К книге
Том 2(2). О времени и реке. Роман (окончание)О времени и реке. Легенда о голоде, снедающем человека в юности (Роман). Книга пятая. Поход Ясона. LXX
37%
О времени и реке. Легенда о голоде, снедающем человека в юности (Роман). Книга пятая. Поход Ясона. LXX
19

Осенью того года Юджин жил примерно в миле от города в доме, расположенном на некотором удалении от Вентнор-роуд. Дом назывался «Ферма», «Ферма на вершине холма», или «Ферма Дальний край», или что-то в этом духе… но в действительности он совсем не был фермой. Это был великолепный большой дом из обветренного серого камня, который так часто встречается в этой стране, как будто сам тамошний мокрый тяжелый воздух там пропитан мягким, толстым, серым временем: строгим, красивым, вечно капающим на землю, на людей… и обогащающим все, на что попадают его капли: траву, листья, кирпичи, плющ, свежий влажный цвет лиц людей и, конечно, старый серый камень — ни с чем не сравнимой обветренностью времени.

Дом был построен на расстоянии нескольких сотен метров от дороги, может быть, около четверти мили, и до него можно было дойти по тропинке, окаймленной рядами высоких деревьев, которые смыкались над ней зеленой аркой и которые заставляли Юджина думать о доме, особенно по ночам, когда ураганный ветер выл в их спутанных ветвях. По обеим сторонам дороги располагались регбийные поля двух колледжей, и после полудня он мог выглянуть из окна и наблюдать свежую влажную зелень игровых площадок и юношей из этих колледжей, одетых в шорты и майки, и их голые колени, шершавые, ободранные травой и дерном. Они скручивались, изо всех сил наклонялись, качались, на мгновение ввязывались в круге в схватку вокруг мяча, а затем вырывались, бежали, уклонялись, передавая мяч, когда их атаковали другие игроки, заполняя влажный воздух резкими спортивными возгласами. В них не было того отчаяния, мрачной решимости, почти профессиональной серьезности, которая была у команд американских колледжей; их ободранные грязные колени, их покачивающиеся неуклюжие стычки, из которых они быстро вырывались и мчались дальше, их тяжелое пыхтящее дыхание и четкие звонкие голоса придавали им вид больших мальчиков.

Однажды, когда Юджин вышел на эту дорогу во второй половине дня (мальчики как раз играли), игроки упустили мяч, и он выскочил на дорогу прямо перед ним; он побежал, чтобы поймать его, как всегда имел обыкновение делать, случись ему проходить мимо поля, где играли в бейсбол. Один из игроков подошел к краю поля и стоял там, положив руки на бедра, в ожидании, пока Юджин поймает мяч: он тяжело дышал, его лицо пылало, светлые волосы были взъерошены. Когда Юджин бросил ему мяч, он сказал: «Благодарю вас!» решительно и вежливо, произнеся в слове «благодарю» звук «р» так же, как они обычно его произносили в слове «американец». Этот звук всегда вызывал у Юджина какое-то отторжение; ему казалось, что было в нем некое пренебрежительное равнодушие и превосходство.

Несколько секунд Юджин наблюдал за ним, как он быстро побежал прочь, спеша занять свое место на поле: остальные игроки тем временем стояли в ожидании, тяжело дыша, небрежно положив руки на бедра. Юноша принес мяч и закинул его в гущу схватки, картина расстановки игроков закачалась, затряслась, смешалась и снова резко вспыхнула в игре на открытом поле, и все это выглядело невероятно странным, близким и знакомым.

Юджин чувствовал, что он всегда знал эту жизнь, что она всегда принадлежала ему, и что он был прекрасно знаком с ней, как со всем, что он видел и знал с детства. Даже сама текстура земли казалась ему знакомой: такая влажная, твердая и пружинящая, когда он наступил на нее; и бурный вой ветра в этой усаженной огромными деревьями аллее ночью был такой же дикий, одинокий и сумасшедший, как когда Юджину было восемь лет и он лежал в своей постели ночью и слышал, как ветер воет в огромных дубах на холме над домом его отца.

У семьи, которая жила в доме, была фамилия Кулсон: он договорился с хозяйкой дома, что сразу приедет и будет жить там. Она была высокая, среднего возраста, у нее было обветренное лицо. Они беседовали в холле, отделанном мраморными плитами и выходящем прямо на гравийную дорожку.

Женщина выглядела очень свежо, ярко, весело и даже как-то по-светски. Она была все еще довольно красива. Одета она была в отлично скроенную шерстяную клетчатую юбку и шелковую блузку: когда она говорила, то держала руки сложенными на груди, потому что в холле было холодно, а в пальцах у нее была зажата сигарета. Лохматая коричневая собака вышла и потыкалась носом в ее руку. Хозяйка положила руку на голову пса и нежно ее почесала.

Когда Юджин рассказал ей, что хотел бы переехать уже на следующий день, она быстро и весело сказала:

— И правильно! Вы найдете здесь все уже приготовленное, когда приедете!

Потом она спросила, учится ли он в университете. Он сказал, что нет, и добавил с чувством неловкости и неприкрытого одиночества, что он «писатель» и приехал в Англию поработать над произведением и что ему двадцать четыре года.

— Тогда я уверена: то, что вы пишете, будет очень, очень хорошо! — весело и решительно сказала она. — У нас было несколько американцев в доме до вас, и все они были очень умными! Все американцы, с которыми мы имели счастье здесь познакомиться, были очень умные люди, — повторила женщина. — И я уверена, что вам у нас понравится!

Потом она вместе с ним подошла к двери, чтобы попрощаться.

Пока они стояли там, раздался звук тормозов маленького автомобильчика, и вскоре молодая девушка быстро прошла по гравийной дорожке перед домом и вошла в холл. Она была высокая, стройная, очень милая, но с таким же ярким твердым взглядом в глазах, что и у старшей женщины, и с той же слабой, но суровой улыбкой в уголках рта.

— Эдит, — сказала женщина чистым, резким, отдающим явным любопытством голосом. — Этот молодой человек американец. Он заселяется сюда завтра.

Девушка коротко взглянула на Юджина своим жестким, ярким взглядом, протянула изящную ручку в перчатке, и они коротко пожали друг другу руки; ее рукопожатие было быстрым и твердым.

— О! Как поживаете? — вежливо сказала она. — Я надеюсь, вам понравится здесь.

Потом она прошла через холл, вошла в комнату слева и закрыла за собой дверь.

Ее голос был четким и уверенным, как и у ее матери, но у Эдит он был к тому же прохладный, молодой, сладкий и музыкальный; и позднее, пока Юджин шел по дороге, этот голос все еще звучал у него в ушах.

Это был замечательный дом, и в нем жили замечательные люди. Всю свою последующую жизнь он не мог забыть их. Он, казалось, знал их всю жизнь и знал все об их жизни. Они, казалось, так хорошо знакомы ему, как его собственная кровь, и он знал их посредством такого знания, которое формируется глубоко под корнями мыслей или памяти. Они не часто говорили друг с другом и не рассказывали о своей жизни друг другу. Очень трудно даже выразить это — как они чувствовали и жили вместе в этом доме, — потому что это было одно из тех простых и глубоких переживаний жизни, которое, кажется, всегда было известно людям, но для которого в языке просто не существует подходящих слов.

И все же, как детские полузабытые видения какой-то волшебной страны, которую Юджин познал и которая присутствовала в каждом его дне со странным и неотвратимым чувством славного повторного открытия, — слово, которое бы открыло доступ ко всем этим впечатлениям и описало бы их, казалось, постоянно находилось практически на устах, в ожидании, в непосредственной близости от ворот их памяти, вот-вот, еще одна форма, фраза, звук, и они обретут его в любой момент, когда решат произнести его, — но, когда они пытались сказать это слово, выразить это описание, что-то исчезало в их умах, как исчезает свет; что-то таяло прямо в их руках, как колечки цветного дыма, и что-то уходило навсегда, как только они пытались прикоснуться к нему.

Ближайшая к истине формулировка, которую Юджин смог найти, была такой: в этом доме он порой находил самый идеальный покой и уединение, какой он когда-либо знал. Но при этом он всегда знал, что были в доме и другие люди. Он мог сидеть в своей гостиной ночью и ничего не слышать, кроме бурных стонов ветра на улице в огромных деревьях, небольших вспышек газа и струй пламени, время от времени вырывающихся из огня, горящего в камине, — и тишины, сильного живого одинокого молчания, которое движется и ждет в доме по ночам, — и все же он всегда знал, что другие люди были там.

Ему не нужно было слышать, как они заходят или проходят мимо его комнаты, или слышать звук закрывающихся или открывающихся дверей в доме, или прислушиваться к их голосам: даже если бы он никогда не видел их, не слышал их, не говорил с ними — все равно он бы знал, что они были там. Это было то, что он всегда знал, и он знал, что это случится с ним, и теперь так оно и было, со всей странностью и темной тайной чего-то очень долгожданного. Он знал их, чувствовал их, жил среди них, и они были так ему знакомы, что не было никакой необходимости подтверждать это никаким видом, или звуком, или словом.

И память об этом доме и его молчаливом общении со всеми живущими там людьми была как-то смешана в его сознании с образом темного времени. Это был один из тех печальных и неизменных образов, которые, среди всего пылающего потока видения, постоянно мчались через его разум пламенным потоком: каким-то неподвижным, отстраненным и вечным, полным печали, уверенности и тайны, которую он не мог понять, но которая навсегда сохраняла в себе древний печальный свет ущербного дня — свет, от которого исчезало все тепло, ярость и материальное вещество пыльного дня и который сам был как время; свет одновременно земной и неземной, далекий, отстраненный и вечный.

И этот неподвижный и неизменный образ темного времени был таков: в старом доме, олицетворявшем время, Юджин жил один, но все же вокруг него были другие люди, они никогда не говорили с ним, и он не говорил с ними. В этом доме они приходили и уходили, как молчание, но он всегда знал, что они были там. Он сидел у окна в комнате, и он знал, что они ходят по дому, и тьма, горе, и колоссальная тишина жили внутри них, и их глаза были спокойны, полны печали, умиротворения и знания, и лица их были темны, их языки молчаливы, и они никогда не говорили. Юджин не мог вспомнить, как выглядели их лица, но все они были знакомы ему, как лицо отца, и они, казалось, знали друг друга вечно, и они жили вместе в старом доме, во времени, в темном времени; и тишина, печаль, уверенность, и мир были в них. Таков был образ темного времени, которое преследовало его нею жизнь после этого и в котором, так или иначе, проходила его жизнь среди людей в этом доме.

В тот год в доме жили, кроме Юджина и Морисона, Кулсоны (отец, мать и дочь) и трое мужчин, которые вместе снимали несколько комнат, — они работали на заводе по производству легковых автомобилей, в двух милях от города.

Возможно, причиной того, что Юджин никогда не мог забыть этих людей позже и, казалось, знал их всех так хорошо, было то, что в каждом из них было будто что-то испорчено, утрачено или повреждено — нечто драгоценное и безвозвратное, которое, будучи потеряно, уже нельзя было вернуть снова. Возможно, это было причиной того, что он любил их всех так сильно, потому что к людям с разрушенными душами можно испытывать либо любовь, либо ненависть: середины не существует. Люди с разрушенными душами, которые нам нравятся, — это те, которые в отчаянии умерли и потеряли свои жизни, потому что они так сильно любили жизнь, и было в них величие, которое заставляет, таких людей расточительно растратить все, что у них было, все, что они любили больше всего, и рисковать, и потерять свою жизнь, как раз потому, что жизнь настолько драгоценна для них, и умереть, наконец, потому что в них заключены семена жизни. Только люди, которые любят жизнь, умирают таким образом — и это те люди с разрушенными душами, которые нам нравятся.

Люди, жившие в доме, были как раз такими, которые потеряли свои жизни, потому что они любили землю слишком сильно и каким-то чудовищным образом были убиты собственной жаждой. И по этой причине Юджин любил их всех и не мог забыть о них позже: казалось, они какой-то магией были собраны все вместе в этот дом, как будто сам дом был неким магнетическим центром для потерянных людей.

И уж точно те трое, которые работали на автомобильном заводе, собрались в доме именно по этой причине. Двое из них были еще молодыми людьми, им было двадцать с хвостиком. Третий был намного старше. Ему было уже за сорок, его звали Николь, он служил в армии во время войны и дослужился до звания капитана.

У него было худое, подтянутое, ловкое тело, какое часто бывает у мужчин, долго служивших в армии, и какой-то очень профессиональный военный вид; Юджину всегда хотелось мысленно посадить капитана на лошадь, как если бы он с детства занимался верховой ездой или служил в кавалерии. Его лицо тоже было худое, побитое жизнью и сразу выдававшее в нем профессионального военного; его речь, хотя и была добродушной и очень дружелюбной, звучала отрывисто, решительно и резко. Кожа на худом лице капитана была обветренная, изрезанная глубокими шрамами морщин; щеки ввалившиеся; он носил короткие, аккуратно подстриженные усы и демонстрировал длинные передние зубы, когда улыбался редкой, изможденной, зубастой, но очень привлекательной улыбкой.

Его левая рука была высохшая, сморщенная, почти не действующая: часть кисти и два пальца ему оторвало выстрелом или взрывом. Но не это надругательство над плотью придало его жизни такое ужасное качество, не оно сделало ее безвозвратно разрушенной, утраченной, сломанной. В самом деле, глядя на капитана, вы быстро забывали о его физической травме: его тело выглядело таким подтянутым, стройным, бойким, энергичным и было в такой превосходной форме, что никто никогда не думал о нем как о калеке и не пытался жалеть его из-за его инвалидности. Ибо тот крах, те руины, которые чувствовались в нем, были не руины плоти, но руины духа. Что-то, казалось, было оторвано от его жизни — и это были не жилы и нервы его руки, а часть его разрушенной души. Было в этом человеке что-то страшное, ужасная мертвая пустота и незаполненность, и его подтянутое, стройное тело, которое он так прекрасно нес по жизни, казалось, только окружало эту пустоту, как своего рода оболочка.

Он всегда был шикарно одет в одежду, которая хорошо сидела на его аккуратной, статной фигуре. Он всегда был в хорошем настроении, очень дружелюбен (в своей обрывистой резкой манере), часто смеялся — каким-то металлическим смешком, который начинался внезапно и заканчивался так же быстро, как и начался. Он, казалось, каким-то образом запер в отдельной комнате все страдания, темные заботы и беспокойство и выбросил, потерял ключ от ее двери, но при этом в то же время он потерял и более ценные вещи, все раздражительные сомнения и возмущения совести, что доступны большинству людей.

Теперь, в самом деле, казалось, что у него осталось только одно серьезное дело в жизни. Дело это было — поддерживать себя в хорошем настроении, постоянно развлекаться, получить от жизни все до последнего атома удовольствия, которые она только может предложить. И к этому делу два молодых человека, которые жили с ним вместе, присоединились с энергией и искренностью. Подразумевалось, что их занятость на автомобильном заводе была просто необходимым злом. Ее следовало терпеть, потому что она давала им возможность заниматься более важными делами, делать единственное, что им было интересно, — снова и снова бросаться на поиски удовольствия.

И в том, каким образом они этим занимались, был элемент сознательного расчета, концентрированная серьезность, сфокусированная интенсивность попыток достичь цели, и это было так поразительно, гротескно и невероятно и оставляло в мозгу всех, кто за этим наблюдал, некие грозные и тревожные воспоминания, потому что в этом было явное безумие отчаяния, умышленное намерение найти забвение, любой ценой, любыми усилиями заполнить какую-то отвратительную пустоту души.

Капитан Николь и два его молодых товарища владели автомобильчиком, таким крохотным, что он тарахтел по дороге, пыхтел по окрестностям и останавливался у гравийной дорожки с комичностью и внезапностью заводной игрушки. Было удивительно, как вообще трое взрослых мужчин умудрялись втиснуться в этот карликовый автомобильчик, но все же у них как-то получалось, и они гоняли его на всю катушку; тарахтели на нем к себе на работу утром, а потом так же тарахтели обратно в конце рабочего дня, а потом еще тарахтели в Лондон каждую субботу, как если бы они были полны решимости выжать из этого крохотного двигателя всю пользу и все удовольствие, какое только было возможно, до самой последней капли.

Наконец, капитан Николь и двое его товарищей организовали оркестр и играли каждый вечер, после того как возвращались домой с работы. Один из молодых людей, высокий парень со светлыми волосами, которые лежали ровными, словно гофрированными волнами по всей голове, как будто он их специально завивал, играл на фортепиано; другой, маленький и смуглый, с черными волосами, дудел на саксофоне, а сам капитан Николь по очереди то яростно бренчал на банджо, то выбивал барабанную дробь на сложной системе больших барабанов с педальными тарелками, баобарабанов, маленьких барабанов и гремящих цимбал.

Они играли исключительно американский джаз, или сентиментальные песенки, или негритянский блюз. Их выступления были совершенно удивительными. Хотя они организовали их исключительно для собственного удовольствия, они бросились в это свое хобби со всей трудолюбивой серьезностью профессиональных музыкантов, работающих в ночном клубе или играющих танцевальную музыку для клиентов дансинг-холла.

Маленький смуглый музыкант, который играл на саксофоне, молитвенно сгибался и извивался со своим гротескно огромным инструментом, в то время как жирные торжествующие ноты исходили из его елейного раструба, и время от времени качался туда-сюда или вставал и прыгал вперед-назад в такт музыке, как иногда делают саксофонисты в оркестрах, играющих танцевальную музыку.

Между тем высокий блондинистый парень за фортепиано раскачивался, согнувшись над клавишами, оглядываясь время от времени на зрителей и одаривая их небольшими поклонами и улыбками, как будто дирижировал оркестром в сорок человек или сиял радостью на танцполе, полном богатеньких клиентов.

Пока происходило это действо, капитан Николь безумно бренчал по струнам банджо. Он держал инструмент каким-то странным образом своей высохшей рукой, перебирая струны двумя своими работающими пальцами, играл мелодию своей здоровой правой рукой и отбивал такт ногой. Потом внезапным сильным движением он ставил банджо, хватал палочки барабанной установки и начинал яростно греметь на ударных, одновременно стуча по бас-бочке ногой и успевая также время от времени бить по тарелкам, колокольчикам и металлическим кольцам. Он играл с какой-то отчаянной яростью: его рот был искривлен странной усмешкой, а яркие глаза сияли резким диким блеском безумия.

Играя, они еще и пели, внезапно разражаясь припевом какой-то популярной песни с расчетливой спонтанностью и наигранным энтузиазмом профессионального оркестра, пропевая слова негритянского блюза и джаза с явным удовлетворением, с акцентом, который был удивительно хорош; и все же было что-то неестественное и неумелое в нем, что делало знакомые фразы американских песен почти такими же странными в их устах, как будто их пел оркестр умелых и терпеливых… японцев.

Они пели:

«Да, сэр! Это моя детка… Да, сэр! Смотри, что за конфетка… Да, сэр! Это моя детка сейчас!»

или:

«О, больше не будет дождя теперь, теперь, теперь… Больше не будет дождя тепе-ерь!»

или:

«Вот это мой блю-у-у-з».

Молодой парень за фортепиано, смешно закатив глаза, очень гротескно артикулировал губами слово «блюз», когда пропевал его, в то время как маленький смуглый парень совершал льстивый поклон, извлекая из раструба саксофона громкие жирные ноты… Капитан Николь же в это время покачивался боком на своем стуле, наигрывая на струнах банджо, и скорбно импровизировал некое подобие подпевки примерно следующим образом: «Вот это мой блю-у-у-з! Да, сэр! О! Вот это мой блю-у-у-з! Да, сэр! Я уверен, что это мой блю-у-у-з — блю-у-у-з — блю-у-у-з!» Его рта никогда не покидала странная застывшая улыбка, а в глазах ярко и неподвижно сияло безумие, когда он качался, бренчал и пел эти слова, которые так странно срывались с его губ.

Это была странная сцена, невероятное представление, каким-то образом пронзавшее сердце дикой безымянной жалостью, бесконечной печалью и сожалением.

Что-то драгоценное и безвозвратное покинуло их, и они это знали. Они противостояли пустоте, наполнившей их, с такой целенаправленной, невероятно сложной и безумной решительностью тщательно высчитанного веселья, ужасающей пародии на радость, что ураганный ветер выл вокруг них в темных деревьях, и Юджин чувствовал, будто он знал их всю свою жизнь, но у него не было слов, чтобы сказать им… И у него не было двери.

Предыдущая главаГлава 19 из 52Следующая глава