Накануне его отъезда родсовские стипендиаты пригласили Юджина на обед. Это было прекрасное пиршество: они вместе обедали в своих комнатах в колледже, опустошив свои кошельки для шеф-повара колледжа и сказав ему, чтобы он ничего не жалел и постарался «по полной». Перед едой они выпили вместе бутылку хорошего хереса, в колледже пили эль, крепкий, темный и мягкий, а когда приступили к кофе, совместно прикончили бутылку портвейна.
На обед подавали густой сезонный суп цвета красного дерева, а затем огромный поднос, заваленный нежными коричнево-золотыми кусочками жареного филе палтуса, жаркое из баранины, такое нежное, ароматное, сочное и вкусное, какое Юджин никогда раньше не пробовал, желе из красной смородины, хорошо выдержанную маринованную капусту и отварной картофель и в конце очень вкусный яблочный пирог, густые сливки, острый сыр и крекеры.
Это была прекрасная трапеза, и когда они покончили с ней, все были полны радости и ликования. Они были восхитительно счастливы и пьяны тем золотым, теплым, насыщенным и самым прекрасным опьянением, которое наступает только от хорошего богатого вина или вкусного пива и славной и обильной пищи — состояние, которое мы признаем сразу, как только оно приходит к нам, как одну из редких, бесценных и неоспоримых радостей жизни; нечто более сильное, чем философия, — сокровище, которому невозможно установить справедливую цену; достаточная награда за тоску, усталость и разочарования жизни; и гораздо лучший учитель, чем пресловутый Фома Аквинский.
Они были все молодые люди, и когда они закончили есть и пить, то были пьяны славно и торжествующе, как могут напиваться только молодые люди. Им казалось теперь, что они не могли сделать ничего плохого, никаких ошибок и что вся земля была достойным восторга праздником, который был создан исключительно для их счастья, обладания и успеха. И даже родсовские стипендиаты больше не чувствовали старого страха, смятения, одиночества, горькой неполноценности и запустения, которые заполняли их души с момента приезда сюда.
Красота, древность и величие жизни раскрывались им так, как они никогда не видели их раньше; их собственные судьбы в этом месте казались теперь невозможно хорошими и счастливыми, ничего в жизни вокруг них теперь не было странным или чужим, и они все чувствовали, что их ждет победа и что они близки к обладанию жизнью среди самых лучших и счастливых людей на земле.
Что касается Юджина, он сейчас думал о своем отъезде торжествующе, с нестерпимым желанием, и не от какой-то радости освобождения, а потому, что теперь все вокруг него казалось счастливым, славным, красивым и подавало тайные знаки невыразимой радости, которая должна была вот-вот настать. Он представлял тысячи образов поездов, аккуратных, яркого цвета, исполненных радости, комфорта и точности поездов, и Англию, потерянную в тумане, и ее кишащих сорок миллионов жизней, но внезапно не скучных и не унылых, а просто невероятно маленьких, красивых, и близких, и доступных, стоит только сделать шаг, войти в их границы, и тогда они смогут обогатить его, наполнить его, принадлежать ему навсегда во всей своей радости, такие тайные, такие волшебно маленькие.
Он думал теперь и об огромной дымной паутине Лондона с той же радостью: о мягком крепком эле, которым он мог напиться в одном хорошем кабаке, о площадях, о древних дворах, грязных от возраста тайнах, и о дарящем онемение тумане, и о странности десяти миллионов прохожих мужчин и женщин. Он думал о стремительном богатом поезде, едущем под Ла-Маншем со скоростью выпущенного снаряда[9], о причалах, о кораблях, бороздящих Ла-Манш, о тьме, ночи, внезапном натиске диких бурных вод за пределами гавани и о том, как Англия исчезает за кормой… А потом о мигающих огнях маяков Франции, снова о причалах и набережных, маленьких роящихся людях, их возбужденной речи, странных темных лицах французов, всегда чуждой, волшебной, очарованной временем странности французской земли, народа, и лиц, а потом о Париже — ностальгической, тонкой и несравненно захватывающей ткани его жизни, о его ароматах, странных опиатах его времени, об его вновь открывающихся перед Юджином яствах, напитках и белых, соблазнительных, роскошных телах дам легкого поведения.
Они все были ликующими, дикими, полными радости, надежды и непобедимой веры; они думали обо всем этом, и обо всей славе и тайнах, что мир припрятал специально для них в заветных безграничных глубинах своих сокровищниц; и они кричали, пели, пожимали друг другу руки и покатывались со смеху, и не было никаких сомнений, и страха, и темноты, и путаницы — совсем как раньше, в иные, более молодые и более определенные годы.
Потом они все побежали по полям за колледжами: поля были мокрые и зеленые, деревья дымчато-серые и размытые за магической завесой голубоватого тумана, и проторенная дорожка, по которой они бежали, чувствовалась, выглядела и казалась невероятно знакомой, как и то поле, которое они пересекли, и та земля, по которой они ступали миллион раз. И, наконец, они пришли к маленькой, испещренной бухточками реке, полноводной, плавной, тихой реке, полной темного времени и заветных историй, к спокойной, узкой, глубокой речке, необычной в своем маленьком совершенстве, беззвучно протекающей мимо, среди мокрой свежей зелени полей, которые зажимали ее с обеих сторон с не менее сладким, ухоженным, опрятным совершенством.
Затем, перейдя реку, они пошли вдоль берега, пока не добрались туда, тде ждали команды, участвующие в соревнованиях по гребле, — команда колледжа Мертона чуть выше по течению, команда другого колледжа позади, а студенты обоих колледжей с нетерпением толпились по пути следования своих лодок, подбадривая криками своих товарищей, ожидая сигнала, который давал старт гонке.
Тут все родсовские стипендиаты принялись хлопать Юджина по спине и вдохновенно орать:
— Ты должен побежать с нами! Ты должен болеть за нас! Сейчас ты тоже будешь принадлежать к колледжу Мертон!
Стартовый пистолет с треском выстрелил, гребцы яростно наклонились в своих лодках, длинные весла, как лезвия, отчаянно вспороли холодную серую воду, и гонка началась. И тотчас параллельно гребцам побежали легко, проворно две толпы юношей; каждая выкрикивала громкие резкие крики поощрения своей команде, сопровождая ее по берегу.
Первое время, пока Юджин бежал, он чувствовал себя сильным, гибким и возбужденным. Его тело приобрело какую-то воздушную легкость: его походка была легкой, шаги длинными и неустанными, дыхание вырывалось из его груди беззвучно, без труда, и топот быстрых ног студентов, бегущих по твердой дорожке, раздавался перед ним, позади, вокруг него, и это было так приятно, и он был снова уверен в своей силе и выносливости и думал, что он был одним из них и что он может пробежать с I [ими до края земли и обратно и даже не устать.
Он решил было, что восстановил всю стройность, и гибкость сухожилий, и мальчишескую выносливость и что он снова обладает способностью к полету стремительному, как ветер, и скоростью, и отличной формой, и юной упругой силой, и что он ничего этого не потерял и ничего не изменилось.
Впрочем, вскоре свинцовая тяжесть начала потихоньку прокрадываться в его конечности, он впервые почувствовал усталость и усилия, которые ему приходится прилагать, противную густую медлительность в мышцах ног, тупую, похожую на привязанные к ногам гири тяжесть, покалывание в кончиках пальцев. Теперь он уже не мог так легко и бойко наблюдать за качающимися на волнах лодками и за ловко бегущими юношами вокруг него.
Он шумно бежал вперед, упорно, прилагая все большие целенаправленные усилия; его сердце билось, как молот, об ребра, дыхание стало хриплым в пересохшем горле, язык онемел и болтался во рту, толстый и распухший; бледные пылинки плавали пьяно перед его глазами.
Он слышал собственный голос, незнакомый и отдаленный, странно нереальный, как будто это кто-то другой говорил голосом Юджина; и голос этот все кричал и кричал, хрипло, задыхаясь:
— Давай, Мертон!.. Давай, Мертон!.. Давай, Мертон!
Теперь шаги более ловких и молодых товарищей вокруг него смолкли, умчались вперед, исчезли. Он больше не мог видеть гребцов и даже не знал, где они. Он бежал вслепую, отчаянно, больше ничего не видя, не слыша, не говоря. Его измученное тело, словно наполненное свинцом, тянулось к земле, но он продолжал бежать, впечатывая каждый шаг в дорожку, — сильно, слепо, бездумно, вперед, под серыми вечными небесами, полными бессмертной усталости, по серой бесплодной земле, в какой-то огромной, планетарного масштаба, пустоте, где нет ни тени, ни убежища, ни жилья, ни отдыха, никакой комнаты, никакой двери, в которую он мог войти, и где он должен бежать вслепую, устало, в одиночку, через эту огромную пустоту, вечно…
Потом голоса раздались снова, начали роиться вокруг него, и он почувствовал, как сильные руки коснулись его. Они схватили его, остановили, и знакомые лица закружились перед ним в плавающей пыли этой слепой серой пустоты. Он услышал свое тяжелое дыхание и как его собственный призрачный, нереальный хриплый голос кричит:
— Давай, Мертон!
И вдруг снова увидел своих друзей, которые улыбались, смеялись, кричали и трясли его:
— Стоп! Гонка закончилась! Мертон победил!