К книге
Том 2(2). О времени и реке. Роман (окончание)О времени и реке. Легенда о голоде, снедающем человека в юности (Роман). Книга пятая. Поход Ясона. LXXVI
48%
О времени и реке. Легенда о голоде, снедающем человека в юности (Роман). Книга пятая. Поход Ясона. LXXVI
25

Около четырех часов пополудни, в канун нового 1924 года, когда Юджин входил в Лувр, он встретил Старвика. Старвик был, как всегда, элегантно одет в небрежный, отлично пошитый коричневый твидовый костюм. Он по-прежнему носил с собой трость и крутил ее лениво, спускаясь по ступенькам. Он сохранил свой прежний облик, полный скуки и томной, почти женственной, грации, но вместо рубашки теперь был одет в блузу в русском стиле из мягкой синей шерсти, которая облегала шею сладострастными складками и была расшита какими-то малиновыми ромбиками по вороту.

На мгновение, на полпути вниз по серым каменным ступеням, изношенным и выдолбленным, как бывают изношены и выдолблены древние европейские ступени мягким непрерывным вечным потоком ног, пока остальные люди толпились вокруг него, он остановился; его приятное румяное лицо и раздвоенный подбородок со смутным беспокойством поднялись к этому залитому мягким светом древнему небу, уже быстро темнеющему в лучах раннего зимнего заката.

Как всегда, Фрэнк был великолепен, с этой своей блузой a la russe и выражением непостижимой печали на лице, еще более таинственным и романтичным, чем когда-либо. Даже на этой чужой территории, в другой стране, он, казалось, незамедлительно завладел всеми окрестностями с королевским достоинством. Такой далекий от образа чужака, иностранца или простого туриста, Фрэнк, казалось, принадлежал этому парижскому пейзажу более, чем кто-либо. Он был, как будто кто-то очень хрупкий, редкий, и изысканный, и уставший от мира — Альфредде Мюссе, или Джордж Мур, или молодой Оскар, или Верлен — только что вышедший из Лувра, и все вокруг, казалось, принадлежало ему.

Огромный центральный двор Лувра, парящие крылья этого гигантского изящного памятника, идеально спроектированные перспективы Тюильри перед ним, исчезающие в тумане и мягком сереющем свете — весь этот пейзаж, со всем его пространством, и силой, и призрачным воздушным изяществом, одновременно такой же сильный, как древнее зубчатое время, и такой же тонкий и призрачный, как музыка спинета, — все это вместе тянулось в гармоничном движении, полное простора, и величия, и изящной красоты, чтобы образовать подобающий фон для блистательной личности Фрэнсиса Старвика!

Даже пока он просто стоял там, редкость и уникальность его личности была очевидна, как никогда раньше. Люди стекались из музея вниз по ступенькам мимо него — поскольку уже близился час закрытия, — и, проходя мимо, все они выглядели особенно банальными, потрепанными и кошмарно прозаическими по сравнению с ним.

Среднего возраста парижский обыватель — пухлый, румяный мужчина, в одежде черной, жесткой, некрасивой и плохо скроенной, какую обычно и носили французы среднего класса, — быстро прошел мимо с женой, дочерью и сыном. Мужчина почти бежал, подгоняемый той непрекращающейся, горячей, сладкой энергией, которая движет человечество и которая, с ее однообразным повторением клятв, восклицаний, отказов, утверждений и уточнений, щедро рассыпаемых каждую минуту по случаю даже самых тривиальных эпизодов жизни, становится еще более мрачной и нудной, чем самая банальная рутина. По сравнению со Старвиком он был такой толстый, скучный, расплывшийся в своей неуклюжей бесформенности, и его жена имела тот же банальный, темный, расплывшийся вид.

Следом по ступенькам спускался американец, тоже с женой: он был опрятно одет в уродливый светло-серый костюм (подобные носят так много американцев), и его жена была столь же опрятно одета в нудном и каком-то металлическом стиле Типичного Американского Гардероба. Они имели неприкрытый, неумелый и неловкий вид туристов: все в них казалось беспокойным и чуждым этому пейзажу, даже свежему воздуху и мягким густым небесам над ними. Когда они спустились по ступенькам, то остановились на мгновение с озабоченным и нерешительным выражением; мужчина вытащил часы и посмотрел на них: лицо у него было худое, с выдающейся челюстью. Потом он сказал, говоря в нос:

— Ну, мы сказали им, что будем в четыре тридцать. Сейчас как раз около того.

Все эти люди, молодые и старые, французы, американцы или любой другой национальности, выглядели так кошмарно, скучно, банально и были так суетливо неуместны по сравнению со Старвиком! После шока минутного ошеломленного удивления и всплеска невозможной радости Юджин побежал к нему с криком:

— Фрэнк!

Старвик повернулся с испуганным выражением на лице, а через секунду двое молодых людей уже судорожно пожимали друг другу руки, почти обнимали друг друга, в волнении изливали друг на друга сразу целые потоки слов, которые никто из них не мог расслышать. Наконец, когда они чуть успокоились, Юджин заговорил:

— Но где, черт возьми, ты был, Фрэнк? Я же писал тебе два раза: неужели ты не получил ни одного из моих писем? Что с тобой случилось? Где ты был? Ты поехал на юг Франции, чтобы провести время с Иганом, как и хотел?

— В точку, — сказал Старвик, его голос остался таким же странно манерным, неземным, как и всегда, только теперь еще более загадочным и скрытным, чем когда-либо прежде. — В точку, я был там.

— Но почему? — начал юноша. — Почему ты… — он остановился, глядя на Старвика озадаченным взглядом. — Да что произошло, Фрэнк?

Всего лишь несколькими тихими и ни к чему не обязывающими словами Старвику прекрасно удалось передать особое чувство печали и трагедии — горя настолько огромного, что он не мог о нем говорить, боли настолько глубокой, что ее невозможно было выразить. Вся его личность была таинственным образом пронизана этой тихой, безмолвной и непередаваемой печалью; он посмотрел на друга глазами Лазаря, воскресшего из гроба, и этот взгляд сказал Юджину более красноречиво, чем любые слова, что теперь Старвик знал и понимал вещи, которые никакой другой смертный человек никогда не сможет знать или понимать.

— Я бы предпочел не говорить об этом, — сказал он очень тихо, и из этих слов Юджин сделал вывод, что какое-то трагическое и невыразимое событие теперь безвозвратно отделило Старвика от Игана — хотя, что это может быть за событие, как он понял, Старвик не хотел говорить.

Однако уже через мгновение Старвик в своей привычной располагающей манере спрашивал небрежным тоном, почти не двигая губами:

— Смотри! Какие у тебя планы? Есть ли у тебя какое-то место, куда тебе надо срочно идти сейчас?

— Нет. Я, вообще-то, как раз собирался идти в музей. Но полагаю, уже слишком поздно, так или иначе.

Тут, в самом деле, они услышали звон колоколов в музее и голоса охранников, нетерпеливо кричащих;

— On ferme! On ferme, messieurs![39]

И из музея полился людской поток.

— В точку, — сказал Старвик. — Они сейчас закрываются. Кроме того, — добавил он устало, — не думаю, что этот музей так уж важен для тебя, в любом случае… Господи! — вскричал он вдруг, высоким, почти женственным голосом, со страстной убежденностью. — Что за мусор! Горы и океаны мусора! Как ужасно! — воскликнул он страстно своим странным неземным голосом. — Так невероятно, невозможно ужасно. В этом музее есть только три вещи, которые стоит увидеть, но они, — его голос снова поднялся в страстном волнении, — они несказанно красивы, Юджин! Боже мой! — еще раз воскликнул он. — Как они прекрасны! Как совершенно, невероятно восхитительны!

Потом вдруг, снова переходя на свой обычный тихий небрежный тон, Старвик сказал:

— Ты просто обязан приехать сюда со мной через некоторое время. Я покажу их тебе… Подумай, — снова сказал он небрежным тоном. — А не хочешь ли ты пойти со мной в «Режанс» и выпить?

Вся земля, казалось, сразу ожила. Теперь, когда Старвик был здесь, этот незнакомый мир, в чьих объятиях инопланетной жизни он боролся как утопающий, стал в одно мгновение замечательным и прекрасным. Ощущение онемения, безымянного ужаса, одиночества и отсутствия корней, невыносимой больной тоски бездомности, небезопасности, неуверенности и тоски по дому, — все, с чем Юджин боролся с момента приезда и Париж, чего он стыдился и в чем боялся признаться, теперь мгновенно было изгнано.

Даже странные темные лица французов, которые потоком текли мимо, больше не казались чужими, а были очень даже дружелюбными; и влажный томный воздух, мягкая толстая серость неба, которое, казалось, давило на его обнаженные нервы, проникало в его бездомную душу как осязаемое, вязкое вещество немого ужаса и отчаяния. Теперь лица окружающих были пропитаны всеми жизненными энергиями жизни, отравлены невыразимой, безымянной, бесконечно странной и разнообразной радостью.

Когда они прошли через обширный двор Лувра в огромную арку навстречу сиянию и уличному движению, колоссальный движущийся шум таинственного города оглушил Юджина и наполнил его внутренности экстатическим предчувствием неизвестных, гламурных, соблазнительных удовольствий. Даже маленькие такси, проносившиеся мимо со скоростью и жужжанием осы через все громадное пространство Лувра и через отдающиеся эхом арки, теперь вносили вклад в это ощущение азарта, роскоши и радости. Пронзительные, раздражающие автомобильные сигналы постоянно звучали во влажном воздухе, и сердце Юджина наполнилось мыслями о Новом годе: уже весь город, казалось, суетился и жил предвкушением великолепного карнавала новогодней ночи.

В «Режанс» они нашли столик на террасе старого кафе, где еще Наполеон играл в домино, и среди веселого шума толпы — шума убывающего дня, они пили коньяк, болтали страстно и с почти безумной радостью, опять пили коньяк и смотрели на роящуюся прекрасную жизнь на тротуарах и за переполненными столиками вокруг них.

Потоки машин вверх и вниз по всей авеню Оперы и площади Комеди Франсез; нежный, простой и прекрасный фасад Комеди через площадь от них; статуя хрупкого де Мюссе, в полуобморочном, казалось, состоянии откинувшегося назад в руках хлопочущей над ним музы — все это не просто казалось теперь Юджину частью его, но стоило появиться Старвику, как все это подверглось колоссальному усилению, приобрело огромное очарование, стало воплощенным ароматом невероятно хорошей, прекрасной и соблазнительной жизни, которая вся, во всех ее бесконечных разветвлениях, казалось, была сконцентрирована в его крови, как редкое вино, и теперь принадлежала Юджину. И так они пили, и разговаривали, и снова пили, до полной темноты, и слезы стояли в их глазах, и блюдечки из-под бокалов коньяка стопками громоздились на их столе.

Затем, великолепно грустные и счастливые, ликующие и торжествующие, и полные безымянных радостей и зла, они сели в одно из пронзительно гудящих, восхитительных маленьких такси и были быстро доставлены вверх по тесной благородной улице до нависающей громады оперы, которая теперь оказалась перед ними, и Кафе-де-ла-Пэ, которое было на другой стороне площади.

И они были молодыми, всепобеждающими триумфаторами, и вся волшебная жизнь странного миллионного Парижа принадлежала им, и все его странные и злые ароматы горели жестоко и тайно в их жилах, и они знали, что они молоды, и что они никогда не умрут, и что они оказались в канун Нового года в Париже, и что этот волшебный город был создан для них. К этому времени на двоих у них было около 400 франков.

Затем последовал длинный калейдоскоп ночи: в час после полуночи, выйдя из кафе, они сели в такси и громогласно потребовали от румяного водителя на французском, который от алкоголя и радости сделался красноречивым и беглым, что их следует отвезти по злачным местам, наиболее посещаемым «nos frères-vous comprenez? — les honnêtes hommes — les ouvriers»[40].

Он с улыбкой согласился, и с этого времени до рассвета они погрузились в сумасшедшее путешествие по маленьким мерзким кафе, невероятно смутное, и кафе этих было так много, и они так неразрывно запутались в огромной паутине трущоб и джунглей ночного Парижа, что позже молодые люди так никогда и не смогли воспроизвести свой обратный путь через этот лабиринт кривых переулков, в опьянении и путанице. Водитель отвез их в район, который, как позже они решили, мог находиться где-то в древних, мерзких и запутанных кварталах между Севастопольским бульваром и Ле-Халль.

И всю ночь, с часа ночи до рассвета, они бродили по опасным ночным аллеям, рядом с закрытыми ставнями фасадов древних, злых, похожих на уродливых старух домов, и останавливались при каждом броском блеске света, чтобы войти в очередную грязную подворотню, где было какое-нибудь бистро или бар, где мрачные мужчины со злыми лицами угрюмо изучали их из-за барной стойки и наливали им грязными руками дешевый мерзкий коньяк в маленькие жирные стаканы. В этих местах всегда была злобная, жирно слащавая и соблазнительная музыка аккордеонов, хриплые вопли «браво» и аплодисменты. Там можно было купить металлические жетоны, десяток на пять франков, и отдать их неряшливой сирене без верхних зубов, чтобы она потанцевала для клиента, а еще там было много солдат: негры из колоний, с кожей цвета черного дерева, встречались чаще всего. А еще там были люди в кепках и шарфах, со злыми хитрыми глазами, которые постоянно смотрели на них.

С места на место, от подворотни к подворотне, через этот огромный опасный лабиринт ночи, продвигался их дикий разврат. Через некоторое время они заметили, что, куда бы они ни шли, два жандарма следовали за ними, спокойно стояли рядом в баре и вежливо и искренне принимали напитки, которые они всегда покупали для них, и всегда были там, когда они переходили в следующее заведение. И румяный и добродушный таксист тоже всегда был там, и он тоже всегда пил с ними и всегда говорил со здоровым удовлетворением:

— Mais oui! Parbleu! A votre santé, messieurs![41]

Серый изможденный рассвет озарил холодные серые воды древней, узкой, протекающей между огромными каменными стенами Сены, обшарпанные крутые фасады старых закрытых ставнями домов в Латинском квартале, узкую угловатость тихих улиц. В районе Монпарнаса они вышли на углу бульвара Эдгара Кине и потребовали расчет. У них оставалось менее пятидесяти франков; они взяли все эти грязные и надорванные пятифранковые купюры, медные монеты в один и два франка, и еще по десять, двадцать пять, пятьдесят сантимов, все это высыпали ему в руки и стояли виноватые, тихие и пристыженные перед таксистом, у которого на лице отразились удивление и упрек, потому что он обслуживал их хорошо и верно в течение всего этого слепого калейдоскопа ночи, а ведь был канун Нового года, и они были пьяны и веселы, и, как он думал, были богатыми американцами, и он нанялся к ним, чтобы хорошенько заработать, и, очевидно, ожидал больше.

— Уж извините, это все, что у нас есть, — сказали они.

И тогда этот румяный здоровяк сделал то, что, пожалуй, редко встречается в истории французского такси и что они никогда не забывали впоследствии. После момента изумления, когда он смотрел на маленькую кучку банкнот и монет в его широкой ладони, он вдруг засмеялся громко и весело, подбросил деньги в воздухе и поймал их на лету, отделил пятифранковую купюру, положил в карман остальные, вернул пятифранковую Старвику и весело сказал на ломаном английском:

— Все в порядке! Вы двое мальчиков есть принять это и купить себе завтрак, чтобы хорошо протрезветь. С Новым годом! — и с дружеским прощальным взмахом руки уехал.

Они купили себе вкусные свежеиспеченные рогалики, мягкие и хрустящие, и чудесный густой горячий шоколад в небольшой кондитерской на бульваре Эдгара Кине, рядом с кварталом, где жил Старвик. Он обитал в студии, которую ему предоставили, как он сказал, «двое друзей», которых он не назвал и которые как раз «уехали из города на праздники». Студия находилась в одном из ряда одинаковых домов, расположенных в небольшой закрытой аллейке. Молодые люди вошли с улицы через калитку в стене, позвонили в колокольчик, и консьержка нажала на кнопку, которая открыла дверь. Внутри было очень тихо и спокойно, и все казалось серым в сером утреннем свете первого дня Нового года. В этом доме они были закрыты от всего города.

Наконец они вошли в студию Старвика: Юджин увидел большую комнату с наклонной крышей из серого стекла. Вдоль стен стояли картины, конечности и фрагменты незаконченных скульптур, несколько стульев и столов, а также диван-кровать. В глубине была антресоль и ведущая наверх лестница: там тоже было нечто вроде кушетки, и Старвик сказал Юджину, что он может поспать там.

Оба молодых человека уже шатались от усталости и ночного разврата: в холодном сером свете жизнь казалась черной и уродливой; они были утомлены, и им было стыдно за себя. Старвик лег на диван и заснул; Юджин поднялся на антресоль, снял одежду, скомкал ее в кучу и погрузился в глубокий наркотический сон — последствие пьянства и истощения.

Он проспал до полудня и был разбужен звуком шагов внизу, хлопаньем открывающейся и закрывающейся двери; и вдруг раздался женский голос, беззаботный, веселый, но притом властный и проницательный:

— Дорогой, мы вернулись! Добро пожаловать в наш город снова! С Новым годом! — она продолжила более спокойно, с ноткой нежной интимности: — Как твои дела?

Он услышал тихий голос Старвика, который ей отвечал, а потом низкий, отрывистый и несколько угрюмый голос другой женщины. Старвик сонно позвал Юджина, сказав ему, чтобы тот немедленно одевался и спускался вниз: когда он спустился, его уже ждали Старвик и две дамы.

Та, которой принадлежал легкий, веселый, но решительный голос, разбудивший Юджина, приветствовала его тепло и радушно, и он сразу почувствовал себя как дома. Она казалась старшей из двух, и все-таки в их возрасте не было такой уж большой разницы.

Другая женщина пожала ему руку довольно сухо и пробормотала несколько слов приветствия. Она была из тех девушек, которых можно назвать типичными обитательницами Новой Англии: крупной и темноволосой; она носила темную, серую одежду, которая выглядела как будто заржавленной; ее лицо почти все время сохраняло угрюмое, тяжелое выражение. В то время как Старвик и другая молодая мадам, чье имя было Элинор, весело болтали, темноволосая девушка сидела угрюмо и неловко в кресле и не говорила ни слова. Один или два раза они пытались заговорить с ней, но она обходилась короткими ответами, несколькими сухими угрюмыми словами и отрывистым сердитым смехом, который заканчивался, едва успев начаться, оставляя выражение ее лица снова столь же тяжелым и угрюмым.

Но в ту редкую секунду, когда она смеялась, Юджин заметил, что ее губки прелестные и алые, зубы красивые и очень белые, и на мгновение угрюмое лицо девушки осветилось лучистым нежным очарованием. Он слышал, как Фрэнк назвал ее Энн. Старвику, казалось, нравилось дразнить ее, и, когда он говорил с ней, коварный смешок прорывался в его голосе. Он обратился к Юджину (его приятное лицо покраснело от удовольствия, и коварный (мешок снова клокотал в горле) и сказал:

— Она очень красивая. Так сразу никогда и не подумаешь, но это действительно так, знаешь ли.

Энн пробормотала что-то отрывистое и сердитое, ее личико вспыхнуло, она рассмеялась коротким резким смехом, полным гнева и раздражения. Но даже этот смех оживил ее лицо такой сияющей прелестью, что Юджин увидел: то, что сказал Старвик, было правдой.

Предыдущая главаГлава 25 из 52Следующая глава