Когда они ушли, Юджин приблизился к дверям Энн и постучал. Она не удивилась, увидев его, а просто угрюмо стояла в стороне, пока он не вошел, а затем закрыла за ним дверь. Потом она вернулась, села в кресло перед камином, наклонилась вперед, опершись на колени, и в течение некоторого времени тупо и угрюмо смотрела на потрескивающее пламя.
— Где остальные? — спросила она через некоторое время. — Они что, ушли?
— Да, — сказал он. — Отправились на прогулку. Они сказали, что их не будет около часа.
— Да, — цинично сказала она, — и они решили, что будет хорошо для меня, если ты и я останемся одни на некоторое время. Похоже, я такой великий человек, что для меня все просто обязаны постоянно что-то делать. Боже! — горько заключила она. — Я устала от того, что люди делают мне хорошо! Я сыта этим по горло!
Он ничего не ответил на это, и она больше ничего не сказала. Ее большое тело опиралось на локти, она продолжала, наклонившись вперед, смотреть исподлобья в огонь.
Он сел в другое кресло: наконец, через некоторое время и их обоюдное молчание, и его положение в кресле, и угрюмое выражение лица девушки сделались мучительно неловкими, несчастными и неудобными. Он резко встал, взял подушку с кровати, бросил ее на пол и лег плашмя рядом с креслом Энн, комфортно вытянувшись во весь рост, головой по направлению к танцующим языкам пламени.
Ощущения от огня, его потрескивающих искр, мягких вспышек и падения пепла с прогоревших углей и смолистого соснового запаха; и широкие старые доски пола, и тишина в доме, и немая тихая ночь на улице, и что-то очень домашнее в интерьере комнаты — все это, вместе с большим телом Энн, девушки из Новой Англии, склонившейся поближе к огню, угрюмой бессловесной целостностью ее благородного и прекрасного лица, и ее запахом, запахом крупной здоровой женщины, согревшейся у огня, все это наполнило его чем-то очень сильным, приятным и знакомым, чем-то скрытым в крови человека, чего он не чувствовал в течение многих лет, и теперь оно тихо, но мощно пробудилось. Оно заполнило его сердце, его кровь, его чувства умиротворением и уверенностью, сонной чувственной радостью и мощным пробуждением прежней чуткости восприятия, повторным открытием древнего верования, что чувственный покров жизни везде одинаков, что жизнь людей в этом маленьком городке во Франции такая же, как жизнь людей в том городе, откуда он родом, такая же, как жизнь людей повсюду на земле. И после Парижа — этого темного и чужого мира ночи, после другого континента, который он познавал уже несколько месяцев, это повторное открытие скрытой жизни, фундаментальной структуры большой семьи всей земли, к которой принадлежат вообще все люди, наполнило его спокойной уверенностью и радостью.
Энн не шевелилась; наклонившись вперед, опираясь на колени, она продолжала смотреть в огонь, и, глядя на ее теплое, темное, угрюмое лицо, Юджин уснул — провалился в сон, который после всего безумия и истощения последних недель был таким глубоким и беззвучным, как будто он наглотался лекарств или наркотиков.
Как долго он так проспал на полу, он не знал. Но он проснулся от звука ее голоса — угрюмого, монотонного, повторявшего его имя — говорившего его имя тихо, глухо, с задумчивой настойчивостью, так что Юджин сначала даже подумал, что это, должно быть, ему снится. Но она повторяла снова и снова, спокойно, настырно, совершенно одинаково, раз за разом, пока он не понял, что, вне всякого сомнения, он больше не спал. Что-то медленное, странное, немое забилось в нем могучим пульсом, он открыл глаза и посмотрел ей в лицо. Она наклонилась вперед еще больше и посмотрела на молодого человека с какой-то медленной, задумчивой пристальностью: ее сонное лицо было красным и теплым в отсветах огня, как цветок. И даже когда он посмотрел на нее в ответ, она продолжала сверлить его сонным, задумчивым взглядом и снова, не переставая, повторять его имя.
Он вскочил, сел и обнял ее, опустился рядом с ней на колени и прижал ее к себе, будто заключая в тисках безмолвного, невозможного желания. Он целовал ее лицо и шею, снова и снова; ее лицо было теплым от огня, кожа мягкой и гладкой, как бархат; он снова и снова нелепо густо покрывал поцелуями ее лицо со смесью дикой, невозможной страсти и ужасного чувства вины и стыда. Он хотел поцеловать ее в губы, но не смел это сделать: все то время, что он целовал ее, обнимал, прижимал к себе неуклюжей медвежьей хваткой, он хотел ее больше, чем когда-либо хотел какую бы то ни было женщину в его жизни, и в то же время чувствовал какую-то страшную непристойность своих прикосновений, как будто он нарушает девственность весталки или пытается изнасиловать монахиню.
Он не понимал, почему ощущал себя таким образом, в чем была причина этих бессмысленных чувств: вины, стыда, непристойности. Он уже познал так много проституток и случайных легких неразборчивых женщин, что мог бы подумать, что ему не составит труда заняться любовью с этой большой, неуклюжей, угрюмой девушкой. Однако все, что он мог сделать теперь, это обнять ее, неловко прижать к себе, бормотать ей что-то дурацкое и целовать ее теплое угрюмое лицо снова и снова.
Он пытался положить свою неуклюжую руку на ее грудь, но чувство стыда и неловкости захлестнуло его, и он убрал руку, вместо этого он положил ей руку на колено и просунул пальцы под юбку: теплая плоть ее ног как будто ударила его электрическим током, и он снова отдернул руку. И все время девушка ничего не делала: не предприняла ни единой попытки к сопротивлению, не оттолкнула его, просто оставалась с немой мрачной пассивностью в его объятиях. На ее лице тлела какая-то медленная угрюмая страсть, которую он не мог понять или определить. Он не знал, почему она. разбудила его, зачем она звала его по имени, какой смысл, какие чувства скрывались за ее задумчивым взглядом, ее бессловесной угрюмой пассивностью: отдавалась ли она ему, в конце концов, добровольно или нет.
Он не знал, почему он испытывал это чувство стыда, вины и неловкости, когда прикасался к ней. Это могло быть связано с тем естественным для нее благородством и величием в ее лице и в ее характере, которые делали какую-либо физическую фамильярность по отношению к ней почти немыслимой; это могло даже частично происходить от чувства социальной и классовой неполноценности — чувства, которое может считаться низменным и постыдным, но к которому молодые люди столь яростно чувствительны, чувства, которое знают и жестоко прочувствовали на себе все американцы, даже те, кто презрительно отрицают, что оно существует, на самом деле сами же ему и способствуют. Конечно, он временами горько осознавал «исключительность» девушки — то, что она принадлежала к «старой бостонской семье»: сказочно богатому, тщательно охраняемому, мощному и властному узкому кругу, он знал, что у такой красивой и желанной женщины, как Энн, наверняка было много возможностей выбирать среди богатых мужчин своего собственного класса, между тем как он сам был просто сыном рабочего человека.
Но, скорее всего, он знал, что больше всего на свете, то, что «зацепило» его сейчас, что одолело его своим очарованием, что наполнило его сердце тоской и невозможными желаниями и в то же время удерживало его от того, чтобы овладеть девушкой, — это была страстная и горькая загадка одной странной и прекрасной вещи, которая ворвалась в его жизнь и никогда не могла быть потеряна, никогда не могла быть забыта и была в то же время совершенно недоступна для обладания. Она называлась двумя простыми словами: «Новая Англия».
И когда это знание пришло к нему, он почувствовал самую большую любовь и ненависть, какую он когда-либо знал. Дикий, изрыгающий проклятия гнев, задыхающееся от ругательств разочарование и отчаяние захлестнули его. Он взял ее за руки и рывком поднял на ноги, он ругал и проклинал ее самыми горькими и жестокими словами. Она стояла тупо, пассивно, угрюмо, как прежде, не уступая и не сопротивляясь. Тогда он встряхнул ее, обнял и продолжал проклинать бессвязно в этом безумии желания и раздраженного стыда.
— Да посмотри же ты на меня, — он тяжело дышал и тряс девушку. — Скажи что-нибудь!.. Сделай что-нибудь!.. Не стой как проклятый деревянный индейский болван!.. Что, черт возьми, ты о себе возомнила?.. Почему ты решила, что ты лучше, чем все остальные?.. Энн! Энн! Посмотри на меня!.. Говори со мной! Да что же это?.. О, боже мой, черт бы тебя побрал, — сказал он с жестокой бессознательной иронией, которую ни один из них не заметил, — но я же люблю тебя!.. О, ты, большая, тупая, прекрасная бостонская сучка, — задыхался он влюбленно, — да поверни же ты хотя бы лицо ко мне и посмотри на меня. О, боже мой! Я это сделаю! Я сделаю! — пробормотал он яростно.
И тут Юджин в первый раз, с каким-то отчаянием, поцеловал ее в губы и, оглянувшись вокруг, как сумасшедший, и не зная, что он делает, поволок ее за собой к кровати.
— Ах ты, моя сладкая, немая, прекрасная шлюха из Бэк-Бэй, моя Энн, — воскликнул он торжествующе. — О, боже, я растоплю тебя, моя ледышка, я расплавлю весь твой лед, моя девочка, ей-богу, я отворю тебя! Ну, детка, чья же это рука, — начал он коварно, подняв ее длинную руку с каким-то медленным, раздирающим экстазом, и слегка укусил за плечо сзади, — а чья же это шея, а теплое личико, а угрюмый рот, а прекрасный запах? Чей же это прекрасный живот, дорогая моя? Белый, красивый, плодородный бостонский животик, — он продолжал говорить с каким-то злорадством, — он может запросто родить не меньше десятка детей, не так ли? Или эти большие, полные, длинные бедра, от талии до колена… Ах ты, плодородная, немая, непаханая земля, моя женщина, но я вспашу тебя, я засажу тебя своим семенем, — восклицал он торжествующе. — И чьи же это большие, глупые глаза, и длинные руки, и тонкие пальцы? Как же у тебя выросли такие тонкие, изящные руки? Ты же такая нежная, но большая, а руки у тебя — ну же! Дай мне свои руки! Такие маленькие, длинные пальцы, как у настоящей леди… — сказал он с мягким, убийственным желанием.
И вдруг почувствовал, как длинные пальцы девушки дрожат в его руке: сжал их крепче и ощутил ее страх и дрожь всего ее большого, медленного тела в его руках. Его вдруг пронзило дикое, безымянное чувство жалости и сожаления.
— О, Энн, не надо, — сказал он, схватил ее за руку и молитвенно сжал ее. — Не смотри так, не бойся! Ох, ну послушай! — отчаянно сказал он снова, обнял ее дрожащие плечи и начал пытаться успокаивать и утешать ее. — Пожалуйста, не делай этого, не надо дрожать так, не бойся меня!.. О, Энн, пожалуйста, не смотри на меня так! Я не имею в виду ничего плохого… Проклятье, мне так жаль, Энн! Ах-х! Ну же, все будет в порядке! Все будет в порядке! Я клянусь, что все будет в порядке! — бормотал он по-дурацки, держа ее за руку и умоляя ее, не зная, что говорит, сраженный болезненным чувством вины, стыда, ужаса и неловкости своего поступка.
Ее дыхание было трепетным, неуверенным; она задыхалась, глотая воздух коротко, быстро и сбивчиво, как испуганный ребенок; это и ее тонкие руки, ее длинные дрожащие пальцы, вид ее рук, таких странно и прекрасно тонких для такой крупной девушки, наполнили его невыразимой тоской раскаяния. Она начала говорить, запыхавшись, задыхаясь, отчаянно, а он вдруг обнаружил, что не менее отчаянно соглашается со всем, что она сказала, хотя не может расслышать или не понимает и половины!
— Мы не должны оставаться здесь, — задыхаясь, прошептала она. — Давай уйдем отсюда… Пойдем куда-нибудь… В любое другое место! Я должна поговорить с тобой. Я должна кое-что сказать тебе! — она отчаянно задыхалась. — Ты не понимаешь… Ужасная, ужасная ошибка! — бормотала она. — Надо тебе сказать, срочно, сейчас!.. Давай же! Пойдем!
— О, да, — конечно — куда скажешь, Энн. — Юджин охотно соглашался со всем, что говорила девушка; они принялись надевать шляпы и пальто, дрожащими руками, поспешно, и уже собирались уходить, когда вернулись Старвик и Элинор.
Старвик спросил их, куда они идут, они сказали, что тоже собираются на прогулку.
— О! — воскликнул он предельно безразличным тоном. И он, и Элинор наблюдали за покрасневшей, возбужденной, дрожащей и торопящейся парочкой с любопытством и проводили их возмущенными взглядами, но больше ничего не сказали.
Юджин и Энн ушли.
Пансион был погружен в молчание: все уже ушли спать, а когда Энн и Юджин вышли на улицу, везде было то же самое. Это была ночь, полная неподвижного, холодного мороза, и везде вокруг них разливалось странное, живое присутствие молчания и сна. Дома были закрыты ставнями и полны той внимательной таинственности, какой обладают дома в любом маленьком французском городке по ночам, казалось, на улицах больше никого не было. Некоторое время они быстро шагали в сторону железнодорожного вокзала, ничего не говоря, и их ноги резко топали по замерзшей земле, когда они шли.
Наконец, под одним из тусклых, нечастых уличных фонарей Энн остановилась, повернулась к нему и быстрым экзальтированным тоном, разительно отличавшимся от ее обычной угрюмой отрывистости, начала говорить:
— Послушай! — сказала она. — Мы должны забыть обо всем, что сегодня… обо всем, что случилось!.. Это была моя вина, — пробормотала она с какой-то глупой и отчаянной агонией совести, которая, подчеркивая ее прямоту, невинность и добропорядочность, выглядела как-то особенно жалобно трогательной. — Я не хотела провоцировать тебя, чтобы ты зашел настолько далеко, — наивно сказала она. — Я не должна была позволять тебе начинать!
— О, Энн, — возразил он, — но ты ничего не сделала! Это была не твоя вина! Ты не смогла удержаться, а на самом деле начал все я!
— Нет, нет, — бормотала она с угрюмым, несчастным упорством. — Это была моя вина… Я могла бы остановить тебя…
Она резко, чуть не плача, повернулась и снова зашагала прочь.
— Но, Энн, — заговорил Юджин с отчаянной убедительностью, догоняя ее. — Не принимай это так близко к сердцу… Не беспокойся об этом! Мы ничего плохого не сделали, честно, не сделали!
— О, — пробормотала она, не поворачивая головы, — это было ужасно! Я сделала с тобой что-то ужасное! Мне так стыдно… — бормотала она. — Это был гнилой, мерзкий поступок!
— Но ты не сделала ничего! — запротестовал юноша. — Это я один все начал!
— Нет, нет, — забормотала она снова. — Это я начала… Я не знаю почему… Но я не имела права… Просто есть что-то, чего ты не понимаешь!
— Но что это? Что это, Энн? — он не знал, то ли смеяться, то ли плакать над этой немой, глупой невинностью совести молодой жительницы Новой Англии, которая, как ему показалось, приняла случившееся так горько и близко к сердцу.
Она перестала шагать своими широкими шагами, остановилась под следующим уличным фонарем и, повернувшись, сказала ему сурово, отчаянно:
— Слушай! Тебе лучше забыть все, что произошло сегодня вечером… Я никогда не думала, что ты испытываешь такие чувства ко мне… Ты должен забыть обо мне… Ты никогда не должен больше думать обо мне так!
— Но почему? — спросил он.
— Потому что, — пробормотала она, — это неправильно… неправильно!
— Почему так?
Она не отвечала несколько секунд, потом, повернувшись, посмотрела ему прямо в глаза:
— Потому что, — сказала она тихо и прямо, — из этого ничего не может получиться… Я не испытываю к тебе никаких таких чувств.
Юджин какое-то время не мог ответить: ему показалось, что тонкая пленка льда вдруг образовалась вокруг его сердца.
— О, — сказал он, наконец, и спустя мгновение добавил: — А как ты думаешь, когда-нибудь потом ты можешь их испытать?
Она не ответила и быстро пошла вперед. Он снова догнал ее, взял за руку и развернул ее, чтобы встретиться с ней глазами, потом резко сказал;
— Отвечай мне! Потом ты можешь их испытать?
Ее лицо было искажено немым угрюмым страданием, она пробормотала:
— Это что-то, чего ты не понимаешь… Что-то, о чем ты не знаешь…
— Я тебя не об этом спрашивал. Ответь мне.
— Нет, — пробормотала она угрюмо. — Я не могу испытать к тебе никаких чувств… И никогда не смогу… — она повернулась с жалким выражением на лице и хотела было уходить.
Кольцо льда все утолщалось и сжималось вокруг его сердца, он снова догнал ее и снова остановил ее.
— Слушай, Энн. Ты должна сказать мне почему. Я имею право знать… — Она с несчастным видом покачала головой и отвернулась, но он поймал ее и потянул обратно к себе, сказав на этот раз более резким и повелительным тоном: — Нет, теперь я точно должен знать. Это потому, что… ты просто никогда не могла бы испытывать чувства к парню вроде меня… потому что ты никогда не думала обо мне таким образом?
Девушка не ответила, просто стояла и смотрела на него молча, с несчастным видом, наконец она отрицательно покачала головой:
— Нет, — сказала она. — Это не то.
Кольцо льда все время продолжало утолщаться, и казалось, что он потерял дар речи, но через некоторое время он выговорил:
— Ну, тогда это… это кто-то другой?
Она сделала неожиданное движение, мучительное, полное тоски и отчаяния и, повернувшись, попыталась уйти. Он схватил ее, притянул спиной к себе и сказал:
— Ответь мне, черт возьми! Это и есть причина?
Он долго ждал ответа, и девушка пробормотала его так тихо, что он едва расслышал.
— Да, — сказала она и вырвала руку. — Отпусти меня.
Он снова поймал ее и потянул обратно. Кольцо льда, казалось, замерзло, и в этом холодном окружении он чувствовал, что его сердце бьется, как отбойный молоток.
— Кто это? — спросил он.
Она не ответила, и он грубо встряхнул ее.
— Ты мне ответишь… Это кто-то, кого я знаю?
— Отпусти меня, — пробормотала она. — Я тебе не скажу.
— Клянусь Богом, скажешь, — сказал он хрипло, продолжая держать ее. — Кто это? Это кто-то, с кем ты встречалась на родине или нет?
— Нет! — закричала она, вывернулась с каким-то сдавленным всхлипом и помчалась вперед почти бегом. — Оставь меня в покое! Я тебе не скажу!
Внезапная вспышка интуиции, мгновенная вспышка понимания и ужаса резанула его, словно ножом. Его сердце, казалось, замерзло, его дыхание остановилось, он прыгнул к ней, как кошка, и, прижимая ее к себе, сказал:
— Энн! Посмотри на меня секундочку, — он взял ее пальцами за подбородок и грубо дернул ее лицо вверх. — У вас любовные отношения со Старвиком?
Долгий вой немой тоски и отчаяния вырвался из ее горла, девушка попыталась вырваться из его рук и, пока она пыталась освободиться, жалобно восклицала голосом, полным ужаса:
— Оставь меня в покое! Оставь меня в покое!
— Боже мой, да ответь же ты, черт бы тебя побрал! — прорычал он. — Это Старвик или нет?
Последним бешеным усилием она вывернулась и закричала, как раненый зверь:
— Да! Да!.. Вот, я тебе сейчас сказала! И что, ты доволен? Теперь ты оставишь меня в покое?! — рыдая и всхлипывая, она вслепую попыталась убежать от него.
Он снова побежал за ней, догнал ее и прижал к себе, но не чтобы обнять, а только чтобы удержать, остановить ее, как-то, как мог, успокоить дикие, тупые, жалкие страдания этого большого существа, которое попало в его собственное сердце и разорвало его, как нож. Он сам испытывал тошнотворный ужас — какой-то полный, парализующий ужас, какого он никогда не чувствовал раньше, он едва понимал, что делает и что говорит… Но зрелище страданий этого большого, онемевшего существа, бьющегося в скрытой горестной агонии, было больше, чем он мог вынести.
И, похолодев от страха, он начал бормотать распухшим языком:
— Да, но Энн, Энн!.. Старвик, Старвик!.. Это бесполезно! Все бесполезно! Господи Иисусе, какой позор! Какой позор! — ибо он вдруг понял, чем был Старвик и чем (хотя Юджин никогда не признавался себе в этом) Старвик стал, и он продолжал бормотать глухо: — Господи Иисусе! Какая жалость! Какой позор!
Он не осознавал, что говорит, осознавая только какое-то отвратительное коварное невезение, которое с такой жестокой и преднамеренной порочностью пустило жизни их обоих под откос, и страшную бесполезную утрату, потерю, которая извратила навсегда жизнь этого великолепного, плодовитого создания, и теперь оно будет приносить все свои силы, свою любовь, благородную целостность ее духа на алтарь бесплодного пустого ничтожества…
В тот момент он испытывал только одно чувство, подавляющее и невыносимое: стремление как-то успокоить ее, остановить, исцелить эту ужасную рану горя и любви, принести мир ее измученной душе, сделать хоть что-то, отдать свою жизнь, чтобы добыть что-нибудь такое, что даст ей немного покоя и утешения.
И он держал ее, гладя ее плечи и говоря снова и снова одни и те же дурацкие слова, не понимая толком, что говорит:
— О, все в порядке!.. Все в порядке, Энн! Не надо так печалиться, не надо так… У тебя все будет в порядке!
И в то же время он осознавал печально, ужасно, что на самом деле совсем не все в порядке, что все устройство и ткань их жизни была полностью, наперекосяк разрушена и разорвана, что была причинена боль слишком сильная, чтобы ее когда-либо можно было излечить, несправедливость слишком жестокая, смертельная, порочная, чтобы ее когда-либо можно было исправить.
Она была в его руках, уткнулась лицом в его плечо, положила свои тонкие, сильные и красивые ладошки ему на руки и держалась за него отчаянно; и там, в замерзшей, спящей тишине этой улицы в маленьком французском городке, девушка Энн хрипло, с горечью, ужасно рыдала, как какой-то большой раненый зверь; и все, что он мог сделать, это держать её в своих руках, пока последний разрывающий крик боли не выломался, не вырвался из ее горла.
Когда все закончилось и Энн затихла, она вытерла глаза и, глядя на него с немой мольбой, прошептала:
— Ты же не скажешь им? Ты ничего не скажешь Фрэнку об этом, да? Ты ведь никогда не позволишь, чтобы он узнал?
И, снова огорошенный дикой, раздирающей жалостью, больной от ужаса, от передавшегося ему ее собственного опустошающего ужаса, Юджин пообещал, что, конечно, ничего не скажет.
Они шли домой молча через замерзшие, спящие улицы. Вернулись в пансион они уже после полуночи: весь дом давно спал. Когда они пошли вверх по лестнице, часы начали отбивать время.