желанием слепого прикосновения, спором невидящей любви и ненависти и безмолвной агонии в его усталой душе.
— О, Энн!.. Ты моя прекрасная сучка!.. Ты большая, темная, немая, прелестная, угрюмая бостонская сучка!.. О, ты, сучка! Ты моя сучка! — схватив ее за руку, он притянул девушку к себе и отчаянно то ли стонал, то ли восклицал: — Энн, Энн, я люблю тебя!.. Ты самая великолепная… величайшая… лучшая… Самая красивая женщина, которая когда-либо жила на земле… Энн! Посмотри на меня! Ты, большая, похожая на корову, немая скотина… Ах ты, сучка… Ты бостонская сучка… Выпустишь ли ты хоть когда-нибудь наружу то, что таится у тебя внутри? Неужели ты никогда не дашь этому выйти?.. Неужели это не может быть разморожено, не может растаять, разбиться, выйти на свободу?.. Ах ты, немая, темная, угрюмая, прекрасная сучка… Неужели там внутри у тебя ничего нет?.. Неужели ты — только и есть, что вот это все?.. О, Энн, ты сладкая, немая негодяйка, если бы ты только знала, как сильно я тебя люблю…
— Боже! — воскликнула она, смеясь быстрым, коротким и злым смехом, который озарил ее лицо внезапной сияющей нежностью, неописуемой прелестью и чистотой. — Боже! А ты галантный любовник, не так ли? Сначала ты меня любишь, потом ненавидишь, потом я тупая и угрюмая бостонская сучка, потом негодяйка, а потом величайшая и самая красивая девушка из всех, что когда-либо жили! Боже, ты прекрасен! — она горько рассмеялась. — Ты говоришь такие очаровательные вещи…
— Ах ты, сучка! — снова простонал он жалобно. — Ты большая, сладкая, немая, прекрасная сучка! Энн, Энн, ради бога, поговори со мной, поговори же со мной! — он схватил ее за руку и отчаянно сжал ее. — Скажи хоть одно слово, чтобы показать мне, что ты живая, что в тебе есть хоть один-единственный атом жизни, любви и красоты. Энн, Энн, посмотри на меня! Во имя Господа Бога нашего, скажи мне, что ты такое? Есть ли у тебя внутри хоть что-то? Или там пустота? Ради Христа, попробуй же сказать хоть одно живое слово, ради Христа, попробуй показать мне, что ты все-таки стоишь всего этого, что внутри тебя не только мертвая пустота и треска, Бостон, Бэк-Бэй и холодная рыбья кровь! — он продолжал бессвязно бредить.
— О Боже мой! Бостон и холодная рыбья кровь, черт тебя побери! — пробормотала она, ее личико сердито раскраснелось.
— И все-таки, что ты такое? — насмешливо спросил он. — Ради бога, что ты за женщина, а? Я никогда не слышал, чтобы ты сказала хоть что-нибудь этакое, чего не смог бы сказать десятилетний ребенок. Я никогда не слышал, чтобы ты сказала хоть что-нибудь запоминающееся. Единственное, что я знаю о тебе: ты старая дева из Бостона, тебе тридцать, уже не очень молода — вот уже и несколько седых волосинок на голове — хорошо устроилась на инвестициях своих унаследованных денег, поехала сюда повеселиться — вдали от папочки, семьи и вашей везде сующей нос газеты «Бостон ивнинг транскрипт», но никогда не решишься совсем отойти от них: всегда знаешь, что ты вернешься под крылышко семьи. Во имя Господа, неужели это и есть все, чем ты являешься?
Она рассмеялась своим внезапным, коротким злым смехом, но в нем не было настоящей злобы.
— Это то, что Фрэнк назвал бы кратким, но мастерским описанием, не так ли? Я полагаю, я должна быть благодарна? — Она посмотрела на него спокойными глазами и сказала тихо и просто: — Ну и что? Даже если то, что ты говоришь, правда, что из этого? Как ты говоришь, я просто скучный, обычный человек, и до тех пор, пока не появились вы с Фрэнсисом, никто не думал обо мне иначе, но никто и не думал обо мне хуже из-за того, что я обычная. Слушай, — ее голос был твердым, прямым и угрюмым, — а чего ты ожидаешь от людей? Разве это плохо, быть обычной? И как ты думаешь, разве это честно и порядочно говорить о том, как я прекрасна, когда я вовсе не прекрасна, а затем внезапно ругать и проклинать меня, потому что я просто обычная девушка? — Ее лицо сердито вспыхнуло, она немного помолчала, а затем сказала: — Что касается моего ума, я училась в школе Брин Маур, и у меня не было двоек, а мой средний балл был тройка. Вот каков мой ум!
Она повернулась и посмотрела на него прямо, пристально своими сердитыми глазами, немного припухшими от слез.
— Что с того? — спросила она. — Ты говоришь, что я скучная, глупая и обычная, — ну, я никогда не делала вид, что я не такая. Ты знаешь, не все же могут быть великими гениями вроде тебя и Фрэнсиса, — сказала она, и вдруг ее глаза снова увлажнились, и слезы потекли по покрасневшему личику. — Я просто есть то, что я есть, я никогда не притворялась чем-то другим, и если ты думаешь, что я скучная, глупая и обычная, у тебя нет права оскорблять меня вот так. Все, я иду домой.
Девушка начала вставать, но он схватил ее и прижал к себе.
— Ах ты, сучка!.. Ты просто невероятная, глупая, милая сучка! О, Энн, Энн, ты гладкая чертовка, как же я люблю тебя, я никогда не смогу тебя отпустить! О, будь ты проклята, Энн…
Все закончилось наконец на рассвете в бистро рядом с Ле Халль, куда они часто выходили на рассвете с Элинор и Старвиком за булочками и какао или кофе. Снаружи были слышны ночной рев и грохот рынка, крики продавцов и все сладкие запахи земли, утра и первого света, здоровья и радости и начинающегося дня.
Когда они ушли из бистро, солнце уже встало, и они в конце концов умолкли. Они поняли, что все это бесполезно, безнадежно и невозможно и ничего уже больше не нужно было говорить.
Он оставил ее у ворот на входе в студию. Она позвонила в звонок, ворота распахнулись, и какое-то мгновение, прежде чем уйти, она стояла и смотрела на него с покрасневшим, сердитым лицом своими влажными сердитыми глазами — взглядом, полным немого угрюмого страдания, который разрывал его сердце, но в ответ на который ему было нечего сказать.
— Прощай, — сказала она, — и если я не увижу тебя снова…
Она запнулась, сжала кулаки, закрыла глаза, из которых брызнули слезы, и прерывающимся голосом закричала:
— О, это будет прекрасно для меня, это будет полный порядок! Поездка вышла просто замечательная. Боже! Мне жаль, что я вообще когда-либо видела кого-то из вас…
— Энн! Энн!
— Если тебе нужны деньги, если ты на мели…
— Энн!
— Боже! — снова закричала она. — Ну почему это вообще со мной случилось?
Она горько заплакала, бросилась в ворота и слепым, яростным движением захлопнула их за собой. Он и вправду никогда больше не видел ее.