Как обычное прочтение статьи литературного критика может перевернуть целую жизнь человеческую? Вот наконец вопрос, на который мы старались дать ответ в этой книге, исследующей, какой вклад в прочтение вносит личность читателя и почему невозможно совпадение таких вкладов.
Мы высказали гипотезу, что пьеса Шекспира и ее психологические прочтения позволяют лучше понять феномены критических разногласий, которым обычно не уделяют большого внимания. Выводы, возникающие после наших сопоставлений разных подходов к «Гамлету», выглядят весьма обескураживающе. Замкнувшись в своих келейках без возможности общаться, критики, подобно монадам Лейбница, готовы только и делать что спорить — а сфера фрейдизма подвергает сомнению даже и эту гипотезу — друг с другом.
Справедливо или нет наше сомнение в существовании общепринятого текста и следующих из этого трудностей общения, все же есть и те, кто надеется, что критическая работа сумеет уменьшить эти затруднения, чтобы ограничить пределы диалога глухих и внимательно всмотреться в особенности доводов другого исследователя.
Вопрос заключается в нашей склонности к разным методикам. Так ли важен диалог глухих в критическом обмене мнениями, как это видится нам? И если да — то почему мы не воспринимаем его? Возможно ли установить или восстановить некое подобие критического диалога? И желательно ли это?
Так ли важен в критике диалог глухих или он приложим только к тому типу прочтения, которое исследовали мы?
Вероятно, приведенные нами примеры делают наглядными примеры глухоты. Пьеса сомнительной связности и вызывающей двусмысленности, построенная вокруг персонажа нерешительного, изъясняющегося такими многозначительными фразами, что впору и впрямь спросить себя, уж не безумец ли он, «Гамлет» явно еще и дополняет эффект плохой коммуникации. А множественная логика, послужившая основой некоторых прочтений, как мы уже видели, этот феномен еще и подчеркивает. Получается, что мы выбирали просто более очевидные фрагменты процессов, так или иначе существующих, даже если мы в иных случаях не видим их столь же отчетливо.
Главное различие, которое мы ставим во главу угла, мы называем разницей между общепринятым текстом и текстом единичным. Очевидно, что этот последний сходен как с текстом произведения, так и с теми, которые цитируют другие критики. Но столь же фундаментально он от них и отличается. Он составлен из других цитат, нежели тексты других критиков, а если и бывает совпадение цитат, то, приведенные в иной системе прочтения, они отличны от тех же самых цитат, использованных другим критиком. Речь о том, каким образом цельное произведение представляет нас самих, в том же смысле, в каком лакановское «означающее» представляет субъекта или дипломат представляет свою страну.
То, что так ярко выявляет «Гамлет» — гораздо нагляднее, чем другие тексты, — это одновременно как различие общепринятого и единичного текстов, так и взаимное различие текстов единичных. При знакомстве с некоторыми из критических прочтений «Гамлета» иногда трудно поверить, что критики говорят об одном и том же тексте. Но ведь они и говорят совсем не об одном и том же — если только не придавать словам одно и то же значение, столь безгранично-неопределенное, что само понятие лишится всякого смысла. Они говорят — исходя из общепринятого текста — о текстах, ставших для каждого из них своим и, соответственно, различающихся между собой.
Нет никакой несовместимости между материальным текстом и текстами единичными. Поскольку между первым и вторыми живет субъект бессознательного, из которого цельное произведение и производит тексты единичные. И хотя существование цельного текста неоспоримо, его нельзя назвать доступным за неимением подступов к тексту вне психической жизни читателя. Вот таков психоаналитический смысл формулы об отсутствии текста. Если помыслить глубоко, и несмотря на все формулировки о компромиссе, призванные заставить поверить в общность референта, мой текст — это не твой текст, и мы говорим не об одном и том же. Именно в этом смысле существует не один текст, а множество текстов, и единичность текста есть не фактическая данность, а пространство для работы воображения.
По этой причине диалог глухих кажется нам главной составляющей критического обмена мнениями, поскольку он есть то, что в нем есть от бессознательного. Бессознательного, которое выражает себя как в том представлении, какое создает себе о тексте каждый читатель, так и в динамике обмена мнениями, явного или подразумеваемого, с другими читателями.
Итак, в обрисованной нами перспективе диалог глухих — не редкий несчастный случай в общей коммуникации, а сама ее суть, то, вокруг чего вся критическая коммуникация строится и развивается. Если взглянуть на критические обмены мнениями, то, конечно, это не проявляется с такой очевидностью. И все-таки эти обмены мнениями постоянно и давно работают где-то рядом с нежеланием понимать такую глухоту. Отсюда и ряд незатейливых приемов, которыми критики пытаются оживить коммуникацию.
Силлепс представляет собой самый обычный риторический прием, с помощью которого критическая коммуникация прикидывается, что способна привести референта в состояние стабильности и иметь общий объект. Произведение, названное по имени центрального персонажа, легко позволяет придать критическому объекту видимость стабильности и скрыть, что если высказывание «„Гамлет“ был написан в 1601 году» может быть референтом для всех, то этого уже никак нельзя сказать о высказываниях обо всем произведении и его универсуме — ведь они основываются на большой части сознательных или бессознательных реакций каждого читателя.
Силлепс до такой степени характерен потому, что он лингвистически реализует то, к чему стремится любой критический диалог — то есть к умиротворяющему процессу унификации. Унифицировать — означает исключить из комментариев все, что ни в какую не поддается упрощению, — то есть именно то, что всецело оживает в слиянии с текстом, что и называется его прочтением, — ради получения текста, общего для всех, идеального объекта для научного подхода, который устранял бы всю субъективность бессознательного.
Таким образом, чаще всего критический диалог, несмотря на видимость иного, есть поиски унификации, а не различия. Не только с точки зрения методик или концептов — которые стремятся сделать так, чтобы все прочитывали одно и то же, — но в самом своем стиле и в искусных его свойствах, в способе, которым он выравнивает, развивает и показывает тот текст, который предлагает обсудить собеседнику как иллюзорный объект общего пользования.
Эта проблема иллюзорной унификации отчасти связана с невозможностью отделить реальный персонаж от воображаемого. Наш обзор прочтений пьесы хорошо демонстрирует, как трудно бывает критикам провести разделительную черту между реальностью и иллюзией, между реальным обитателем нашего мира и придуманным существом. Это, очевидно, касается любителей истолковывать «Гамлета» психоаналитически, пытаясь даже реконструировать его детство. Но то же самое можно сказать и о текстах более серьезных — иногда, на крутом повороте к подобным формулировкам, в них тоже трудно отличить, где высказывания о самом тексте, а где — о выдуманных персонажах.
Следствием такой конститутивной неспособности языка разделить миры — оборотной стороны различения текста и референта — и является то, что каждый из нас имеет дело с единичными персонажами и личными мирами, которые иногда по ходу диалога могут соединяться в силу случайной тождественности с помощью компромиссных формулировок, чья основная задача — заставить нас забыть об автономии универсума, в котором живет каждый из нас.
Можно ли в таком случае восстановить критический диалог?
Если перед вами текст в его материальной достоверности, неверно полагать, будто все критические выступления равноценны и все они имеют дело с множеством разнородных текстов, воспринятых в их цельности без коммуникации, и между которыми невозможно установить даже самую малейшую связь. Мы, например, видели, как различаются степени правдивости в зависимости от типов высказывания и как некоторые из них поддаются как истинной, так и фальшивой логике.
В этой книге мы старались показать, что проблема диалога глухих объясняется трудностью обрести вне текста произведения референта для общего дискурса. И теоретически решением тут может быть закрепление этого референта в неподвижности, его иммобилизация. Или, если так предпочтительнее, уничтожение какого бы ты ни было силлепса, то есть сближение общепринятого текста с текстами единичными.
Можно поставить вопрос иначе — но это возвращает нас к тому, что попытаться иммобилизовать референта означает, стараясь сократить разрыв между общепринятым текстом и текстами единичными, сделать что-нибудь такое, чтобы субъект — особенно субъект бессознательный — не нарушал бы критического диалога, подчас даже делая его невозможным. Ведь если предположить, что все критические выступления проходят через внутреннюю парадигму, правдоподобно и то, что они отводят более или менее важное место субъективности бессознательного.
Таким образом, чем в выступлении больше описания текста и пересказа того, о чем в нем говорится, тем оно способнее сократить разрыв между текстом общим и текстами единичными. Экскурсы исторические также могут мотивироваться постоянной заботой об уточнении референта. Несомненно, Шекспир у каждого свой — что особенно верно, поскольку касается писателя, о котором осталось так мало исторических сведений. И все же неопределенность референта здесь может быть уменьшена открытием новых документов. Однако же не бывает таких документов, которые позволяли бы уточнить параметры несуществующего универсума или существа виртуального.
И в том и в другом случае — и это лишь два примера — все-таки не стоит недооценивать действие той самой внутренней парадигмы и способа, которым она придает каждому слову, отдаляя его от него самого, обновленный смысл. Таким образом, нейтрального описания не существует, и даже самый верный комментарий будет объединять произведение с вопросами, задаваемыми самому себе.
Наконец, желательно ли восстанавливать критический диалог?
А вот и другой аспект проблемы — нужно понять, желательно ли пытаться сократить в подходе к литературным текстам и сопровождающим их дискуссиям часть диалога глухих? И наш ответ на этот вопрос, безусловно, будет отрицательным.
Сколь бы странным и тревожащим ни казалось объединение десятка разных прочтений одного и того же текста — тем не менее большинство из процитированных или упомянутых нами прочтений представляют интерес. Не стоит искать в них открытия в тексте каких-нибудь истин — нет, мы имеем в виду то, что они выстраивают вокруг произведения личные миры, в которых некоторые читатели увидят и узнают элементы своего собственного универсума.
Исходя из этого, можно с уверенностью сказать: те критические выступления, которым удается сократить разрыв между единичными текстами, рискуют оказаться и наименее оригинальными. Они поневоле будут сторониться любой вовлеченности в тему бессознательного и стремиться к предпочтению комментариев, основанных на парафразе.
Мы же, в противоположность подходам, старающимся сократить разрыв между единичными текстами, — горячие сторонники тех подходов, что будут искать множественность. Такой подход не станет всячески стремиться к согласованию с другим, а, наоборот, будет искать в тексте то, что в нем есть от него самого и представляет один из многих, бесконечных потенциалов произведения.
Он постарается сохранить главную операцию дополнения, с помощью которой создаются и персонажи, промежуточные между каждым читателем и произведением, и благодаря которой мы и сами становимся его персонажами и обитателями. Он же даст право гражданства и право слова всем этим невероятным существам с одинаковым именем Гамлет, порожденным критикой, открыв им путь в наш мир и позволив занять в нем свое место. Эта операция и есть сам динамический процесс прочтения. И долг критики его поддерживать, а не аннулировать.
Стало быть, отдать предпочтение диалогу глухих — это вовсе не значит отказаться услышать другого, а значит уметь расслышать в каждом тексте, на перекрестье двух запутанных историй, все то, что есть самого необычного и особенного в собственной личности и в ее истории. Поскольку в конечном счете речь о поисках гармонии с самим собой — и, значит, о том тексте, которым, если можно так сказать, являешься ты сам.
Итак, вот крайность: можно, пожалуй, утверждать, что худшая угроза критическому подходу исходит из желания коммуницировать. Побуждение общего референта к желанию коммуницировать, конечно, ограничивает диалог глухих. Но если удалить ту часть субъективности, которая так затрудняет коммуникации, то это сделает беднее и суше все критическое выступление.
Парадоксально, но признание релятивизма приводит к герменевтике, а точнее сказать — к тому, что мы назвали бы личной герменевтикой, упрямо отыскивающей уникальный и единственный смысл, заключенный в любом произведении для каждого читателя. Личная герменевтика предлагает третий путь между герменевтикой и релятивизмом. Там, где первая отстаивает существование определенного смысла, единого для всех, а второй — отсутствие смысла, личная герменевтика утверждает, что текст имеет смысл, но для каждого свой в сверке с его собственной историей.
Личная герменевтика, показывая, как много наше прочтение произведений черпает из источника, коим являемся мы сами, в слиянии незавершенного текста с личным универсумом, который готов заполнить нехватки и пробелы, высвобождает индивидуальные подходы, лишая их чувства вины и окончательно избавляя их от всякой необходимости коммуницировать о гипотетическом общем тексте.
Теперь пришло время довести наши рассуждения до конца и представить наше личное объяснение драмы, уже обрисованное между строк в этом эссе, но вполне заслуживающее быть полностью и недвусмысленно растолкованным. Какими бы ужасными ни оказались последствия этого шага, пора в последней главе рассказать, что же такое произошло в Эльсиноре.