Подводы Ковальского прибыли за товаром около двух часов дня, как раз после того цирка, что устроили Гастон и Тимоха. Четыре штуки, с приказчиком и двумя грузчиками. Всё как прописано в бумаге, которую составлял стряпчий Соломона.
Приказчик оказался мужиком дотошным. Каждый ящик открывал, каждую бутылку доставал, смотрел на свет, проверял укупорку и только после этого ставил галочку в своих бумагах. Бессонов метался рядом с ним. Ему физически было больно видеть, как левый тип трогает своими ручищами драгоценный продукт. Пока я не посоветовал химику угомониться, потому как продукт уже в некотором роде совсем не наш.
Через час подводы Ковальского выехали со двора. Почти сразу за ними выехала ещё одна.
Селиванов нанял в Затоне подводу с возчиком, у тех же молочников, у которых брали навоз. Взял дешевле обычного, потому что успел за два дня подружиться со счастливыми обладателями навоза и теперь бессовестно пользовался новообретёнными связями.
На подводу поставили восемь ящиков, которых ни в одной накладной не значилось. Те самые девятнадцать вёдер, что провели сутки в дубовых бочках, разлитые в штофы. Сам я тоже поехал к Ковальскому. В пролётке, следом.
Решение лично сопроводить груз объяснялось очень просто. Требовалось принести извинения поляку и вручить подарок в виде дармового алкоголя.
Бессонов и Селиванов стояли у ворот, провожали меня и девятнадцать вёдер. Физиономии у обоих были максимально трагичные. Профессор прощался с первой партией, которая ему «как дитя родное». Это, если что, цитата. Пётр Иванович просто молча страдал, глядя вслед товару, который уходил какому-то там Ковальскому бесплатно. Для управляющего это было мучительно и невыносимо.
Дорога до Китайской заняла минут сорок. Всё это время я думал.
С первых дней в Харбине жизнь моя была достаточно насыщенной и активной, а порой даже излишне опасной. Но вот в чём дело. Эта активность ни черта не идёт на убыль. Как и опасность. Наоборот, растёт в геометрической прогрессии.
Изначально я планировал отчалить в Шанхай где-то через годик, однако теперь в моей душе росла и крепла уверенность — валить надо раньше.
По сути, на данный момент у меня есть практически всё, чтобы покинуть Маньчжурию. Бумаги и печати отца Манью, золотые слитки, верные люди и огромное желание жить спокойно. Дело за малым — довести производство до того состояния, когда его можно будет продать за приличную сумму, и решить, кто из общины поедет со мной.
Если с первым вопросом было относительно понятно. При нынешних объёмах цех выйдет на приличные деньги месяца через три. Плюс ещё месяц, чтобы производство давало стабильную прибыль, потому что покупатель платит не за колонну и не за медные трубы, а за налаженный поток. Итого апрель. В лучшем случае март.
Со вторым, по поводу людей, было сомнительно. Я не могу взять и методом тыка указать тех, кто меня устраивает. Потому что от силы тогда наберётся не больше тридцати человек. В принципе, очень даже неплохо. Зачем мне опять тащить на себе всю общину.
Но… я ведь знаю, какая задница скоро начнётся в Маньчжурии. Получается, если тупо предложу им остаться, дам бабла на первое время, помогу обустроиться — заведомо обреку людей на сомнительное будущее. Но и правду сказать не могу. Типа, был мне вещий сон, через десять лет, господа, Харбин превратится в ужасное место.
То есть, по сути, работать надо с обоими вопросами. Потому как срок в четыре месяца меня уже не устраивает. В этом городе князя Арсеньева слишком многие хотят отправить к батюшке.
А люди… ну не знаю. Думаю, может, провести голосование. Референдум, мать его так. В принципе, можно сказать, что кое-какие слухи уже ползут по Маньчжурии и дальше будет хуже. Кто захочет ехать со мной, пусть готовятся, кто изъявит желание остаться — помогу в меру своих возможностей.
Вроде и не совру ни единым словом. Просто моя правда случится лет через десять, а им покажется, будто речь про весну.
Вот в этих думах я и прибыл к заведению Ковальского.
Поляк вышел встречать подводы лично. Увидел меня, потом лишние сани, вопросительно поднял брови. Но спрашивать при подчинённых ничего не стал.
Я выбрался из пролётки, пожал ему руку.
— Юзеф Богданович. Есть разговор.
— Есть так есть, — согласился Ковальский. — Прошу.
Внутри «Виктории» в этот час было пусто. Обеденная публика разошлась, вечерняя ещё не собралась. Половой протирал стойку, у дальнего окна задумчиво сидел одинокий посетитель над остывшим кофе. Хозяин провёл меня через зал в тот самый кабинет за баром, где мы с Соломоном сидели в прошлый раз.
Ничего не изменилось. Дубовый стол, три стула, графин с водой.
Ковальский дождался, пока я устроюсь, вышел на минуту, вернулся с мешочком и сложенным вдвое листом. Положил передо мной.
Сначала дела. Разговоры потом. Правильный подход, между прочим.
— Сто десять серебром. И вексель, четыре дня, как условились, — он указал рукой на мешочек и бумагу.
Я не стал пересчитывать, убрал всё во внутренний карман шубы.
— Записку вашу получил, — поляк наконец сел напротив. — Про крестины.
— Задержали на день. Каюсь.
— День — не срок, князь. — Он смотрел спокойно, внимательно. — Меня другое занимает. Записку привезли вчера утром, а комиссия к вам приехала в полдень. Стало быть, вы о ней знали и всё равно написали про крестины.
Ну надо же. Наш поляк, оказывается, в курсе всего, что творилось вчера на моей лесопилке. Причём по часам. Чёртов городишко. Вот уж правда большая деревня.
Вслух я этого не сказал, только вежливо согласился:
— Знал, конечно.
— И отчего не написали как есть?
— Оттого, что «в доме крестины» звучит прилично, а «ко мне едет комиссия гарнизона» звучит как объявление о собственных похоронах. Кто же такое пишет партнёру перед первой поставкой?
— Разумно, — признал Ковальский. — И, пожалуй, неправильно. Напиши вы мне про комиссию, это выглядело бы в некотором роде попыткой вызвать сочувствие. Вы же предпочли держать удар самостоятельно и не вмешивать в ситуацию партнёра. Достойно, ваше сиятельство.
Я не успел ничего ответить, в дверь постучали. Заглянул приказчик, тихо сказал несколько слов по-польски. Ковальский сделал неопределённый жест рукой, словно предлагал приказчику подождать, а потом обратился ко мне:
— Павел Александрович, я сразу обратил внимание, что с вами прибыла одна лишняя подвода. И вот теперь мои люди интересуются, что им делать с ящиками, которые не значатся в накладной.
— Выгружать, — я улыбнулся самой обаятельной улыбкой, на которую только способен. — Это вам. За беспокойство. В качестве подарка.
Ковальский на секунду замолчал. Потом медленно, с достоинством склонил голову.
— Благодарю, князь. Приму.
И всё. Ни восторга, ни расшаркиваний. Так принимают подарок люди, которым в жизни дарили достаточно, чтобы они разучились удивляться.
— Только один нюанс, Юзеф Богданович. Продукт в этих ящиках отличается от того, что вы приобрели. Он… — я поискал слово поприличнее, — он особенный.
Поляк замер.
Потом повернулся к двери, коротко бросил приказчику несколько слов по-польски. Тот кивнул и пропал.
— Выгружают, — пояснил Ковальский, усаживаясь обратно. — Один принесут сюда. Открытым. Хочу попробовать, князь, ваш особенный подарок.
Не прошло и пяти минут, как приказчик вернулся. В руках он тащил ящик со штофами. Ковальский вытащил один, откупорил. Поднёс к лицу, понюхал. Взял стакан, плеснул на два пальца, посмотрел через жидкость на окно. Отпил, подержал во рту, проглотил.
Молчал он почти минуту. То ли думал, то ли ловил послевкусие, то ли ждал — вдруг помрёт после особенного подарка. Лицо у него было каменное и совершенно нечитаемое.
— Князь. Скажите правду. Что это? — спросил поляк наконец.
Секунду я думал, не выдать ли заготовленное. Особая выдержка, эксперимент, прожарка клёпки. А потом чисто на интуиции понял — нужно говорить правду.
— Это авария. Тары не хватило, взяли дубовые бочонки из-под масла. Продукт простоял в них сутки. Мой профессор орал так, что стёкла дрожали, и требовал вылить всё в снег. Я не дал. Но и продавать под видом хорошего товара не стал. Хотите — пейте, хотите — вылейте сами.
Поляк снова покрутил стакан, посмотрел на свет. Отпил ещё раз, совсем немного.
— Масло, — сказал он наконец. — Бочонки были из-под масла, и мыли вы их содой.
— Мыли. Профессор ещё и кипятком ошпарил.
— Плохо мыли. Оно всё равно осталось. — Ковальский постучал ногтем по стеклу. — Вот эта горчинка на самом конце — она оттуда. Продавать такое нельзя, князь. Вы правильно сделали, что не стали.
Ну вот и приехали. Я уже мысленно начал прикидывать, как потащу восемь ящиков обратно на лесопилку.
— Но, — поляк поднял палец, — масло я слышу первым, а сразу за ним идёт другое. Дуб. Слабый, сырой, толком не раскрытый — суток на это мало. И всё-таки он есть.
Ковальский поставил стакан на стол.
— А теперь представьте, что масла нет вовсе. Знаете, что вы тогда получите? То, чего в Харбине нет ни у кого. Ни у Чурина, ни в «Модерне», ни у меня в погребе. Русскую, простоявшую в дубе. Под копчёное мясо она пойдёт лучше чистой. Бочки только нужны хорошие, качественные. Бондарь на Пристани сделает вам за неделю сколько скажете. Новую клёпку возьмите, и пусть обожжёт изнутри, а не просто выстругает.
Поляк говорил уже деловито, будто раскладывал заказ по пунктам.
— А вот с продуктом сложнее. Ваш профессор гонит через колонну и через уголь. Чистота отменная, спору нет, я такой в Харбине не встречал. Только в бочку её лить — всё равно что белую рубаху под шубу надевать. Дубу не с чем работать, он чистого спирта не любит. Скажите ему, пусть одну партию сделает по-старому. Как деды делали. Без колонны, без угля, простой перегонкой, чтобы хлебный дух остался. Разольёт по бочонкам и оставит на месяц, а лучше на два. Три бочки поставьте, все с разным сроком.
Он помолчал, а потом с улыбкой продолжил:
— Вот тогда, князь, я найду вам покупателей на ваш особый товар. А эти штофы даром всё-таки не возьму. По восемь за ведро, по-моему, достойная цена.
— За испорченное? — не удержался я.
— За образцы. — Ковальский развёл руками. — Я их в зал не поставлю, но нужным господам налью по стакану и расскажу, что через два месяца у князя Арсеньева будет то же самое, только чистое. К тому времени, как вы привезёте первую бочку, у меня уже будет на неё очередь.
Вот теперь понятно, за что восемь. Поляк покупает не испорченную водку, а право продать новый, особый товар первым.
— И последнее… — Поляк задумался на мгновение, словно не был уверен в том, что собирается сказать, но потом всё же произнёс: — В четверг у меня в зале ужинают несколько человек. С деньгами и с большими амбициями. Приезжайте к семи. Без Соломона Марковича, при всём уважении. Он ростовщик, а вы производитель. Разные весовые категории. Вам пора входить в круг равных.
Я ещё около получаса пообщался с Ковальским, уходить сразу было неприлично, затем отправился на Артиллерийскую, к Соломону. Блаун сидел за конторкой и что-то строчил в гроссбухе.
— Ой, кто к нам пришёл! — Он снял очки, всплеснул руками. — Неужто сам князь Арсеньев! А я вас и не ждал в ближайшие дни. Вчера у вас были святое таинство, младенец, батюшка с Пристани и генерал-губернатор, который, говорят, кушал постные пироги и слушал русские песни.
Я мысленно усмехнулся. Старый лис одной фразой снова дал мне понять, что ему известно обо всём, что творится в Харбине. Хотя… если и Ковальский в курсе, чего удивляться осведомлённости серого кардинала Блауна.
Он выбрался из-за конторки, сделал приглашающий жест.
— Проходите, Павел Александрович, не стойте на сквозняке. Вы же не просто так приехали любоваться на мою физию. Я разумный человек, понимаю. Она не так хороша, чтобы ради неё мчаться с лесопилки на Артиллерийскую.
Мы прошли за портьеру, в кабинет еврея. Я занял кресло, Блаун привычно примостился на краешке дивана. Вечная его манера — сидеть так, будто он тут проситель, а не человек, у которого половина Маньчжурии ходит в должниках.
— Вчера к вам приезжал Пётр, — начал я. — Передал на словах, что книги лесопилки хранятся у вас. Я его отправил, не спросив вашего согласия. Приехал объясниться.
— Ой, вей. — Ростовщик махнул рукой. — Вы проехали через полгорода, чтобы сказать мне вот это? Павел Александрович, не делайте старику скучно. Ваш Пётр Иванович влетел красный, как варёный рак, и говорил так быстро, что половину слов я доставал из воздуха. Понял только, что у вас беда и что Соломон Маркович должен всякому проверяющему сказать «книги у меня». И знаете что? Я бы сказал. И был бы, между прочим, совершенно прав, потому что я вам кредитор, компаньон и заверял вашу купчую.
Он помолчал, погладил ладонью своё же колено.
— Только имейте в виду одну вещь, которая вам понравится. Ко мне никто не приехал. Ни один военный, ни один писарь, ни одна китайская душа. И вот это уже интересно, потому что они и не собирались. А если они не собирались, значит, у вас вчера случилось нечто такое, после чего у них резко пропало желание. Но вы же мне не расскажете, что именно.
— Не расскажу.
— И правильно, — согласился Блаун. — Я, между прочим, и не спрашиваю. Просто отмечаю для себя, что за минувшие сутки стоимость знакомства с князем Арсеньевым в этом городе выросла примерно вчетверо. Как ваш компаньон, я этому радуюсь. Как старый еврей — начинаю думать, кому за такой рост придётся платить.
Внезапно портьера отодвинулась в сторону. На пороге кабинета появилась Рахиль. Строгое тёмное платье, волосы уложены безупречно, красивая, как всегда.
— Павел Александрович, как здоровье господина вахмистра? — спросила она с ходу.
Соломон Маркович тихо крякнул и поморщился. От упоминания Тимофея у него, видимо, началась изжога.
— Поправляется, Рахиль Соломоновна, — ответил я. — Уже встаёт, ходит по двору. Сергей Петрович запрещает, а он не слушает.
— Значит, дело идёт на лад. — Девушка чуть склонила голову. — Передайте ему, что упрямство — не то же самое, что здоровье. И что я справлялась.
— Передам обязательно.
— Благодарю.
Кивнула нам обоим и вышла.
Умная девочка. Решила не унижать себя намёками. Спросила при отце, открыто. Мол, вот так, папа. Дальше сам думай.
В кабинете стало тихо.
Блаун сидел, уставившись в одну точку. Однако пауза была недолгой.
— Вы помните наш разговор в пролётке, князь? — спросил он ровным голосом. — Я тогда сказал, что вернусь к волнующей меня теме.
— Помню, — осторожно подтвердил я.
— Так вот, не вернусь. — Соломон посмотрел мне в глаза. — Не сегодня и, наверное, вообще никогда. Вы удивлены? А вы не удивляйтесь. Я, знаете, за свою жизнь научился отличать положение, которое можно исправить, от положения, которое уже случилось. Первое надо править немедленно и жёстко. Второе надо изучать. Долго, спокойно и с открытыми глазами.
— И что вы изучаете? — ещё более осторожно поинтересовался я.
Так-то еврей только что дал понять, что в симпатии Рахиль к Тимохе он больше ни капли не сомневается.
— Человека, Павел Александрович. — Он развёл руками. — Просто человека. Мне о нём известно, что он казак, вахмистр, что он вам предан до последней капли крови. Это, поверьте, немало. Гораздо больше, чем я знаю о половине женихов, которые ходили ко мне в дом за последние три года. Всё остальное выясню сам, без вашей помощи, и вы, князь, даже не заметите, как это произойдёт. Ладно.
Блаун в одно мгновение изменился, лицо его сделалось мягче, жёсткость в уголках губ пропала. Значит, разговор на неудобную тему закончен. Он сказал ровно то, что хотел сказать.
— Вы же не только извиняться приехали, князь, я вас знаю. Что беспокоит на самом деле?
— Медь, Соломон Маркович.
Ростовщик поднял одну бровь.
— Медь. Опять медь. Побойтесь Бога, князь. У меня от вашей меди до сих пор изжога и лёгкое подёргивание века. Сколько?
— На две колонны. Всё то же самое нужно. Трубы, змеевики, тарелки, обечайки, плюс листовая на кожухи. Считайте сами, у вас выйдет точнее.
В кабинете снова стало тихо. Соломон Маркович смотрел на меня секунд десять, не мигая.
— То есть скоро у вас будет три колонны, — проговорил он наконец. — Вы понимаете, что это уже не производство, а целый завод.
— Понимаю. Поэтому мне нужна чистая медь. С квитанциями и всеми штампами.
— Чистая, — повторил Блаун очень мягко. — Какое хорошее слово, князь. Раньше вы, помнится, брали то, что плохо лежит, хотя оно, хочу заметить, лежало очень хорошо. А бумаги мы к этому потом… подбирали. И, между прочим, подобрали так, что комар носу не подточит.
Соломон задумался, что-то подсчитывая в голове.
— Хорошо, — сказал он. — Каналов три. Первый — Дальний. Медь оттуда чистая, отменного качества, только весь порт японский, и все бумаги проходят через японские руки. Вам, я подозреваю, это сейчас совершенно ни к чему. Второй — разбор старых заводов и брошенных концессий. Дёшево, много, берите хоть завтра. Но происхождение у этого металла такое, что лучше не спрашивать даже шёпотом. — Блаун поднял палец. — И третий, ваш. В Харбине сидят конторы англичан и американцев, которые возят металл через Владивосток. Дорого, князь. Процентов на тридцать дороже второго. Зато вы получите коносамент, таможенную очистку и накладную на английском бланке. К такой бумаге не придерётся ни один китаец, ни один японец и ни один покупатель. Никогда.
Последнее слово он произнёс с явным нажимом.
— Берём третий. И вот что, Соломон Маркович. Цена меня интересует во вторую очередь. В первую — скорость. Медь должна лежать на лесопилке через две недели.
— Ой. Ой-ой-ой. — Ростовщик покачал головой. — Две недели. Князь, вы хоть представляете, что творится с металлом в этом городе?
— Поэтому и прошу вас.
Старый лис довольно крякнул. Лесть он любит даже когда прекрасно понимает, что это лесть.
— Хорошо. Завтра поеду в управление и буду торговаться, пока они не заплачут. И вот ещё что. Раз у вас запланировано три колонны, значит, товара будет втрое больше. А втрое больше товара — это не подводы, это вагоны. Вам понадобится договор с дорогой на регулярную подачу.
— Знаю. Этим займусь сам.
— Займитесь, — согласился Блаун. — Займитесь непременно, князь. Хорошее дело — договор с дорогой. Особенно если он потом переходит вместе с предприятием к следующему владельцу.
Ах ты ж старый чёрт. Он выкупил то, о чём я не говорил вслух. Соломон понял, что я собираюсь продать производство.