К книге
Том 2(2). О времени и реке. Роман (окончание)О времени и реке. Легенда о голоде, снедающем человека в юности (Роман). Книга четвертая. Протей: город (окончание). LXIV
25%
О времени и реке. Легенда о голоде, снедающем человека в юности (Роман). Книга четвертая. Протей: город (окончание). LXIV
13

Юджин и его друг не поехали сразу домой с матерью Джоэля и ее другими гостями. Вместо этого, оставив дом старого мистера Джоэля, они повернули налево и пошли на прогулку по полям, склонам и лесам его огромного имения. День был жаркий, широкие поля задумчиво дремали, окутанные сильным, душистым полуденным ароматом клевера, леса были густы и полны запутанных тайн, чрезвычайно тихи и зелены, и еще невероятно темны, и наполнены сонным молчанием, задумчивым покоем, звонкой прекрасной музыкой пения бесчисленных птиц, оживлены быстрым и внезапным, будто полет пули, гудением крыльев, и призрачными звуками прохладных магических песнопений их скрытых родников.

Такова была дикая, сладкая, небрежная, яростная и невероятно прекрасная земля Америки, такова была глушь, и она преследовала их, как легенда, и пронзала их души, как меч, и наполняла их диким, набухающим предвидением радости, которое было как горе и восторг одновременно.

Они прокладывали свой путь наверх через запутанные лесные чащи, по густо поросшему деревьями склону, и снова вниз, в прохладные зеленые тайны лощины, и снова наверх, через дикую неподвижную музыку леса; наконец они вышли на просторную грубую зыбь несжатых полей, таких живых, переполненных своим задумчивым плодородием, своей могущественной и тихой энергией. В три часа пополудни земля была горячей и ароматной, а в воздухе разливалось какое-то сонное, дрожащее завывание.

Их ноги проминали тропинки в горячих ароматных травах; там, где они ступали, взлетали и вскакивали миллионы маленьких чирикающих существ, и горячие сухие стебли грубо терлись об их колени; земля под их ногами пружинила с твердой и неровной равномерностью, бугристой упругостью.

Как-то раз в поле прямо перед ними показалось дерево с густой листвой, как будто отполированной горячим светом: солнце светило на его листья, делая крону обнаженной, лишенной зелени и непрозрачно светящейся, и Джоэль, глядя на него, прошептал задумчиво:

— Хм… А это хорошо — я имею в виду, как свет падает на то дерево… Было бы трудно такое нарисовать! Я хотел бы прийти сюда еще и попробовать.

И его друг согласился; но, однако, этот широко раскинувшийся, прямой, открытый свет, жестокий, белый и ледяной, и почти непрозрачный, вызвал какое-то безымянное чувство одиночества в его сердце — Юджина больше манили лесистая роща, зелено-золотая магия лесной травы, темные, бренчащие и звенящие тайны и нежная, обволакивающая тишина скрытого родника.

Это была плавная, небрежная, благородная и щедрая земля, вечно укрытая сонными заклинаниями времени и невыразимой тайной эльфийского очарования, колоссального колдовства сновидений, наведенного таинственной и бессмертной рекой.

Она была такой, какой он всегда видел ее в своих детских фантазиях, и он пришел к ней с чувством чуда, восхищения и славного открытия, но без удивления, как гот, кто впервые приезжает на родину своего отца, находя ее такой же, какой он всегда знал ее по рассказам, и зная, что она всегда будет такой.

И, наконец, весь вид и вся суть этой земли, с небрежными и мощными просторами огромных полей, густыми лесами, полными неподвижного молчания или звенящей музыки птичьих песен; далекими холмами, уходящими во мглу времени, призрачными, как сон, и главное, с колдовством ее сияющей реки — этого заколдованного потока, который протекает через все и вся, из которого все вытекает и к которому все приходит, — воплощали в себе несказанный язык всего, что он когда-либо думал, чувствовал и знал об Америке. Эта огромная плодородная земля, в изобилии обеспечивающая своих могучих и храбрых мужчин и обогащающая своих великолепных женщин полным запасом колоссальной, концентрированной прелести; Америка, которая была, с одной стороны, настолько обычной и небрежной, а с другой стороны, настолько богатой, и безграничной, и свободной, и в то же время наполненной темным временем и магией, настолько переполненной болью и радостью, и ощущением горькой краткости человеческих дней, такой молодой, такой старой, такой вечной и такой торжественной и ликующей… Она была хорошей землей для человека, для зрелого исполнения его желаний и наиболее удачной, хорошей и счастливой жизни, которую любой человек из живущих на земле когда-либо знал.

Она изменялась, она проходила, она окружала его во всех своих безграничных всплесках, приливах и извивах, во всем своем страстном разнообразии, и была более чужой в своем навязчивом очаровании, чем магия или сон, и при этом более близкой, чем утро, более реальной, чем полдень.

Был жаркий день: двое молодых людей шли, закинув пиджаки за спины. Когда около пяти часов они снова возвращались домой и спускались в лесистую лощину, где жил мистер Джоэль, Джоэль-младший обернулся (легкий румянец смущения покрыл его худое лицо) и сказал:

— Слушай, ты не возражаешь, если я попрошу тебя надеть пиджак, когда мы пойдем мимо дома деда? Ты можешь сразу снять его обратно, когда мы скроемся из вида.

Юджин ничего не сказал, просто молча сделал, о чем просил его друг; и таким образом правильно одетые и приличные, они прошли большой белый особняк старика, пересекли маленький деревянный мост и снова вышли из лощины на тропинку через лес, которая должна была привести их к дороге до дома мисс Тельфайр: она пригласила их на чай.

Позднее из всего, что они говорили, о чем беседовали на этой прогулке, Юджин мог вспомнить всего две вещи: глаза его друга, которые профессионально, оценивающе сузились, когда он посмотрел на горячую, непрозрачно светящуюся крону опаленного солнцем дерева и сказал: «Хм… А хорошо свет падает на то дерево… я хотел бы это нарисовать!» — и смущенная, но упрямая определенность, с которой Джоэль попросил его надеть пиджак, когда они проходили мимо дома его деда. Юджин не знал почему, но этот простой вопрос немедленно вызвал у него чувство горячей обиды и желание сказать что-то вроде:

— Боже! Что это за идолопоклонство, так или иначе? Конечно, этот старик сделан из того же теста, что и все остальные… И конечно, мне кажется, он не столь велик, уникален и прекрасен, что он не может вынести вида двух молодых людей в рубашках, идущих мимо его дома!.. И конечно, вообще, есть что-то ложное, бесчеловечное и бесплодное в этом слепом почтении — никакого реального уважения, никакого порядочного человеческого восхищения, а лишь, напротив, что-то жестокое, пустое, ничего не стоящее и не соответствующее действительности, что-то противоречащее реальной теплоте, доброте и дружелюбию человека!

На мгновение горячие обидные слова завертелись у него на языке: этот акт пустого почтения показался ему каким-то высокомерным и презрительным по отношению к остальному человечеству; он почувствовал внезапную слепую обиду, удушливый гнев по отношению к старому мистеру Джоэлю, его величавым манерам, его рычанию и всей его великолепной старости; он хотел снова припомнить разговор, который он услышал за обедом, и спросить горько Джоэля: кто, черт возьми, такой этот старик, и что он о себе думает, что он может величественно приклеивать людям ярлыки: тот «низкий хам», а этот «джентльмен». Он хотел жестоко осведомиться у друга, какого черта этот проклятый, вечно интригующий хитрый старый хранитель сокровищ местных богатеев решил, что он может присвоить себе право оскорблять лучших людей человечества, называя Руссо «сволочью», а де Мюссе и лорда Байрона «парой низких хамов»?

И каким бы ни был детским и неразумным этот гнев во всей своей нелепости, в последующие годы Юджин вспоминал эти два пустяковых эпизода с чувством сожаления и неописуемой потери. Эти два действия со стороны Джоэля (одно — бесплодный, безрадостный, пустой интерес к слепой непрозрачности света; а другое — бесплодное и безрадостное почитание старости и бесчеловечного поведения), казалось, отметили начало его постепенного отдаления от своего друга — бессловесного, необъяснимого и печального понимания их рокового разрыва. Ему казалось, что именно тогда началось медленное, отчаянно болезненное признание того, что зачарованный мир богатства, любви и красоты, исполнения всех мечтаний и плодотворной силы, который он в детстве представлял во всех своих мечтаниях о легендарных богатеях, живущих в имениях у реки Гудзон, не существует; и что он должен искать самую великую и прекрасную жизнь совсем не там, а в каких-то местах более чужих, темных и болезненных, в лабиринтах осложнений, которых он никак не мог предвидеть в детстве; и что, подобно Моисею, он должен высечь воду из простого камня жизни и, подобно Самсону, извлечь мед из пасти свирепого льва огромного мира. Он понял, что должен будет найти все радости жизни, которых он жаждал, в слепом рое, жестоком помраченном сознании улиц; должен будет отыскать добро и правду в сердцах простых людей; должен будет увидеть красоту только в одном месте, где ее вообще когда-либо можно найти: неразрывно смешанную, узорчато вплетенную, запутавшуюся в колоссальной паутине из ужасов, боли, пота и горьких мучений; в огромном холсте из слепой жестокости, ненависти, грязи, похоти, тирании и несправедливости; радости, веры, любви, мужества и преданности — в общем, всего, что составляет жизнь и вовеки движет мир.

Это была опустошающая потеря, отвратительное признание, жестокое открытие — знать, что вся призрачная слава этого волшебного мира, который, как он думал, он обнаружил накануне, была на самом деле только некой привидевшейся ему лунной магией — и знать, что этот мир пропал для него навсегда. Это было горькое лекарство: узнать, что то, что казалось ему столь великим, столь сильным, столь прекрасным и столь неизбежным в момент открытия, теперь потеряно для него… что какая-то слепая химия общего состава человеческой плоти и глины его отца и доброй плодородной природы взяла у него то, чем он, казалось, обладал… и что он никогда уже не сможет сделать эту зачарованную жизнь своей снова или когда-либо снова поверить в его реальность. Это было отчаянное и тошнотворное для души Юджина открытие — знать, что не в одиночестве, в лунном свете, в магии и сияющих образах желаний их сердец люди обретают Америку, а где-то там, в темном и незнакомом месте, еще дальше, чем река, было то, что они искали во всех слепых и жестоких сложностях, извивах и поворотах своих судеб — похороненное там в безграничных грязных джунглях бешеных городов, охотящееся и бушующее в пустыне, наполовину сошедшее с ума от голода на бесплодной земле, загаженное и запачканное ржавчиной и грязью на огромных заводах и фабриках, искаженное, покрытое шрамами, искореженное, ошеломленное, сбитое с толку огромным множеством ошибок и слепых блужданий, но все еще жестокое и полное жизни, еще дикое от голода, еще переломанное, убитое, пожранное своей потрясающей землей, ее дикой глушью — и все-таки нечто, чего Юджин, так или иначе, бог знает как, был частью, что билось в каждом атоме его крови и мозга, во всей его жизни и было нерушимым и вечным, и это нечто была сама Америка!

Дом мисс Тельфайр, куда теперь они вошли, был как раз такой дом, от которого можно ожидать, что в нем живет такая женщина, как мисс Тельфайр. Куда ни посмотришь, на всем в этом доме был некий отпечаток личности женщины — и эта личность была хрупкой, изысканной, элегантной и ужасно перегруженной деталями. Несмотря на свои изящные, простые пропорции, дом совсем не был удобным местом для жизни.

Он был заполнен десятками тысяч мелочей — десятками тысяч маленьких, хрупких, дорогостоящих, прекрасных и совершенно бесполезных мелочей; и их было так много, их расположение было так изысканно выверено, а их близость была настолько явной и подавляющей, что гостю мгновенно становилось тесно, неловко и неудобно и все время приходилось опасаться, как бы внезапным свободным размашистым движением не расколотить тысячу редких и ужасно дорогих вещиц на миллион осколков, в результате чего сокровище жизни будет безвозвратно потеряно, а жизнь, работа и будущее неосторожного гостя — безвозвратно заложены, омрачены, сломаны одним сокрушительным моментом слепого разорения.

Короче говоря, в прекрасном, изысканном и переполненном игрушками доме мисс Тельфайр гость чувствовал себя нежным, чувствительным, умным и очень организованным слоном в ужасно дорогой посудной лавке, и это чувство было жестоко усилено тем фактом, что гостю было двадцать три года, он был ростом под два метра, у него были большие и длинные руки и ноги, а кроме того, он был мучительно неловок и склонен к внезапным судорожным движениям и порывист, как скаковая лошадь.

Это было удивительное место, настолько всецело изысканно женственное, насколько это вообще возможно было себе представить. Стоило только взглянуть вокруг, чтобы понять, что ни один мужчина никогда не жил здесь, что все мужчины, которые когда-либо приходили сюда, приходили лишь в качестве гостя; и как-то чувствовалось и сразу становилось понятно, почему мисс Тельфайр не вышла замуж: она просто не хотела, чтобы дома присутствовал мужчина: отвратительный, неуклюжий, как зверь, мужлан, который бы бродил туда-сюда, как дикий бык, с грохотом ронял ее вазы на пол, переворачивал ее хрупкие столики и все крохотные драгоценные старинные безделушки, которые в изобилии были выставлены на них; разваливался на сладострастно мягких, но слишком элегантно разложенных диванных подушках. А, не дай бог, попытавшись взять спички с каминной полки, он бы непременно смахнул с нее одним размашистым ударом весь добрый десяток изящных часов восемнадцатого века, декоративных тарелочек и фарфоровых пастушек. Он бы обязательно перевернул и разбил все эти изысканные маленькие табуреточки из раскрашенного фарфора, в то время как мисс Тельфайр бы смотрела, и молилась, и ждала с замороженной неподвижной улыбкой; и он бы отправил ко всем чертям веджвудские тарелочки, вазы из Дрездена и Делфта и заставил давно погребенных монархов древней династии Мин вертеться в своих могилах со стонами тоски каждый раз, когда этот дикий зверь, этот неуклюжий бык, этот мужлан проходил бы мимо самых лучших, совершенно бесценных сокровищ их эпохи.

Мисс Тельфайр сама была будто лакомое, хрупкое, изысканно неприкосновенное украшение ее же собственной коллекции; она ждала их в центре этого сказочного хаоса. Каждому из молодых людей она подарила быстрое, прохладное рукопожатие своей маленькой, хрупкой, с накрашенными ногтями ручки, несколько четких слов приветствия и быструю легкую улыбку, уязвимую, воздушную и бледную, как фарфор, любопытным образом похожую на улыбку госпожи Пирс своей ледяной неподвижностью, но, как и все остальное в этой женщине, более хрупкую, нежную, похожую на блеск перламутровой ракушки.

Потом она повернулась и повела их через весь дом на открытую веранду. Двое молодых людей осторожно пробирались между хрупкими многочисленными скоплениями тысяч дорогостоящих безделушек, больших чаш и ваз с цветами: огромными букетами роз, лилий, хризантем и гвоздик, которые были везде и которые наполняли воздух навязчивым, густым, подавляюще сладким ароматом.

Веранда представляла собой большое светлое пространство, живое и золотистое, залитое ярким солнечным светом — великолепный зал с комфортабельными мягкими плетеными стульями, столами и диванами, но и здесь, как и везде в доме, гостей подавляли колоссальные сложные нагромождения сказочно красивых маленьких бесполезных украшений, и приходилось ходить с великой осторожностью. Все пространство было уставлено большими чашами, полными роз, лилий, хризантем и гвоздик, и воздух, казалось, стал плотным и тяжелым от их аромата. Из окон веранды можно было увидеть гладкий бархат газонов, покрытый тщательно ухоженными узорами из цветов, что пылали восхитительным многоцветьем красок. В конце газона был цветник, где росло множество богато разросшихся, очень дорогих цветов, остриженных в форме разных геометрических конструкций. Это был как раз такой цветник, как раз такие цветы, которые идеально подходили женщине вроде мисс Тельфайр: их аккуратность, экзотическое и неестественное изобилие предполагали, что их выращивали в теплице; даже дикий романтический рост прелестной, естественной, неупорядоченной природы был обуздан и изменен, чтобы соответствовать элегантному и хрупкому образу жизни мисс Тельфайр.

Она привела гостей к плетеному столику, вокруг которого были расставлены удобные кресла и диванчики, и можно было любоваться на пылающие ароматные костры цветов. Они уселись; служанка подала чай. Чай, посуда и столовые приборы были хрупкие, дорогие, элегантные, как и все остальное у этой женщины; притом они были также замечательно богатыми и щедрыми в своем изобилии, и сама мисс Тельфайр, вероятно, была такой же. Были поданы тоненькие печенья, выпечка в форме кубиков, пирожки с хрустящей корочкой, которые были такие восхитительно слоеные, вкусные, нежные и сочные, что таяли во рту, а также маленькие бутерброды, порезанные кубиками и квадратами, такие же изысканные, элегантные и крохотные, но удивительно вкусные. Она спросила молодых людей, желают ли они горячий чай, или чай со льдом, или виски. День был жаркий, и Джоэль выбрал чай со льдом, отказавшись от виски; его друг, глядя на него, тоже предпочел холодный чай. Хозяйка сама налила им чай в изумительные хрупкие высокие стаканы, наполненные кубиками сверкающего льда, и добавила мяты и лимона, делая все ловко, красиво, своими маленькими, быстрыми, прекрасными, как китайский фарфор, ручками. Затем она повернулась к гостю Джоэля, одарив его легкой прохладной улыбкой, полной уверенного, решительного любопытства, в которой было также явно что-то хорошее и щедрое, и сказала:

— А вы, кстати, не хотите ли виски? — И, поскольку Юджин колебался и выглядел сомневающимся, но склонным к согласию, она добавила: — Я могу налить немного в ваш холодный чай — если вам так нравится.

Он посмотрел на нее в недоумении и неуверенно сказал:

— Я не знаю… А это будет нормально?

Мисс Тельфайр откинула назад голову — ее щеки покрывал деликатный румянец оттенка розового фарфора, и она сама была хорошенькой, как розовая фарфоровая статуэтка, — и засмеялась высоким, каким-то металлическим, но все же весьма музыкальным и дружелюбным смехом.

— О, да! — воскликнула она живо и весело. — Это будет нормально! Это будет даже очень хорошо, я бы сказала! — потом уже серьезно она добавила: — Да, это действительно очень хороший напиток, — и решительно, но ободряюще одарила его своей огненно-яркой фарфоровой улыбкой. — Почему бы вам не попробовать его?

Он посмотрел на Джоэля с сомнением, не до конца уверенный в том, что ему делать, не желая смущать своего друга. Джоэль посмотрел на него в ответ с сияющей нетерпеливой улыбкой, весело покачал головой в знак отказа и прошептал:

— Я не буду, но ты пей, если хочешь. Делай как тебе нравится.

— Ну, тогда… — сказал Юджин, соглашаясь, и мисс Тельфайр, слегка улыбаясь, взяла бутылку шотландского виски с подноса, откупорила ее и вылила напиток в чай — полную стопку; а когда он закончил пить, она налила ему еще порцию чая, снова щедро добавив виски.

Таким образом, оживленный и слегка расслабившийся, он почувствовал себя более непринужденно: они беседовали легко; он хорошо провел время. Она была умная, быстро соображающая, хладнокровная, любопытная женщина, одновременно отстраненная и дружелюбная, одновременно спокойная и любопытная: она расспрашивала его о работе в университете, о том, что он преподавал, кто ходил к нему на лекции, какую жизнь ему пришлось вести в городе, и о пьесе, которую он писал. Ее отстраненное, несколько холодное любопытство было похоже на отношение госпожи Пирс и предполагало любопытство женщины из совершенно отдельного, очень привилегированного мира, которая слушает о существах, живущих в огромном безымянном мире пыли, шума, хаоса и зноя «далеко внизу», — и все же это было намного более дружественное и жадное любопытство, чем выказывала миссис Пирс: в нем чувствовалось также определенное тепло человеческого интереса.

Она, очевидно, очень любила Джоэля: ее отношение к юноше было таким, как бывает у старой девы — друга семьи, друга настолько старинного и близкого ко всей истории семьи, что она практически стала ее частью. Мисс Тельфайр чувствовала к детям семьи Пирс и всей их жизни и поступкам так много симпатии и интереса, как она могла бы чувствовать к ее собственным кровным родственникам.

В какой-то момент она повернулась к Джоэлю и заговорила с ним о каких-то декоративных ширмах, которые он расписывал для нее: как и следовало ожидать, она знала все о ширмах и их достоинствах; она говорила с точностью и авторитетом, уверенной убежденностью эксперта, высказывая свое мнение о них сухо, четко, решительно, и Джоэль слушал ее с нетерпением, подняв худое лицо и развернувшись к ней, в позе пристального внимания и уважения к ней и ко всему, что она говорила.

— Центральная вышла отлично, Джоэль, она действительно первоклассна, это лучшее из всего, что ты когда-либо рисовал — и она решительно лучшая из всех заказанных мной. Та, что справа, тоже хороша — не так хороша, как первая, в ней есть какая-то дисгармония на переднем плане. Я покажу тебе, что я имею в виду, завтра, но она все же хороша и вполне подойдет.

— Что ты скажешь про третью ширму? Про левую? — прошептал он с нетерпением. — Что ты думаешь о ней?

— Я думаю, она получилась очень, очень плохо, — хладнокровно и резко сказала она. — Я думаю, что это твой провал и что тебе придется полностью ее переделывать.

На мгновение его худое лицо сморщилось, но не от боли или разочарования, а скорее от стремительного, заинтересованного любопытства, нетерпеливого внимания; его длинная стройная фигура бессознательно подалась вперед, крупные, хорошей формы руки, свободно сложенные на коленях, напряглись, и он прошептал с жадным интересом:

— Но почему, Мэдж?.. Скажи же мне, по-твоему, в чем моя ошибка?

— Ну, — сказала мисс Тельфайр, — в первую очередь, Джоэль, ты запутался в композиции рисунка. Он у тебя весь распадается на куски, ты потерял единство, ты пытался следовать сюжету центральной ширмы и довести его до конца, но сам не знал, как закончить его, и потому дорисовал этот павильон, или беседку, или что это у тебя такое… потому что ты не знал, что еще сделать.

— А тебе не нравится? — прошептал он, улыбаясь.

— Я думаю, что это совершенно ужасно, — ответила она спокойно, — совершенно бессмысленно — просто ужасно! Это не имеет никакого отношения ко всем остальным элементам композиции. Выделяется, как больной палец… и цвет просто зверский… Нет, Джоэль, это непонятное строение ни к селу ни к городу, оно нарушает всю композицию, ему точно не место там!

— А как насчет фона? — прошептал он. — Что ты думаешь про фон?

— Фон тоже плохой, — ответила Мэдж, ни секунды не колеблясь, — Ты использовал слишком, слишком много золота — почти в два раза больше, чем на двух первых ширмах. Соотношение очень некрасивое.

— Хм, — пробормотал он, задумчиво поглаживая подбородок. — Ну да, — наконец прошептал он, — я понимаю, что ты имеешь в виду… Я не думал о том, что этот павильон здесь не к месту. Может быть, ты и права… Но, — прошептал он, улыбаясь своей сияющей, нежной и добродушной улыбкой, — я не согласен с тобой насчет того, что фон плох, и того, что я использовал слишком много золота. Могу с тобой поспорить на этот счет!

— Хорошо, — ответила она сухо, но по-доброму. — Я приеду завтра, и мы с удовольствием поспорим… Но, — она покачала головой и продолжила своим пронзительным, полным упрямой убежденности голосом, — Джоэль, я знаю, что я права!.. Вся эта ширма совершенно непропорциональна. Так не пойдет… Тебе придется перерисовать ее еще раз!

Таким образом они обсуждали вопросы живописи в течение некоторого времени, но потом молодые люди собрались уходить. Когда они поднялись и направились к выходу, мисс Тельфайр вернулась к своему прежнему тону, четкому, непринужденному и дружелюбному, говоря:

— А что Ида делает сегодня вечером? Она собирается к Пастонам смотреть фейерверк?

— Да, — прошептал Джоэль. — Мы все будем там, а ты что, не будешь?

— Нет, спасибо, — сказала она, улыбаясь. — Не в этот раз. Они очень милые… и очень впечатляющие… и все такое… но примерно раз в пять лет — это мой предел. Я бы не стала лезть в эту толпу сегодня вечером, в такую-то жару, даже за миллион долларов… Скажи Иде, что я приглашаю ее завтра сюда на обед: Ирэн обещала приехать. А теперь, прощайте же, — сказала она, обращаясь к другому молодому человеку и одарив его яркой фарфоровой улыбкой и быстрым прохладным пожатием маленькой, такой же фарфоровой, ручки… — Приходите еще, ладно?.. И принесите свою пьесу. И попробуйте как-нибудь лечь спать в десять вечера! На самом деле, — сказала она своим прелестным голосом с хрустящей корочкой прохладной иронии, — вы очень мало пропустите, если так сделаете.

Пока они шли по дороге в сторону дома Джоэля, Джоэль шептал с сияющим, восхищенным удивлением:

— Она просто невероятная!.. А тебе так не показалось? Она знает все, — продолжал он, не определяя более точно, что за «все» он имеет в виду. — Просто колоссальное количество вещей она знает!.. И она такая хорошая, — добавил он тихо. — Одна из самых приятных людей, которых я когда-либо знал… И как раз такая, какой должна быть старая дева, — ты так не думаешь?

— Да, ты прав. Но почему она осталась старой девой? Почему же она не выйдет замуж?

— Хм, — сказал Джоэль задумчиво, глядя на дорогу отстраненным, задумчивым взглядом. — Я не могу сказать… Она ужасно богатая, — прошептал он. — Такая богатая! У нее куча денег — она всю свою жизнь могла себе позволить делать все, что ей заблагорассудится… она была повсюду… во всем мире, и я полагаю, что это и есть причина того, что она не стала выходить замуж. Она просто не нашла никого, кто бы ей так сильно понравился, чтобы ради него можно было отказаться от той жизни, которую она ведет… Но она удивительный человек… Ты так не считаешь?

— Да, наверное, — сказал его собеседник. Они шли по дороге и вскорости увидели перед собой большой белый дом Джоэля, обрамленный кронами деревьев, а под ними, в свете заходящего солнца, мерцающий блеск огромной реки. Они вошли в дом.

Предыдущая главаГлава 13 из 52Следующая глава