Александр Михайлович Максимовский по своей биографии и характеру резко отличался от всех прочих чиновников, на которых отряд готовил покушение, не исключая и А. А. Иванова. Личность Максимовского была очень нестандартна и по-своему обаятельна. Все мемуаристы, даже принадлежавшие к противоположным политическим течениям, единодушно отмечали его высокие нравственные и человеческие качества1390.
Максимовский родился 30 августа 1861 г. в Петербурге в дворянской семье. До 1878 г. он жил в столице, где его отец был профессором в Академии Генерального штаба. Один из биографов Максимовского (не указавший своего имени) пишет: «Это был тихий, кроткий, в высшей степени добросовестный ребенок, склонный к молитве и самоусовершенствованию. <...> Когда Александр Михайлович стал больше и выучился читать, ему дали заучить наизусть заповеди бдаженства. Заповеди эти произвели на него очень сильное впечатление: он хотел непременно следовать им, чтобы достигнуть царствия Божия»1391.
В 1870-1873 гг. Максимовский вместе с великим князем Петром Николаевичем и отпрысками из еще нескольких
аристократических фамилий обучался в домашней школе в одном из великокняжеских дворцов. Потом великий князь заболел, и Максимовский со сверстниками продолжили домашнее обучение в других местах. А в 1875 г. он поступил в гимназию при Петербургском историко-филологическом институте, где учился два года. Свой гимназический курс Максимовский окончил в Гатчине в 1878 г.1392
В петербургской гимназии зародилась дружба Максимовского с одним из воспитанников, незаурядным и талантливым человеком — П. Н. Николаи. Именно Николаи, страстный и увлеченный искатель религиозной истины, ставший затем знаменитым проповедником, духовным писателем и пастором евангелическо-лютеранской церкви в России, окажет впоследствии решающее влияние на Максимовского1393.
В 1878 г. отец Максимовского сделался попечителем Харьковского учебного округа, и вся семья переехала в Харьков. Здесь Максимовский поступил на юридический факультет местного университета, где учился пять лет — до 1883 г.
В то время он еще был далек от полного погружения в религию и мог иногда предаваться светским развлечениям. Однако склонность к размышлениям о смысле жизни, убеждение в необходимости глубокого душевного страдания для познания правды были уже тогда его отличительными чертами1394. В отличие от многих студентов, он не пропускал ни одного богослужения в университетской церкви1395.
Некий Василий Иванов, знавший Максимовского в эти годы, вспоминал о нем: «Это был необыкновенно симпатичный, ласковый и приветливый молодой человек с добрыми и кроткими глазами, замечательно простой в обращении со всеми окружающими и совершенно заставлявший забывать всех о том, что он сын такого важного лица, как попечитель учебного округа»1396.
Окончив университет и получив степень кандидата прав, Максимовский по желанию отца устроился на работу в министерство народного просвещения. Это ведомство произвело на него настолько неблагоприятное впечатление, что меньше чем через год он вышел в отставку.
На своем посту в Государственном Совете Максимовский занимался усовершенствованием законодательства в отделении государственной экономии, а с 1900 г. — во вновь образованном отделении промышленности, наук и торговли. Дисциплинированный, добросовестный и доброжелательный, он пользовался всеобщим уважением и симпатией1397.
Однако не только одной службой жил Максимовский. В середине 1880-х гг. Николаи ввел его в несколько домов, где происходили молитвенные собрания и беседы на тему религии. Там Максимовского приняли очень радушно. Мало-помалу новая, протестантская (в форме баптизма) религиозность сделалась центром его жизни. Он постепенно свел к минимуму свои светские знакомства и тесно сблизился с людьми, смысл существования которых был в служении Богу. Один из мемуаристов пишет, что с конца 1880-х гг. Максимовский «не решал ни одного дела, не предпринимал ни одного шага без молитвы; все свои действия, службу, отношения к родным, друзьям, сослуживцам он рассматривал с точки зрения соответствия их требованиям учения Христа»1398.
В мае 1887 г. Максимовский вступил в Общество для распространения Священного Писания в России, а с декабря 1904 г. возглавил его1399. Позднее, в 1906 г., он стал одним из основателей Русского евангельского союза. Обеим этим организациям Максимовский
отдавал всю свою душу, тратя на них массу сил и свободного времени1400. Своей семьи у него не было1401.
По заведенному порядку, председатель Общества для распространения Священного Писания начинал и заканчивал его собрания молитвой и чтением отрывков из Нового Завета. В своих вдохновенных молитвах Максимовский просил Бога просветить Россию евангельским светом1402.
Несмотря на занимаемые государственные должности, Максимовский лично участвовал в пропаганде христианских ценностей среди учащейся молодежи. Княжна Ливен свидетельствует, что по вечерам он навещал студентов «в их убогих помещениях, чтобы с ними беседовать об их духовных нуждах и запросах»1403.
М. М. Боровитинов, помощник начальника Главного тюремного управления, сообщает о его активной благотворительности: «Только после его смерти узнали, что на свой счет он содержал несколько бедных семей и что в свободное время он ходил по столичным трущобам и старался облегчить горькую долю бедного люда»1404. Княжна Ливен и С. А. Савинкова1405 подтверждают правдивость этих сведений.
В мае 1901 г. непосредственный начальник Максимовского статс-секретарь отделения промышленности, наук и торговли Д. А. Философов (будущий министр торговли и промышленности) стал товарищем (т.е. заместителем) государственного контролера. Руководство отделением временно возложили на Максимовского, и он имел все основания надеяться, что ему предложат эту должность. Однако статс-секретарем было назначено другое лицо. Максимовский счел себя оскорбленным и решил покинуть
Государственную канцелярию. Он думал совсем уйти с государственной службы, если для него не найдется чего-либо подходящего в других ведомствах.
И в этот момент бывший сослуживец Максимовского А. М. Стремоухов, только что возглавивший Главное тюремное управление (в дальнейшем — ГТУ) министерства юстиции, пригласил его на работу в свое ведомство. Максимовский согласился, и таким образом несколько неожиданно оказался в учреждении, к которому никогда не имел ни малейшего отношения.
С февраля по май 1902 г. он ведал в ГТУ законодательной частью, с мая 1902 г. по июнь 1905 г. был помощником (т.е. заместителем) начальника, с июня 1905 г. по февраль 1906 г. исполнял обязанности главы управления и, наконец, 25 февраля 1906 г. был официально назначен начальником ГТУ1406.
Максимовский никогда не был чиновником в том негативном смысле, какой подчас вкладывается в это слово. У него не было личных карьерных устремлений, и на первом месте всегда стояли интересы дела. Вопреки своей исключительной доброте он нередко настаивал на удалении из ГТУ лиц, запятнавших себя бесчестными и некрасивыми поступками.
К подчиненным, добросовестно выполнявшим свой долг, Максимовский относился с большой заботой. Для них он готов был делать многое, чего ни при каких обстоятельствах не стал бы делать для самого себя. Заглушая свое самолюбие, начальник ГТУ ездил к тем, от кого зависело удовлетворение той или иной просьбы и, не боясь показаться назойливым, убеждал и настаивал до тех пор, пока не добивался нужного результата1407.
Гибель тех или иных чинов тюремного ведомства вследствие террористических актов каждый раз потрясала Максимовского. Можно было с уверенностью сказать, что он лично переживал горе, испытываемое осиротевшими семьями. Сильнейшим ударом явилось для него убийство А. А. Иванова, с которым глава ЛБО был особенно близок1408.
Вдовы и дети погибших тюремных служащих нередко приходили к нему в управление, нуждаясь в участии в поддержке. Каждому из них Максимовский умел сказать слова утешения и редко кого из них отпускал без материальной помощи. Если нельзя было оказать ее из казенных средств, то он, не колеблясь, вынимал деньги из собственного кармана1409.
Когда осмотр был окончен, Максимовский сказал местному тюремному инспектору: «Тяжело всё это <...> И нельзя, немыслимо помочь всем... незаконно: один о табаке, марках... детишки... Вот что... только не говорите никому ни слова, я вас прошу, раздайте это им, помогите... Вы знаете, кому там». И затем «смущенно, не глядя на инспектора, передал ему скомканную сторублевую бумажку», добавив: «Это, так сказать, не арестантам, а людям»1410.
Боровитинов свидетельствует, что он был донельзя прост и неприхотлив в быту: «Кто бы узнал в этом пробирающемся по конке на службу скромном человеке занимающего высокий пост чиновника?»1411
от того, насколько возможно было с точки зрения закона исполнить ходатайство просителя1.
Именно таким путем и пришла к главе ГТУ 15 октября 1907 г. член ЛБО Е. П. Рогозинникова. Она просила удовлетворить ее обращение о смягчении режима и улучшении питания арестанта В. С. Новосёлова, которого она назвала братом своего мужа. Рогозинникова непременно хотела поговорить об этом с самим Максимовским, «зная доброту начальника» (ее собственное выражение). И Максимовский без колебаний вышел навстречу своей убийце, которая не подверглась даже самому поверхностному обыску1412.
Петербургский губернатор А. Д. Зиновьев высказался по этому поводу: «Характер западни, поставленной бедному Александру Михайловичу, должен послужить лучшим некрологом его памяти: западня эта была предательски рассчитана на лучшие, злодеям очевидно известные, его человеческие чувства. Речь должна была идти об облегчениях участи арестованного; нужды нет, что просьба по закону неудовлетворима: по своей гуманности начальник управления наверное войдет в ее обсуждение! Так оно и случилось... убийца же смеялась! Какое ужасное извращение нравственных чувств». О самой же террористке Зиновьев добавил: «Спрашиваешь себя, какая среда гнилостной заразы, какие зверские влияния могли переродить женщину в тупое, жестокое, бездушное существо?»1413
Незадолго до гибели, предчувствуя возможный конец, руководитель ГТУ заготовил просьбу о том, чтобы лицо, убившее его, было прощено. Он не хотел, чтобы его убийца заплатил за свое деяние собственной жизнью1414. Однако это пожелание осталось без удовлетворения.
★★★
Каким образом человек со столь возвышенными душевными свойствами мог быть главой ведомства, где совершалось столько насилия? Это очень большой и сложный вопрос. Судя по всему, Максимовский считал клеветой и заведомой ложью большинство обличающих ГТУ материалов, публикуемых в «левой» (т. е. либеральной и революционной) прессе. Именно эти публикации часто вели к покушениям и убийствам тюремных чиновников. По его почину управление стало публиковать опровержения на каждую газетную заметку о «мнимых» издевательствах и репрессиях, привлекало газеты к суду. Впоследствии административным органам (видимо, не без влияния ГТУ) было предоставлено право накладывать штраф на издания за помещение «ложных» корреспонденций, после чего их количество заметно сократилось1415.
Между тем многие из этих публикаций — о нравах в Алгачах и Акатуе, ужасах в тюрьмах Риги и всего Прибалтийского края, гибели людей в Петербургской временной (Дерябинской) тюрьме и «Крестах», невероятно жестоком режиме на Амурской колесной дороге — отражали реальные факты.
Разумеется, внутриведомственная и бюрократическая проверка либо вообще не признавала эти проявления насилия и жестокости имевшими место (так было с Прибалтикой, «колесухой» на Амуре и Алгачами), либо оправдывала их законами и инструкциями (петербургские тюрьмы и Акатуй). А Максимовский верил в правоту этих инструкций (которыми, кстати, в Дерябинской тюрьме и «Крестах» оправдывались убийства заключенных) и истинность чиновничьих проверок, зачастую объявлявших черное белым и белое черным.
Об этих моральных коллизиях в облике главы ГТУ ярко пишет С. А. Савинкова, давшая, на наш взгляд, наиболее объективный его портрет.
В начале апреля 1907 г. она обратилась к Максимовскому с ходатайством о допущении ее посещать вновь открывшуюся (после полуторагодового перерыва) Шлиссельбургскую крепость для оказания материальной помощи политическим заключенным.
16.10.1907. №284. С. 5; Петербургская газета. 16.10.1907. №284. С. 3;
Биржевые ведомости. 16.10.1907. № 10151. С. 2).
Савинкова пришла на прием к руководителю ГТУ и изложила вышедшему к ней чиновнику суть своего вопроса. Максимовский, вопреки обыкновению, не захотел принять Савинкову и передал, что просьба ее «невозможна к исполнению». Скорее всего, подлинной причиной отказа явился тот факт, что она мать знаменитого террориста1416.
Тогда Савинкова послала начальнику ГТУ письмо с просьбой о встрече. К нему она приложила вышедшие в 1906 г. свои воспоминания «Годы скорби»1417, посвященные трагедиям в ее семье, связанным с политическим преследованием ее сыновей.
Прочтя эти записки, Максимовский, по его собственным словам, был «глубоко взволнован» и тут же сменил гнев на милость, пригласив Савинкову прийти для беседы вечером, и не в какое-нибудь официальное место, а к себе домой1418.
Когда открылась дверь, Савинкова увидела следующую картину:
«Передо мной стоял невысокий господин, в домашнем пиджачке, приятной наружности, с добрым выражением глаз. Он так мало соответствовал представлению о грозном начальнике тюремного управления, что я и не представляла себе, что это он.
— Госпожа Савинкова? Я Максимовский! — представился он.
Мы пожали друг другу руки и сели. Было неловко: уж очень необычно было наше свидание и ни в какие рамки не укладывалось»1419.
Разговор шел непросто. Глава ГТУ откровенно сказал, что если бы не прочел столь тронувшие его мемуары, то никогда бы не принял Савинкову. Заявил также, что между ними стоит очень многое и они далеко не единомышленники. Считает, однако, что можно по-разному думать и оставаться честными людьми. И еще — как человек он понимает Савинкову и ее мотивы и, более того, не видит в ее планах ничего противозаконного.
Максимовский сообщил, что согласен разрешить Савинковой посещать Шлиссельбург «в целях филантропии». Но при этом потребовал от нее соблюдения двух условий: не должно быть, во-первых, никакой общественной огласки ее деятельности, во-вторых, никакого общения с заключенными или попыток
Однако уже следующим утром неожиданно возникло препятствие: для поездок в крепость требовалось согласие столичного губернатора Зиновьева, поскольку Шлиссельбург одновременно находился и в его ведении1421. Максимовский написал Савинковой об этом, говоря, что сам пойдет к Зиновьеву «горячо отстаивать свое обещание». Но, как остроумно выразился руководитель ГТУ, «Вы лицо <...> с крайне опасной фамилией, и боюсь, что ваше желание будет неблагоприятно комментировано»1422.
Тем не менее, дав Зиновьеву почитать «Годы скорби», Максимовский добился благоприятного результата. Еще через несколько дней Савинкова получила официальное извещение о том, что ей можно два раза в месяц посещать крепость для улучшения материального положения политических заключенных.
Она сразу же поехала в ГТУ для уточнения ряда вопросов. На сей раз Максимовский немедленно принял ее. Он разрешил ей спрашивать начальника тюрьмы о нуждах каждого узника поименно, пробовать пищу арестантов и осматривать кладовые, требуя чистоты. Глава ГТУ даже согласился выслать Савинковой список политических заключенных Шлиссельбурга, взяв с нее честное слово, что это останется между ними1423.
Максимовский объявил, что первую поездку Савинкова может совершить в день Пасхи (в 1907 г. она приходилась на 22 апреля): «Что хотите, то и везите из продуктов: пусть и им будет светел этот Великий день». Савинкова, не сдержавшись, ответила: «Но не для тех, кто в кандалах»1424.
Их дальнейший диалог, приводимый в воспоминаниях Савинковой, весьма показателен для личности руководителя ГТУ. Помрачнев, он произнес:
«— Они сами себя лишили свободы. Сами на это шли... Пусть несут бремя того, что заслужили... Не надо было нарушать законы... Они не у бабушки в гостях: это каторга, и вполне заслуженная. Никто не виноват, если они в кандалах.
— Виноваты непереносимые социальные условия... виноваты тяжкие устои... Виновата ненормальность русского быта, — заволновалась я.
Максимовский встал.
— Простите, я прекращаю этот разговор. Мы люди разные, и положение наше разное. Я вас понимаю: может быть, на вашем месте, месте матери революционеров, — я бы говорил так, как вы; но на моем месте я не могу так разговаривать.
Я тоже встала, чтобы уйти. Лицо Максимовского смягчилось.
— Мы снимем на три дня кандалы, — сказал он, подавая мне руку. — Никто в этот день не будет в кандалах»1425.
Собирая — через объявления в газетах с просьбой помочь неким узникам (точнее выразиться было нельзя) и благодаря личным контактам с жертвователями — деньги, продукты и книги, Савинкова начала раз в две недели ездить в Шлиссельбургскую крепость1427. После этого к ней ринулись близкие политических заключенных разных тюрем со своими жалобами и просьбами. Савинкова столкнулась с настоящим морем слез и людских страданий. И, зная ее связь с Максимовским, родственники арестантов видели в ней чуть ли не последнюю надежду1428.
Разумеется, Савинкова постоянно обращалась с разными просьбами к руководителю ГТУ. Он настолько доверял ей, что для экстренных случаев разрешал звонить ему на свой личный телефонный номер. Их общение было таким тесным, что она смогла хорошо изучить его характер. К тому же Савинкова вела дневник, где записывала все свои разговоры с ним, и фрагменты из них неоднократно цитируются в ее записках1429.
Выводы мемуаристки таковы: Максимовский находился явно не на своем месте — в том смысле, что глава ГТУ был намного лучше своего сурового ведомства. Она пишет: «Его должность держала его в тисках: воспитание, привычки, убеждения говорили одно, а природная доброта в сердце — тянула в другую сторону...»1430
Общие воззрения Максимовского ничем не отличались от официальной позиции и не несли в себе даже намека на какой-либо либерализм. Он говорил Савинковой: «Я своего взгляда никогда не изменю: заключенные — преступники! Они должны нести свою кару! Дело суда разбираться, кто в чем виновен, и назначать наказание. Наше дело — исполнять распоряжение суда и не допускать смягчений. Каторга и должна быть каторгой, т.е. самым тяжким из наказаний. Кто идет на заслуженную им каторгу, — не должен рассчитывать на нежное обращение и деликатность. Иначе где же была бы кара?»
Савинкова возражала: «Политики переносят бодро и гордо свою участь. Они не требуют нежностей. Но от нежности до грубого произвола — огромная дистанция. В тюрьмах царит грубый произвол. Заключенным приходится терпеть то, что закон не предписывает: избиение, лишение пищи, брань — обыденные явления...»1431
Максимовский, как мы уже писали, полностью доверял чиновникам собственного управления и считал клеветой сведения о проявлениях жестокости по отношению к арестантам. Он заявлял Савинковой: «У меня в ведомстве нет и не может быть жестокого обращения. Всё по закону».
Савинкова посылала начальнику ГТУ газеты с описанием всяких зверств, рассказывала при встречах о конкретных фактах насилия, произвола, избиений, грубостей, незаконного одевания кандалов и т. п. И в большинстве случаев Максимовский, отбросив собственные предвзятые мнения, производил тщательную проверку и боролся с тюремным произволом1432.
Приведем несколько примеров.
К Савинковой обратилась сестра арестованного в Пскове студента-еврея, которого обвинили в том, что он стрелял в одного из местных администраторов. Она заявила, что ее брат ни в чем не виновен, а всего лишь случайно шел по противоположной стороне улицы в момент покушения. Полицейский агент оговорил
студента, и ему угрожала смертная казнь. Еще до суда его избили в тюрьме и заковали в кандалы. После разговора Савинковой с руководителем ГТУ юношу расковали, и обращение с ним изменилось. Впоследствии суд оправдал его1433.
Близкая к Савинковой молодая женщина, отправлявшаяся на каторгу, поведала ей о возмутительном поведении помощника начальника Бутырской тюрьмы. Тот требовал от девушек-арестанток приветствия «Здравия желаю Вашему Высокоблагородию», а когда этого не делалось, грубо ругался и даже приставлял револьвер к груди женщин. Максимовский сначала не поверил, что такое могло происходить. Однако через две недели сообщил Савинковой, что ее сведения подтвердились, и показал ей приказ об увольнении помощника из пересыльной тюрьмы и переводе его на низший оклад во Владимирскую тюрьму. Савинкова высказала сомнение, что там он прекратит свои издевательства. В ответ глава ГТУ выразил уверенность, что это наказание подействует. К тому же чиновнику было сделано внушение, что з случае повторения подобных выходок он будет уволен1434.
Мать одной чрезвычайно изнеженной и малоприспособленной к тюремной жизни девушки, отправлявшейся на каторгу, попросила разрешить той носить собственную одежду и обувь. Она говорила Савинковой, что сама не сможет нормально жить, видя, как тяжело приходится ее дочери. Хотя в этой ситуации речь не шла о какой-либо жестокости, а сама просьба больше походила на каприз, Максимовский согласился принять эту женщину и большей частью удовлетворил ее пожелания1435.
Но примерно к концу лета 1907 г. в руководителе ГТУ наступила резкая перемена. Участились побеги, совершались террористические акты против чинов управления. Максимовский заявил Савинковой: «Я пришел к заключению, что на жестокость — один ответ: такая же жестокость... А они (революционеры. — Г. К.) жестоки! За что они убили моего доброго, кроткого Иванова? Я его прекрасно знал, он постоянно бывал у меня с докладами... Он был добрый человек, и только за то, что он начальник тюрьмы, — они его убили! Ужасно!»
Не касаясь общего вопроса о политических убийствах, Савинкова возразила, что по докладам нельзя судить, насколько добр
и кроток был А. А. Иванов с заключенными. Сидя у себя в кабинете, начальство не может узнать нрав подчиненного. Но поколебать Максимовского ей не удалось1436.
Начальник ГТУ стал отказывать ей во всех ходатайствах за арестантов. Отвечал: «Не просите ни о чем... Не слушаю... Не хочу слушать... Сами виноваты...»
Более того, Максимовский сам начал выступать инициатором притеснений и строгостей. До этого времени отправляемым на каторгу можно было брать с собой чай, сахар, сухари, мясо, ветчину (в неразрезанном виде) и некоторую сумму денег, а при слабом здоровье — теплое одеяло и кое-какое белье. Теперь запретили все продукты, кроме чая и сахара, а деньги разрешались лишь в количестве 99 копеек. И это — если заключенный шел в Восточную Сибирь — на несколько месяцев этапного пути!
Савинкова пыталась говорить на этот счет с Максимовским. Но тот был непреклонен: «И это отберу... Вместо молока и булок покупают напильники, чтобы снимать кандалы и бежать... Теперь никому не верю. Уж если бегут с каторги, то с дороги и подавно»
Савинкова старалась смягчить руководителя ГТУ. Объясняла: бегут потому, что каждому дорога свобода и такова психоло гия человека. Убеждала: жестокость не ведет ни к чему хорошему и Максимовский создает себе врагов не только среди арестантов, но и среди их близких. Умоляла не доводить дело до крайности1437.
Глава ГТУ остался при своих взглядах: «Свобода? Знали, на что шли! Я знаю, слышите, знаю: убьют меня... Но не поддамся! Пока будут побеги, до тех пор будут и строгости. А что убьют — знаю!»
Савинкова не выдержала: «Почему не уйдете с этого отвратительного места?»
Максимовский ответил: «Потому что теперь, когда создалось такое трудное положение, это было бы дезертирство! Трусость! Страх перед местью! А я не трус! <...> Уйти теперь — значит признать себя побежденным».
Приблизительно тогда же (или даже несколько раньше) ГТУ, разумеется с ведома и согласия своего начальника, утвердило новые правила для заключенных каторжных тюрем, существенно ухудшавшие их положение. Меньшевик-каторжанин И. И. Генкин перечисляет основные из этих нововведений: «Расходовать на питание из собственных средств можно было только 4 р[убля] 20 к[опеек] в месяц <...> книги дозволялось читать только строго-научного и религиозного содержания, причем одновременно нельзя было иметь при себе более двух книг; переписка — и то лишь с ближайшими родственниками — ограничивалась одним лишь листком бумаги малого формата в месяц; <...> за серьезные проступки — наказание розгами до ста ударов в один прием»1.
«— <...> Этот перевод затевается, чтобы бежать с дороги... Вздор, что климат вреден.
— Александр Михайлович, я не узнаю вас!
— Я сам себя не узнаю! Они сами меня сделали жестоким. В то самое время, когда я стремился к облегчению их жизни, когда составил проект новых льгот, когда составил записку для совета (скорее всего, имеется в виду Совет министров. — Г. К.) об улучшении тюремного режима, о постройке новых, светлых, гигиеничных тюрем, — тут-то они и затеяли массовые побеги. Как назло! <...>
— Но откуда же могли знать о ваших проектах?
— Знать не могли, но сознавать, что я не зверь, — могли... <...> Я никогда до сих пор не проявлял жестокости. Когда я узнавал, что в тюрьмах позволяют себе плохо обходиться с заключенными, — я преследовал, карал за это. <...> А если держаться дисциплины, так ведь это единственная возможность соблюдать порядок.
— Дисциплина! Бить без милосердия, запирать по неделям в карцер, ругаться — дисциплина? <...>
— У вас на эти вещи — только один угол зрения... А где взять терпения и кротости, чтобы переносить спокойно намеренное
неповиновение, намеренную грубость, намеренное отступление от правил? Вы требуете выдержки от нас, а им всё можно? Протест? Против кого? Разве я посадил их и держу? Я обязан следить, чтобы кара, присужденная судом, была выполнена. Я обязан надеть кандалы тем, кому они присуждены... А они протестуют против выполнения обязанности. Излишняя строгость закона всегда вызвана ими самими!»
Савинкова встала, чтобы уйти. Протягивая ей руку, Максимовский мрачно произнес:
«Меня убьют... Пусть... Но когда меня не будет, вы — именно вы, с вашей фанатической приверженностью к этим преступникам, вы не раз вспомните о Максимовском. Не раз вы скажете: при нем было лучше!»1439
Через полтора месяца после убийства начальника ГТУ благотворительная деятельность Савинковой закончилась: за незаконную, по мнению полиции, связь с политическими арестантами ее задержали, продержали несколько дней в тюрьме и затем вообще выслали из России1440. Всё, что она делала для узниког в течение семи месяцев, держалось исключительно на личном доверии к ней Максимовского и его доброй воле1441. А режим в большинстве тюрем вслед за гибелью главы ГТУ резко изменился к худшему1442.
* * *
Доверяя лживым чиновникам, докладывавшим об отсутствии произвола, насилия и жестокости в его учреждении, Максимовский сделался жертвой самообмана, когда человек не видит то, чего видеть не хочет. К тому же государственническо-юридическое мышление иногда заставляло и его самого быть невосприимчивым
к человеческим страданиям. Особенно это проявилось в последние месяцы руководства ГТУ, когда гнев и злость стали побеждать в нем доброту и милосердие — ибо никакие побеги не могли служить оправданием его суровых распоряжений.
Наверное, Нагорная проповедь с ее заповедями бдаженства несовместима с нормами тюремного и уголовного законодательства любого государства — не только Российской империи. Наказание, кара, каторга, кандалы, карцер не имеют ничего общего с добросердечием, кротостью, смирением, всепрощением и любовью к Богу и ближнему. Однако в царской России этот разрыв бросался в глаза особенно сильно. При невозможности изменить систему единственным выходом для человека, который так страстно хотел просветить Россию светом Евангелия, было бы уйти из ГТУ. А Максимовский считал такой поступок трусостью и нарушением своего чиновничьего (а вовсе не христианского) долга. Приверженность сухому и жесткому законничеству привели к неизбежному трагическому концу этого в общем хорошего и благородного человека. И неотвратимость такой развязки прекрасно сознавал он сам.
Имеющиеся источники не дают ответа на вопрос, кому принадлежала инициатива убийства Максимовского — ЦК ПСР или ЛБО. Однако нет сомнений, что приговор ему в конечном счете был вынесен эсеровским руководством, и отряд с энтузиазмом взялся за это дело. Мотивы были всем понятны — жестокость в тюрьмах. В статье, помещенной в центральном эсеровском органе — уже после гибели главы ГТУ, — перечислялись пенитенциарные учреждения, где насилие и произвол достигали наибольших масштабов, — «Кресты», тюрьмы Нерчинской каторги, Амурская колесная дорога1443. В том же номере было опубликовано и письмо одного из каторжан, отбывавшего заключение на Амурской колесной дороге, с описанием творящихся там ужасов1444.
Евстолия Рогозинникова
Евстолия Павловна Рогозинникова (все называли ее Толей) была яркой и неординарной фигурой. Родилась 1 октября 1886 г.1445
в г. Красноуфимске Пермской губернии. По социальному происхождению — мещанка1446.
Ее отец Павел Алексеевич со временем сделался купцом II гильдии1447, разбогатев за счет питейных заведений. По свидетельствудепутата II Государственной Думы, члена ПСРП. С. Сигова (брата известного уральского писателя А. С. Погорелова)1448, для извлечения прибыли П. А. Рогозинников действовал очень жестко, не стесняясь мошенничества и спаивания целых деревень1449. Однако сам по себе не производил отталкивающего впечатления.
заполненной 16 января 1926 г. для Всесоюзного общества политических каторжан и ссыльнопоселенцев).
Рогозинниковы жили богато, ни в чем себе не отказывая. У них был собственный двухэтажный дом в центре Красноуфимска. Сигов, живший поблизости, сообщает: «Жизнь Рогозинниковых протекала сплошным праздником: к ним в дом, где было светло и радостно, влекло всех, кому хотелось забыться от повседневных мелких забот и дрязг тусклой провинциальной жизни уездного городишки»1456.
Не совсем понятно, получила ли девочка религиозное воспитание. Отец ее не был верующим1457, хотя и давал деньги на строительство церкви в Красноуфимске1458. А мать, наоборот, была чрезвычайно набожной1459. Известно со слов самой Рогозинниковой, что в детстве она верила в Бога и с нетерпением ждала каждую Пасху. Но к 17 годам уже стала атеисткой1460.
Училась Рогозинникова в Красноуфимской женской гимназии, которую окончила в июне 1903 г.1461
Десять лет она оставалась единственной дочерью в семье. Разумеется, старшие братья опекали сестру. Особенно она была дружна с Вячеславом, родившимся на семь лет раньше ее. Елизавета Степановна и ее сестра Августа устраивали музыкальные вечера и ставили домашние спектакли. Дети принимали в них самое живое участие. Шились костюмы, мастерился реквизит, всё это делалось с азартом и увлечением.
Мать обучала всех детей французскому языку и музыке. Старший сын Валентин по окончании гимназии уехал учиться
в Петербургский технологический институт. А Евстолия подумывала о высшем музыкальном образовании. Еще совсем маленькой девочкой она начала играть на рояле, с восторгом выводила своими пальчиками знакомую мелодию и пела под свой аккомпанемент. По мере взросления окружающие находили в ней несомненный музыкальный талант1462.
Родители очень любили Толю и возлагали на нее большие надежды1463. Вообще она была, по выражению Сигова, удивительно симпатичной девушкой1464. Надо было видеть и слышать, писала эсерка Е. М. Тумповская, подружившаяся с Рогозинниковой в ДПЗ в 1907 г., «как она откидывается вся назад, так странно, будто плавает в воздухе, и смеется переливчатым смехом, как будто струйки набегают, набегают одна на другую так быстро, что сейчас ее захлестнут, унесут. И откидываются и волнуются, будто живые — длинные, темные, полураспущенные косы». Тумповская добавляет: «Мне было жутко, когда она так смеялась: мне казалось, что ее душа не выдержит своей полноты — и оборвется. Мы ее прозвали Ундиной, потому что она двигалась порывисто и плавно, как в воде, и во всей в ней было что-то стремительное, неудержимое и гармоничное как стихия»1465.
Зубелевич, много общавшаяся с Рогозинниковой в 19051907 гг. в Петербурге и Финляндии, сравнивала ее с молодым сильным коренастым дубом, выросшим под жаркими лучами солнца на изобильной земле. Самая отличительная ее черта — непосредственность во всём: она жила, говорила и действовала вольно, свободно, естественно1466.
Рогозинникова признавалась Тумповской: «...Я никогда ни в чем себя не ломала. Как только я чувствовала, что мне что-нибудь „надо“, как бы оно ни казалось мне трудно, неожиданно, жестоко, я сейчас же слушалась этого „надо“, — и всегда всё выходило хорошо. Оттого я такая счастливая»1467.
вниманием, и ее речью заслушивались, бросая любую работу. Таким же образом завораживало ее пение: голос у нее был гармоничный и приятный, как и всё в ней. Любила дурачиться как малое дитя — прыгала, скакала или вдруг начинала прикладывать свой нос к щекам всех окружающих, чтобы все узнали, какой он «холодный как лед».
Люди — вернее, абсолютное большинство их — изначально были для нее близкими и родными. Ей казалось, что почти во всех них есть светлое начало, стремление к добру, способность подняться и распрямиться душой1468. В письме к матери и крестной (это была ее тетя Августа) накануне террористического акта и гибели она писала: «Скажешь: „человек“ и чувствуешь, как на душе тепло станет, тянется душа к нему»1469.
По словам Тумповской, Рогозинникова «среди серьезного разговора <...> убеждая, как ребенок, ласкалась к товарищам; <...> каждую минуту нарушала установленный в делах сухо-корректный тон — то детской шаловливостью, то живой лаской»1470.
Зубелевич приводит следующий эпизод. Придя к себе домой вместе с одним знакомым, она застала Рогозинникову. Отозвав хозяйку в сторону, та произнесла: «...Это обязательно должен быть кто-нибудь из твоих близких. У него такая славная мордочка». Потом, подойдя к гостю, заявила:
«— Наверное, вы очень хороший человек — не может быть, чтобы дурной человек имел такую наружность.
— Вы хороший? — приставала она к нему».
Подобное обращение могло казаться наигранным, но всё это шло от чистого сердца и потому производило неотразимое впечатление.
По свидетельству Зубелевич, после общения с Рогозинниковой многих поражал контраст «между серой, стесненной условностями, несмелой жизнью и живой, радостной, полной сил и энергии, свежей Толей»1471.
Одна юная особа в разговоре с Зубелевич высказала такое мнение: «Вот вы восхищаетесь Толей, <...> а чему она может нас научить? Она хороша, она прекрасна. <...> Но ведь она хороша тем, что ее природа одарила так щедро; душа ее богата, притом не сломлена, не исковеркана. Мы же не богаты и исковерканы. Не можем же мы сказать своей душе: „Будь богата“ или: „Не будь уродом“. <...> Значит, для нас Толя не пример. <...> Толя же — нечто особенное, и мы, глядя на нее, можем только вздыхать, что Бог неравно делит богатства между детьми своими»1472.
Через полгода эта же молодая женщина говорила уже по-другому: «...Я смотрела на Толю и думала, что я ни капельки не смогу быть похожей на нее, но всё-таки всё думала о ней. Точно вросла она мне в душу. И вот понемногу я стала замечать, что от души отстает пласт за пластом — что накопилось за долгие годы. <...> И я правдивее стала, прямее. Я сама себе стала радостна. Моя внутренняя работа над собой доставляет мне такую радость. Толя, как и раньше, живет в душе, но теперь я чувствую, что я ближе к ней стала...»1473
Близкая подруга Рогозинниковой эсерка А. А. Эскина пишет, что «не встречала человека, для которого встреча с Толей не была бы высоким, волнующим, незабываемым воспоминанием»1474.
Как же непохожа была Рогозинникова на «тупое, жестокое, бездушное существо», какой ее представлял себе петербургский губернатор Зиновьев! Перед самым убийством Максимовского она скажет Зубелевич: «Если бы люди подходили друг к другу проще, прямее, с любовью и правдой, лучше бы жилось, и людям было бы лучше». И добавит: «...Если бы лет 10 тому назад, когда его душа еще не зачерствела окончательно, к Столыпину кто-нибудь обратился с правдивым, хорошим словом — кто знает, может быть, революционерам и не пришлось думать о нем»1475.
Еще в Красноуфимске Рогозинникова сблизилась с Матвеем Матвеевичем Мизеровым (1884-1946)’ — сыном М. И. Мизеро-ва, легендарного земского деятеля и врача-подвижника, на протяжении 29 лет заведовавшего местной больницей и сделавшего ее передовым для своего времени учреждением1476. Мизеров-младший пошел по стопам отца, уехав по окончании гимназии в Петербург учиться в военно-медицинской академии1477.
Возможно, что не без влияния своего друга, а также и брата Валентина Рогозинникова решила продолжить свое образование именно в Петербурге. Приехав в столицу, она в августе 1903 г. подала документы для поступления в консерваторию по классу фортепиано1478. По сведениям Шамардиной, ее сочли настолько талантливой, что даже освободили от платы за обучение1479. По данным же ее внучатого племянника Ю. Н. Тунгусова, плата всё же взималась — за счет средств отца1480. Рогозинникова сначала поселилась в Петербурге у брата1481 (надо полагать, Валентина), а потом жила на съемной квартире1482.
П. А. Рогозинников в 1903 г. уже тяжело болел, и Елизавета Степановна попросила дочь съездить к знаменитому протоиерею Иоанну Кронштадтскому с просьбой отслужить молебен за здоровье своего отца. Она поехала в Кронштадт, но попасть напрямую к отцу Иоанну оказалось невозможно. Пришлось воспользоваться услугами близких к священнику женщин (своего рода секретарш), которые за деньги устраивали встречу паломников с протоиереем. Оставался всего лишь час до прихода Иоанна Кронштадтского, и тут назойливые дамы стали расспрашивать девушку о ее семье, об отце, о том, насколько он религиозен, и т. п. Она сидела как на иголках, но,
не умея лгать и ненавидя ложь, честно ответила, что ее отец неверующий1483.
Тогда «секретарши» закричали и стали сыпать проклятиями в адрес П. А. Рогозинникова. Евстолия вскочила как ужаленная. Она вспоминала: «Вся я дрожала. <...> Как я не избила их собственноручно — не знаю. Зато и досталось им на словах — уж так их отчитала, что долго меня будут помнить»1484.
Девушка выбежала из комнаты, не дождавшись священника. Тем не менее она всё-таки смогла исполнить просьбу матери, передав через какую-то старушку бумагу для Иоанна Кронштадтского с просьбой отслужить молебен об отце1485.
П. А. Рогозинников вскоре умер. По-видимому, Евстолия была свидетелем его смерти, потому что впоследствии в ДПЗ рассказывала о ней1486. Вслед за этим благосостояние Рогозинниковых быстро пошло под гору. Елизавета Степановна, будучи не в состоянии управлять предприятиями мужа, ликвидировала их. А затем семью постиг еще один, совсем неожиданный удар — внезапно ушел из жизни старший из братьев Валентин, только что окончивший в столице технологический институт1487.
Рогозинникова продолжала учиться в консерватории. У нее обнаружился великолепный голос, и она перешла в класс пения, где, несомненно, обучалась бесплатно1488.
Любопытный эпизод произошел с нею в 1905 г. В феврале заболела ее мать, о чем написала дочери. Все ее взрослые братья находились в тот момент в Петербурге, и Елизавета Степановна оставалась дома одна с двумя маленькими детьми. Евстолия решила сама поехать в Красноуфимск помочь матери. Для подобной поездки в разгар учебного года полагалось брать официальный отпуск у инспектора консерватории, которым был известный певец и педагог С. И. Габель. Тот уведомил ученицу, что не может немедленно дать ей разрешение, и попросил послать ему напоминание об отпуске уже из Красноуфимска.
В начале марта 1905 г. Рогозинникова уехала к матери, но сразу по приезде забыла написать инспектору и отправила ему послание лишь 29 апреля. В нем были следующие слова:
«Многоуважаемый Станислав Иванович!
Простите, что обращаюсь к Вам не как к инспектору, а как к доброму Станиславу Ивановичу! <...> К несчастью, я с письмом, как видите, не очень торопилась. Оправдывать свое разгильдяйство — не стану, так как пришлось бы лгать, а скажу прямо: простите, виновата! Слишком много во мне глупого легкомыслия. Так вот, уважаемый Станислав Иванович! Простите за разгильдяйство, за неофициальность письма и дайте отпуск! <...> Уважающая Вас и ожидающая от Вас снисхождения — ученица Евстолия Рогозинникова»1489.
В архиве консерватории нет сведений, как отнесся Габель к просьбе Рогозинниковой. Однако имеется обращение инспектора в правление Николаевской железной дороги от 13 декабря 1905 г. с просьбой выдать Евстолии Рогозинниковой бесплатный билет на проезд до Вологды1490. Это косвенно говорит о том, что и предыдущее обращение он удовлетворил.
***
В Петербурге Рогозинникова еще теснее сошлась с Мизеровым. Они считали друг друга мужем и женой, хотя венчания между ними не было1491.
Зубелевич пишет, что в первые годы пребывания в столице Рогозинникова не задумывалась всерьез над общественными вопросами1492. Ситуация изменилась только в 1906 г. — вероятно, под влиянием Мизерова. Сигов и Шамардина одинаково свидетельствуют, что именно Мизеров, ставший эсером, способствовал пробуждению интереса к политике и революции у своей жены1493.
Осенью 1906 г. Рогозинникова становится членом ПСР. Она берется за пропаганду в рабочих кружках. Теоретические ее
познания были скудными, а говорить предполагалось о борьбе с самодержавием — ни больше ни меньше. Рогозинникова подготовилась, почитала литературу, но, когда пришла в кружок, забыла обо всём прочитанном и начала импровизировать. Зубелевич приводит ее собственный отзыв об этой лекции: «Ну и досталось правительству от меня, просто дрожу вся от злобы, перечисляя и расписывая про все его злодеяния!»
Пропагандисту, сменившему Рогозинникову, рабочие признавались: «Что-то необыкновенное произошло с нами <...> и что она с нами сделала, мы не знаем, только знаем, что мы стали как будто другими. Да это святая какая-то!»1494
В частности, пропагандировала Рогозинникова в кружке извозчиков, которые прониклись к ней большой симпатией и после ареста собрали деньги ей в помощь1495.
Упоминавшийся ранее Климушкин, активный деятель ПСР в Петербурге, общавшийся с ней в этот период, никогда уже не смог забыть «ее образ чистый и прекрасный»1496.
Однако у самой Рогозинниковой работа пропагандистки вызывала противоречивые чувства. С одной стороны, она испытывала огромное нравственное удовлетворение. А с другой — она звала других к борьбе, а сама ограничивалась словами. Ей хотелось более живого дела. И она связывается с боевым коллективом Петербургского комитета ПСР1497, начинает оказывать услуги боевикам-дружинникам в своем — Петербургском — районе.
Выше мы писали о сотруднике охранной агентуры Петербургского охранного отделения М. Я. Яковлеве, сообщавшем эсерам — то ли по материальным, то ли по идейным соображениям — важную информацию. Член ПСР Н. Я. Патсюк по поручению боевых структур столичной эсеровской организации в ноябре 1906 г. узнавал у Яковлева сведения о выездах Столыпина, чинах охранки, плане внутреннего расположения и входах в дом, где располагалось охранное отделение. Все эти данные были нужны для ЦБО
и ЛБО1498. Согласно Калашникову, с Яковлевым встречались также Трауберг, Фельдман и сам мемуарист. И именно тогда у Карла впервые зародилась мысль взорвать «проклятое осиное гнездо» — Петербургское охранное отделение1499, которую, как мы увидим, он позднее попытался реализовать.
Некоторые из встреч Патсюка и Яковлева происходили в комнате, занимаемой Рогозинниковой. Она также лично принимала участие в разговорах Патсюка и Яковлева об охранном отделении, платила Яковлеву деньги и один раз присутствовала на их свидании в другой квартире1500.
В начале декабря Патсюк был по каким-то причинам исключен из эсеровской партии и вошел в отдельную — непартийную — «группу террористов-экспроприаторов», совершившую несколько ограблений частных лиц для добывания денег для революции. 29 декабря 1906 г. Патсюка и Яковлева арестовали. В те же дни полиция задержала и большинство членов вышеупомянутой группы1501.
Сначала Яковлев, а потом и Патсюк рассказали следствию многое из того, что знали. В новогоднюю ночь с 31 декабря 1906 г. на 1 января 1907 г. в комнату Рогозинниковой явилась полиция. При обыске у нее нашли различные эсеровские издания и переписку. Она была арестована и отправлена в ДПЗ1502.
Три раза — 10 февраля1503,211504 и 301505 мая 1907 г. — Рогозинникову вызывали для допроса. Она отказалась давать какие-либо показания. Патсюк опознал ее 27 января по фотографии1506, а с Яковлевым 20 марта ей устроили очную ставку. Бывший охранник подтвердил, что перед ним «та самая барышня», о которой он говорил в своих объяснениях1507.
Впоследствии Рогозинникова рассказывала Зубелевич, что вид Яковлева произвел на нее сильное впечатление. Он был чрезвычайно тощ, еле держался на ногах, весь почернел, дрожал и смотрел на допрашивающего чиновника пугливым, умоляющим взглядом — «совсем как прибитая собака».
Рогозинникова вернулась с очной ставки в удрученном состоянии. Она была уверена, что охранника подвергали если не физическим, то еще худшим — моральным — пыткам. Ей казалось, что он долго не протянет. Разумеется, у нее не имелось никакой злобы против него1508.
В сентябре 1907 г. в обвинительном акте по делу схваченных в конце предыдущего и начале нынешнего года боевиков Рогозинникову обвиняли в принадлежности к эсеровской боевой дружине Петербургского района столицы и к «группе террористов-экспроприаторов». По совокупности обвинений ей грозила многолетняя каторга1509. Вряд ли можно признать такие формулировки справедливыми. Если с эсерами-боевиками Рогозинникова действительно — хотя и косвенно — сотрудничала, то к полубандитской экспроприаторской структуре она уж точно не имела никакого отношения.
Семь с лишним месяцев, с 1 января по И августа 1907 г., провела Рогозинникова в ДПЗ. Вначале она сидела в общей камере, а через некоторое время ее перевели в одиночку. Сигов в своих записках сообщает, что Рогозинникову в тюрьме
истязали, требуя откровенных показаний, и, в частности, «таскали за волосы вниз и вверх по лестнице»1510. Здесь мемуарист, весьма точный в описании событий в родном Красноуфимске, пишет явно с чьих-то чужих слов, передавая нелепые и недостоверные сплетни. Ничего подобного в ДПЗ быть не могло: по свидетельству Тумповской и Эскиной, сидевших одновременно с Рогозинниковой в соседних камерах, тамошний режим совсем не отличался жесткостью.
Заключенные нередко гуляли во дворе тюрьмы, причем на прогулках могли безо всяких ограничений разговаривать друг с другом. Узницы перестукивались между собой и были даже в состоянии слышать голоса из сопредельной камеры, если подходили к окну. Вовсю работал т.н. «телефон», когда при помощи веревки, соединявшей окна камер, передавались целые послания. О надзирательницах никто из мемуаристок не сообщает ничего плохого1511.
К тому же, согласно воспоминаниям Эскиной, гуманным человеком был помощник начальника тюрьмы — некий Александр Титович (фамилию она не приводит). Он хорошо относился к политическим арестантам и охотно шел им навстречу в мелочах, позволяя, в частности, посетителям и узникам обмениваться записками1512.
Примерно полгода пребывания в ДПЗ Рогозинникова была веселой и беззаботной. В одиночной камере ее бодрость и жизнерадостность увеличились еще больше.
Кто-то спросил: «Толя, что с тобой? Ты какая-то особенная стала». Она ответила: «Я небо увидала». Впоследствии она объясняла Зубелевич: «Действительно, точно широкое небо открылось мне, и я там увидала столько света, что глазам просто больно! Мне так хотелось этим светом поделиться с другими! Мне сразу всё стало ясно, понятно. И легко стало, легко...»1513
На ежедневных прогулках Рогозинникова, радуясь свежему воздуху и солнечному свету, смеялась, баловалась, играла с другими арестантками. Почти со всеми была на «ты». По словам Тумповской, общаться с ней поверхностно, «слегка» было почти
невозможно — «невольно говорилось по душам, по всей правде, и она всегда внимательно и любовно вбирала в себя жизнь чужой души».
Вечерами Рогозинникова устраивала концерты по заявкам — пела каждому его любимые песни. Заказы шли и от администрации тюрьмы — из окон надзирателей часто раздавался бас, просивший: «Товарищ Толя! „Ночи безумные!“». Все просьбы обязательно выполнялись1514.
У Тумповской иногда бывали приступы тоски и отчаяния, длившиеся по несколько дней. Рогозинникова переслала ей по «телефону» небольшую записку. В ней содержались всего несколько фраз, но они были «такие нежные, детские, милые», «с ног до головы окутывали лаской», что «после них было так весело и спокойно засыпать». В другой раз — при участии Рогозинниковой — Тумповской через «телефон» передали цветы.
Тумповской начинало казаться, что камера Рогозинниковой, «как море — водой, как воздух — солнцем, переполнена теплом, лаской, радостью, тоской, болью, — всеми переливами живой человеческой души». Когда узнице было особенно тяжело и ни с кем не хотелось говорить, она прижималась головой к стене ее камеры, и ей «чудилось, что оттуда вливается в душу волна тепла и ласки»1515.
Где-то в середине лета 1907 г. настроение Рогозинниковой изменилось. Она перестала смеяться, редко выходила на прогулку и неохотно пела по вечерам. Со временем совсем прекратила пение, попросив не обращаться к ней с подобными просьбами, ибо отказывать ей тяжело, а петь — больно.
Тумповская и большинство других арестанток полагали, что причина этой перемены в приближающемся суде с неизбежным приговором к долгой каторге. Рогозинникова не видела для себя такого будущего, и когда об этом как-то раз зашел разговор, убежденно сказала: «Нет, я на каторгу не пойду!» Она не допускала для себя и тени сомнения, что должна быть и будет свободна.
Однако дело было не только в мечте о свободе и, следовательно, о побеге. У Рогозинниковой зародилась еще одна цель, постепенно захватившая ее целиком, без остатка. О ней знала лишь Эскина, с которой она была полностью откровенна.
Это — неукротимое стремление к свободной и радостной смерти1516. И путь к этому — «алая гвоздика», т.е. террор1517.
Каким образом веселая и страстно любящая жизнь девушка могла прийти к такой самоубийственной мысли? Зубелевич, хорошо знавшая Рогозинникову, предлагает свое видение событий. Сам факт тюремного заключения, даже при мягком режиме ДПЗ, испытанный и прочувствованный ею воочию, внес дисгармонию в ее мироощущение, стал темным призраком, мучительным кошмаром1518. Немного перефразируя поэтическую метафору Клапиной, можно сказать, что Рогозинникова, видевшая в мире и людях лишь светлое начало, добро и ласку, впервые по-настоящему увидела «обнаженную в своей жестокости жизнь»1519.
По выражению Зубелевич, «что-то черное, тяжелое, неуловимое вошло к ней в камеру и встало перед ней — бесконечное и бездонное, — и имя ему страдание людское». Привыкшая жить в абсолютном согласии с собой, она искала выхода. И нашла его в том, чтобы «победить черный призрак» сиянием мученического венца. «Зло — великое темное — изгонялось другим, более могучим и светлым — величием смерти. <...> ...Жажда правды, чистой правды без компромиссов и примесей <...> эту мысль обожгла, закалила, вычеканила, превратила в твердое нерушимое решение»1520. Несмотря на романтический пафос этих слов, они довольно точно передают настроение Рогозинниковой.
***
Чтобы осуществить задуманное, Рогозинниковой надо было выбраться на свободу. Лучшим средством казалась симуляция сумасшествия. Если тюремное начальство поверит в то, что она заболела психически, ее отправят на испытание (т. е. медицинское освидетельствование) в больницу Николая Чудотворца. Оттуда она планировала совершить побег6.
В свое время, в феврале-апреле 1907 г., там почти два месяца обследовали Тумповскую1521, и Рогозинникова расспрашивала ее о лечебнице, поделившись с нею своими планами. Тумпов-ской эта затея показалась столь ужасной, особенно «для такой нервной, порывистой девочки», что она не стала ничего ей рассказывать. Тумповская хорошо знала условия, которые ожидали мнимую больную в сумасшедшем доме, и абсолютно не верила в успех ее замысла1522. Помимо Тумповской, о своих проектах Рогозинникова поведала Александре Эскиной. Больше никто, включая и Мизерова, часто навещавшего свою жену, не был посвящен в ее намерения1523.
Примерно 7 августа 1907 г. сразу после свидания с мужем Рогозинникова неожиданно для подруг принялась воплощать свои планы в жизнь. Она отказалась от обеда и постоянно плакала. Тумповская несколько раз вызывала ее к «телефону», но Рогозинникова не откликалась. Наконец Эскина, которую надзирательница уведомила о странном поведении Рогозинниковой, ответила Тумповской, что той нездоровится.
Ночью, когда на дворе совсем стемнело и в камерах потушили свет, Рогозинникова тихо простучала своим подругам и через «телефон» переслала им письма1524. Она оповещала, что приступила к своей игре. Говорила, что завтра начнет «чудить». Просила Тумповскую без промедления написать ей всё, что та помнит о больнице Николая Чудотворца. Тональность записки была спокойная Рогозинникова писала, что уверена в себе и с ней всё будет хорошо. Про свою затею рассуждала так, будто тюремных стен уже не было.
Тумповская поняла, что ни отговаривать, ни удерживать ее нельзя. Оставалось только поддерживать этот порыв и помогать всем, чем можно1525.
На следующий день надзирательница еще с утра зашла к Эскиной и предложила: «Зайдите к Рогозинниковой. Она отказывается выйти на прогулку и, как вчера, ничего не берет. Ее спрашивают, не больна ли, а она говорит о чем-то совсем другом».
Эскина зашла к подруге. Та тут же вскочила с криком: «Уходи! Уходи!» Это была сказано так сердито, что Эскина опешила. Видимо, ее лицо выглядело настолько расстроенным, что у надзирательницы не осталось сомнения, что Рогозинникова всерьез заболела. Она играла свою роль как настоящая актриса.
Начальница женского отделения ДПЗ послала за фельдшерицей. Рогозинникова накричала на нее и прогнала. То же самое произошло и с доктором. Рогозинникова злилась на всех, кто входил к ней в камеру, обеда не брала, непрерывно ходила от решетчатого окна до двери1526.
Ночью Эскина и Тумповская смогли опять обменяться с Рогозинниковой письмами и послать ей еду для подкрепления, так как она выбрасывала пищу, которую ей давали. Затем это уже не удавалось, потому что «телефон» был оборван1527.
Рогозинникова продолжала изображать стремительно прогрессирующее психическое расстройство. Когда Эскину вновь впустили к ней в камеру, она, улучив момент, шепнула ей: «Завтра приходи за ковриком. Начну буянить»1528.
Все обитатели тюрьмы — и арестантки, и надзирательницы — были подавлены, взволнованы и очень жалели Рогозинникову. Никто, кроме двух ее подруг, не ведал, что она симулирует. Начальница, отбросив формальности, предложила Эскиной и Тумповской войти к Рогозинниковой без надзирательниц и увести ее гулять. Они вошли и, взяв ее за руку, стали что-то говорить. Она сделала два шага к ним и бросилась обратно. Игру нельзя было прерывать ни на минуту, а притворяться перед лучшими друзьями ей не хотелось.
Она никого к себе не пускала, на всех сердилась и даже выталкивала людей, пытавшихся к ней войти. Однако несколько раз не выдерживала и, лежа на кровати, перестукивалась с Тумповской. Условным стуком сообщила, что ей самой подчас бывает непонятно, играет ли она или по-настоящему сходит с ума. Одно
из этих постукиваний услышала фельдшерица, что едва не испортило всё дело. Тумповской стоило немалого труда убедить ее, что хотя Рогозинникова и стучала — по старой привычке, но понять, что она хотела сказать, было невозможно1529.
Впоследствии Рогозинникова так описывала Зубелевич свою игру: «Я лежу, бывало, неподвижно. Вдруг начну говорить, как бы бредить: "Ах, как хорошо здесь, милая крестная, ты со мной, да? Это ты принесла алую гвоздичку? Ой, какая она красивая. Где она? Вот, вот ее уносят, ее берут. Дайте мне алую гвоздичку". — "Алую гвоздичку!" — вдруг закричу, тянусь к ней и чувствую, что этот символ террора мне так дорог, что, чтобы добиться его, сил хватит»1530.
Изводило постоянное подглядывание в глазок со стороны надзирательниц. Приходилось вечно быть начеку, нельзя было ни спать, ни есть1531.
На третьи сутки надзирательница сказала Эскиной о «больной»: «Она всё Кресу зовет. Может быть, это вас? Зайдите. А то снимет со стены коврик, плачет над ним или сердится, всё про какую-то гвоздичку говорит, огоньки на ковре видит»1532.
Эскина зашла в камеру Рогозинниковой и увидела, что т сидит на койке у коврика, водит по нему пальцем и что-то бормочет. Девушка схватила подругу за руку и сунула в руки коврик со словами: «Огоньки — больно». При этом глаза узницы были совершенно безумны. Эскина не смогла удержаться от слез, ей стало страшно от мысли: а вдруг ее подруга и впрямь сошла с ума?
Эскина обняла ее и сделала с ней два-три шага, пытаясь отойти от двери, где стояла надзирательница. На мгновение это удалось, и Рогозинникова шепнула ей, что она здорова. Эскина забрала коврик и вышла из камеры1533.
Рогозинникова, как и обещала, принялась «буянить». Когда к ней пришел врач, она чем-то в него швырнула. Вслед за этим из ее камеры вынесли всё, что не было привинчено к полу или стенам. Но у Рогозинниковой наблюдался такой подъем физической и нервной энергии, что она сумела вывинтить из стены железный
вентилятор и стояла с ним посреди камеры, готовая кинуться на каждого, кто войдет к ней1534.
* * *
Практически единственным материалом о почти месячном, с И августа по 7 сентября 1907 г., пребывании Рогозинниковой в лечебнице, а также о ее побеге является работа Эскиной, опубликованная в 1929 г. (под фамилией мужа — Фридберг). В освещении этого сюжета ее статья носит исследовательский характер, поскольку Эскина сама не была тогда в больнице и информацию получала только из посланий Рогозинниковой и письма одной из «испытуемых» в лечебном заведении арестанток.
Спустя 19 лет, в 1926 г., Эскина побывала в лечебнице и записала воспоминания врачей и сиделок. Кроме того, она явно (хотя и без прямого указания на источник) использовала сведения, которые мог сообщить лишь один человек — Мизеров, навещавший свою жену почти ежедневно и организовывавший ее бегство1536.
Когда Рогозинникову привезли, она вела себя буйно, говорила бессвязные слова, не знала своего имени и действительно выглядела больной. Ее поместили в изолятор. На следующие сутки Рогозинникова уже назвала свое имя и стала всё понимать. Ее перевели в женское (III) отделение, в палату для поднадзорных, где на обследовании находились лица, обвиняемые в различных преступлениях, — большей частью уголовные.
Почти всё время Рогозинникова находилась в нормальном состоянии. Лишь пару раз — специально для обмана докторов и сиделок — она изображала припадки: два дня не принимала пищи, лежала в кровати, постоянно плакала или смеялась. Никакие силы не могли заставить ее разговаривать и даже повернуться с одного
бока на другой. А на третий день она вставала, как будто ничего не было1537.
Знаменитый психиатр Г. В. Рейтц, бывший в 1907 г. начинающим врачом, вспоминал о Рогозинниковой: «...Она была добрая, тихая, имела громадное влияние на больных и сиделок».
Старые сиделки и в 1926 г. не могли забыть Толечку, как они прозвали свою пациентку. Помнили ее, словно расстались с ней вчера1538. Рассказывали: «...Она подружилась со всеми, и с сиделками, и с больными. Бывало, до поздней ночи ходит с кем-нибудь по коридору. На ночь со всеми нами прощается. <...> Все ее любили и шутили с ней. Она, бывало, без страха помогала нам, когда кто-нибудь из больных начинал беспокоиться или падал в припадке. <...> Больные любили ее и собирались кружком около нее, когда она пела».
Сама Рогозинникова писала Эскиной: «Думаю всё о том же, что и раньше, — рвусь к тому же (только еще больше). Всегда помню моих дорогих. Ух, скорей бы туда. Когда я играю на рояле (мне разрешили, водят каждый день в первое отделение для этого) — хочу звуками сказать всё».
В другом письме сообщала: «Живо со всеми подружилась и с больными, и со здоровыми. <...> Всё так же всех люблю. И больных мне так жаль, говорю с ними, кого могу — ласкаю, просят вс петь. А петь хорошо. Родная, гвоздичка безусловно найдется. Принесу ее тебе сама. Сильна я, бодра, весела. И вы там, мои дорогие пленницы, не одни. Я с вами»1539.
Наиболее яркое описание жизни Рогозинниковой в лечебнице оставила некая лежавшая с ней в палате арестантка. Рогозинникова доверяла ей настолько, что даже делилась мыслями о бегстве:
«Ходила она там всегда с распущенными волосами. На прогулке и в саду бегала как ребенок.
Она любила музыку. <...> Чудно-хорошо пела она. <...> Серебристый голос звонкой трелью раздавался по всему отделению. Все безумные больные как-то притихали при этом.
Добрая она была. Всех больных оделит гостинцами. Прицепятся, бывало, к ней больные: „Дай конфетку". Она всё отдает.
Больных любила очень, особенно совершенно безумных. Обнимает их, песни им поет; смотрят они на нее безумными глазами
и тоже начнут тянуть свою песню. <...> Толя стоит, смеется. Любо ей, что больные заразились ее пением.
Ложилась она спать очень поздно и вставала на восходе солнышка: нравилось ей смотреть на восход солнца. Утром мы с нею пили кофе, читали газету „Товарищ", ежедневно разговаривали о побеге»1540.
Главную роль в подготовке побега играл Матвей Мизеров. План первоначально был неясен — он выстраивался постепенно, от встречи к встрече. Несмотря на присутствие при каждом свидании представителей администрации, прощальное рукопожатие всегда сопровождалось передачей записок друг другу.
Мизеров смог заручиться поддержкой одной из сиделок — Я. Бельской. С этой целью он свел тесное знакомство с ее мужем, местным садовником. Однако Рогозинникова до самого последнего момента не давала ей понять, что знает о ее роли.
Решено было бежать через черный ход, располагавшийся рядом с палатой III отделения. Для этого предполагалось: с помощью снотворного усыпить сиделок, дежуривших у палаты; сделать дубликат ключа, с помощью которого открывалась бы дверь на лестницу; спрятать на чердаке одежду — платье, пальто и шляпу, которые надо было надеть перед выходом на тюремный двор; приготовить конспиративную квартиру для временного укрытия; обеспечить, чтобы на улице находился человек, который отвез бы беглянку на место.
Побег был намечен на вечер 7 сентября, ибо Рогозинникову собирались передавать для наблюдения другому врачу и она боялась разоблачения.
Мизерову удалось доставить жене воск, и она умудрилась сделать нужный слепок, по которому изготовили и передали ей необходимый ключ. Конфеты со снотворным приготовила ее подруга, учившаяся на фармацевтических курсах. С конспиративной квартирой вроде бы тоже всё было в порядке. В условленное время — 7-8 часов вечера — ее на улице должны были ждать муж и некий эсер, задачей которых было помочь ей укрыться1541.
Бельская принесла на чердак черного хода одежду для переодевания, переданную ей Мизеровым. Рогозинникова чрезвычайно нервничала и от волнения не могла ни пить, ни есть, ни даже говорить. Тем не менее в назначенный час она предложила
сиделкам поесть конфет, но тут случилась первая накладка: их съела только одна — правда, именно та, которая сидела у двери. Когда сиделка задремала, Рогозинникова вставила ключ в дверь, и — о, ужас! — он не подошел. Попробовала еще раз, но с тем же результатом1542.
На ее попытки могли обратить внимание другие сиделки, и Рогозинникова подошла к некой больной по фамилии Баль, страдавшей тяжелой формой истерии. Та была озлоблена на весь мир, но горячо любила Рогозинникову. Рогозинникова попросила ее инсценировать припадок, чтобы отвлечь сиделок. Баль периодически и сама устраивала такие вещи, чтобы досадить начальству.
Больная выполнила просьбу Рогозинниковой, однако дверь опять не открылась. Тогда Рогозинникова решила изменить диспозицию и бежать через другой выход — для приема телеграфных сообщений, находившийся в середине коридора, соединявшего отделения лечебницы. Она подошла к Бельской и сказала: «Если можете, помогите. Непременно сегодня. Мой план провалился. Завтра могут увезти в тюрьму».
Бельская накинула на нее свой большой платок и открыла дверь на «телеграфную» лестницу, около которой располагался ее пост. Рогозинникова спустилась вниз и прошла по коридору первого этажа до черного хода, рискуя на каждом шагу встретить кого-то из администрации больницы1543.
Потом поднялась на чердак, по ту сторону двери, которую только что безуспешно пыталась открыть. Переоделась и мимо сторожа в коридоре вышла во двор. Другой сторож у выхода открыл ей калитку. Тесемки платья за что-то зацепились, и Рогозинниковой почудилось, что ее схватили, но сторож помог отцепить ленты.
Она пошла по улице. Была полночь. Ее уже никто не ждал: ни муж, ни помощник-эсер. Мизеров посчитал, что побег сорвался, и вернулся к себе домой на Выборгскую сторону. Она направилась на квартиру, где должна была скрываться. Дошла во втором часу ночи. Позвонила. Какая-то старуха сердито проворчала из-за двери: «Чего вы по ночам ходите, людям спать мешаете. Здесь таких нет». Рогозинникова не стала настаивать, подумав, что адрес и впрямь мог быть ошибочным1544.
Она приняла решение идти в один из парков в Лесном и там переночевать. Путь ее пролегал по Нижегородской улице (ныне — Академика Лебедева). И тут случилось чудо. По этой же дороге в то же самое время шел Мизеров. Что-то знакомое почудилось ему в женской фигуре, идущей по противоположному тротуару. И пальто было очень похоже на то, которое он утром передал Бельской. Мизеров окликнул женщину: «Толя!» Она обернулась к нему с глазами, полными радости и удалого веселья от неожиданной встречи1545.
* * *
Супруги теперь шли вместе, но вопрос был тот же — что делать? Мизеров предложил пойти к знакомому студенту-медику — Ивану Перримонду, который жил как раз в Лесном. Поймали извозчика, но из предосторожности попросили отвезти в соседний с Лесным район Петербурга — Удельную. При этом назвали ту улицу, которую смогли вспомнить.
В половине пятого утра доехали до Удельной. У кучера, видимо, возникли какие-то подозрения: он заметил, что пассажиры не знают точного адреса нужной им квартиры. Когда они сошли, извозчик подъехал к городовому и начал ему что-то говорить. Рогозинникова и Мизеров тут же зашли во двор первого попавшегося дома, прошли его насквозь и вышли на другую улицу. Затем направились в Удельный парк. Она сказала мужу: «Сейчас нас арестуют. Я не горюю. Хотя ненадолго, на несколько часов, была в парке, дышу вольным воздухом. Меня будут судить, а тебя вышлют»1546.
Однако их никто не задерживал. Идти в Лесной было опасно, и Мизеров вспомнил про другого знакомого студента. К началу шестого дошли, постучали. Громким голосом, чтобы слышала хозяйка квартиры, Мизеров объяснил ранний приход тем, что к студенту приехала сестра, которая, не зная его адреса, остановилась у него, Мизерова. Студент принял их. Рогозинникова легла на диван и ненадолго забылась сном1547.
Спустя короткое время студент пришел из кухни и сообщил, что оставаться дальше нельзя: хозяйка не верит, беспокоится.
Рогозинникова ответила: «Я сейчас всё устрою. Познакомьте меня с хозяйкой». Они вышли в другую комнату. Рогозинникова поздоровалась с владелицей квартиры, приласкала ее детей, подошла к роялю, что-то сыграла, спела. Все опасения хозяйки рассеялись как дым — настолько она была обворожена гостьей.
Но в окно виднелись подозрительно ходившие по улице фигуры. Подвергать опасности квартиру, случайно ставшую им приютом, было безнравственно, и Мизеров с женой решили уйти. По дороге им пришлось пройти через целый строй филеров, однако Рогозинникова была превосходной актрисой. Она до такой степени весело, непринужденно, беззаботно и громко разговаривала со своим спутником, настолько не обращала внимания, следят ли за ней, что агенты даже не подошли к влюбленной паре.
На сей раз супруги всё же направились к Ивану Перримонду. Того не оказалось дома. У подъезда Рогозинникова заметила внимательно вглядывающегося в нее человека. Присмотревшись, она узнала в нем охранника, некогда присутствовавшего при ее аресте. Тот вошел в магазин, и было видно, что он звонит по телефону.
Надо было немедленно скрываться. Рогозинникова и Мизеров вспомнили, что на одном из подъездов висела табличка с надписью «профессор Перримонд». Мизеров как-то слышал, что это брат Ивана Перримонда. Они кинулись туда и постучали в дверь. Им открыла супруга профессора:
«— Дома профессор Перримонд?
— Нет, его нет дома.
— Моей спутнице дурно, я друг брата вашего мужа, разрешите нам побыть у вас час-два. К вам приедет Иван и всё объяснит».
Женщина с удивлением посмотрела на них, но сказала: «Входите, пожалуйста»1548.
Когда Рогозинникова вошла в квартиру, силы ее оставили. На нервной почве у нее случился приступ лихорадки. Наступила реакция после долгих часов невероятного напряжения, опасности, неудач и простой физической усталости.
Мизеров ушел в Лесной институт искать кого-то из знакомых, чтобы через них выйти на Ивана Перримонда. Ему это удалось, и Перримонду сообщили о положении дел.
Иван Перримонд приехал к жене брата (профессора Лесного института инженера-архитектора Эдмонда Перримонда), объяснил ситуацию. Они оба помогли Рогозинниковой всем, чем только
возможно. Супруга профессора переодела ее в свое белье и платье, дала ей каракулевое пальто. Находиться долго в квартире было нельзя, потому что у домашней работницы и дворника уже спрашивали, не заходили ли в дом лица, похожие по приметам на влюбленную пару. Рогозинникова в виде нарядной дамы вышла из дома и в сопровождении Ивана Перримонда отправилась в Удельный парк. Туда же из Лесного института в условленное место пришел и Мизеров.
Прямо на скамейке в парке было решено, что Иван Перримонд незамедлительно отвезет Рогозинникову в Финляндию, а Мизеров какое-то время поживет в Лесном институте и приедет к жене, лишь когда уляжется тревога, вызванная ее побегом.
На железнодорожном вокзале были куплены билеты; сели в поезд: Перримонд — в вагон третьего класса, Рогозинникова — во второй класс. На остановках он выходил и с беспечным видом прохаживался по перрону, стараясь заглянуть в окно, около которого сидела Рогозинникова. Один раз с ужасом увидел рядом с нею жандармского офицера. Впрочем, тревога была напрасной: она весело болтала с жандармом, кокетничала, а потом под руку с ним отправилась в буфет, напевая песенку. Присутствие духа и актерский талант ни разу не изменили ей.
Только на пограничной станции Белоосетров Перримонд решился подойти к Рогозинниковой и, как будто неожиданно встретив ее, горячо пожал ей руку. А вскоре поезд пересек финляндскую границу, и Рогозинникова оказалась в безопасности. Она вышла на одной из станций и отправилась на дачу писательницы Э. К. Пименовой, всегда дававшей приют людям, находящимся в положении беглецов. Перримонд вернулся в Петербург1549.
***
В один из финских городков, где находилась дача Пименовой и проживала в то время Зубелевич, Рогозинникова добралась не без приключений. Она пробиралась лесом, завязла в болоте и прошла в общей сложности 15 верст (16 км) пешком. Зубелевич думала увидеть ее уставшей, мечтающей об отдыхе. Но не тут-то было.
«Расцеловавшись со всеми присутствовавшими — и знакомыми, и незнакомыми, она с заразительным хохотом стала рассказывать о приключениях в пути, вся раскрасневшаяся, возбужденная.
— Что, устала? — спрашиваю я только что прибывшую. — Хочешь отдохнуть?
Она как расхохочется.
— Я есть до смерти хочу. Ради Бога, чего-нибудь, хоть корочку черного хлеба. А отдыхать я не пойду: я людей хочу видеть, людей!»1550
Примерно две недели жила Рогозинникова у Пименовой. Радовалась свободе, наслаждалась осенней природой, собирала грибы. Писала Эскиной: «Под ногами в буквальном и переносном смысле — гранит. Кругом светло, ясно, просто и тепло»1551.
Городок был сонный, люди в нем — вялые. Однако, по описанию Зубелевич, всё изменилось с появлением Рогозинниковой: «Что с ними (людьми. — Г. К.) сделала Толя, уму непостижимо. Оказалось, в этих людях много веселости, много жизни. Только никто не умел заметить этого, не мог вызвать эту жизнь. Явилась Толя, и люди в ее обществе оживали, делались другими».
Душой общества всегда была она сама. Пела, играла на пианино, дурачилась, могла поговорить и на серьезные темы. Спешила поделиться своими мыслями и переживаниями, накопившимися за время тюремного заключения1552.
Она быстро стала своим человеком для всех окружающих. Восхищал и ее прекрасный, природой поставленный голос. Еще в консерватории ей сулили заграничную поездку, и теперь многие советовали ехать в Италию, в Милан, и продолжить там обучение пению.
Несколько раз приезжал к своей жене Мизеров, другие близкие люди. Все они противились желанию Рогозинниковой уйти в террор. Всеми доводами убеждали отправиться за границу, отойти на какой-то срок в сторону — чтобы всё взвесить и выбрать свой путь. Просили не принимать немедленно непоправимого решения. Рогозинникова никому не давала окончательного ответа, но внутренне уже всё взвесила и решила1553.
Она связалась с ЛБО и ждала, как отнесутся в отряде к ее предложению. И в один из вечеров знакомиться с ней приехал не кто-нибудь, а сам Трауберг. Зубелевич свидетельствует: «Она держала его за обе руки и такими безмерно счастливыми глазами
смотрела на него, таким дрожащим от полноты чувства голосом говорила с ним!»
Карл выслушал ее рассказ и в тот же вечер пообещал через некоторое время прислать за ней своего человека1.
Почему-то все думали, что это будет нескоро. Но уже в середине последней декады сентября за Рогозинниковой приехала женщина — представитель ЛБО (возможно, это была Елена Иванова). Вернувшись с прогулки и увидев у Зубелевич гостью, Рогозинникова сразу всё поняла:
«— Это за мной? Да? Да? — не мучьте меня, говорите скорей!
— С чего ты взяла? Нисколько!» — отшучивалась Зубелевич».
«— Нет, неправда, неправда!»1554
Наконец приехавшая объявила о цели своего визита. Началась суматошная подготовка к отъезду. От избытка чувств Рогозинникова никак не могла причесать свои длинные волосы — «они как нарочно ее не слушались и вываливались, непослушные, из-под пальцев». Она пыталась и не могла выразить свой восторг, «потому что места для него в груди положительно не хватало, и <...> порой казалось, что она задохнется от его изобилия». Ее поторапливали:
«— Толя, опоздаешь к поезду! <...>
— Нет, нет, не опоздаю, — ни за что не опоздаю, — завертывая волосы, смеясь, ликуя и страшно торопясь, говорит Толя. — Ни за что, ни за что. К солнышку опоздаю! Да разве это можно — солнышко ведь, солнышко увижу, — и она подпрыгнула».
Через мгновение, простившись со всеми, Рогозинникова выбежала из комнаты. Зубелевич продолжает: «Мы вышли на улицу проводить ее, а она, боясь опоздать, бежала, поминутно оглядываясь, кланяясь, придерживая шляпу, которая качалась от бега и от ветра. Вот еще раз оглянулась она, послала нам последнюю улыбку, последний взгляд и скрылась за углом»1555. Никому из провожавших, кроме Зубелевич, не довелось ее больше увидеть.
Накануне этого дня Рогозинникова написала Эскиной: «Как хорошо жить, когда нет собственного эгоистического „я“, когда „я“ принадлежит не самому себе, а всему человечеству»1556. Она шла в отряд как на праздник, хотя пребывание в нем почти неизбежно вело к быстрой смерти.
***
Рогозинникова поселилась на одной из дач, где проживали члены ЛБО — в частности, Распутина, Синегуб и Лебедева. Туда часто приходил Трауберг1557, бывали В. В. Лебединцев1558 и Иванова1559. Акуратер говорит, что эта дача находилась в уединенном лесном месте между Келломяками и Куоккалой1560.
Рогозинникова прожила там примерно три недели — с середины 20-х чисел сентября по 15 октября 1907 г. Впечатление, произведенное ею на обитателей и гостей «домика» (термин их самих), было незабываемое.
Зубелевич свидетельствует: «Домик был маленький, комнатки точно игрушечные, убранные зеленью; на стенах портреты террористов; на столе книги, цветы. <...> Пахло деревней (стены были деревянные), лесом, вообще чем-то не городским, чем-то свежим и чистым. И они (обитатели дачи. — Г. К.) были тоже какие-то необыкновенные — свежие, "незамусоренные"...»1561
До приезда Рогозинниковой в доме обыкновенно царила нервная, напряженная атмосфера. Причину этого поясняла Клапина: «...Рядом — браунинги, не сегодня-завтра — виселица. Мы отрезаны от всего живого, даже от партийных товарищей, а душа наша питается мыслью об „убийстве“, день мы проводим „на слежке“. Мы охотимся на людей»1562.
И вот появилась Рогозинникова. В разговоре с Зубелевич Распутина так описала это событие: «Вошла она к нам живая, опьяненная радостью, что наконец она „у дела“, что близится ее счастье. С первой же минуты нам показалось, что не новый человек к нам пришел, а вернулся старый, давно жданный друг. Она изливала свое восхищение всем — и предстоящей жизнью, и людьми, и просила только побольше дела — хоть какого-ниб[удь] дела»1563.
Эсерка М. С. Юделевская со слов Лебединцева сообщает: «Она влетела, как бомба, радостная, веселая; прыгала, скакала, как ребенок, и старалась развеселить всех. Она говорила, что берется исполнить какое угодно террористическое дело <...> ...В то время как он сидел на низенькой скамейке, погруженный в свою мрачную думу, она, вбежавши в комнату, перепрыгнула через его голову»1564.
Впечатления того же времени отразились в отзыве Ивановой: «Трудно представить себе человека более жизнерадостного и веселого, чем Рогозинникова»1565.
Рогозинниковой дали работу по хозяйству и на кухне. А вечером, когда все легли спать и погасили свет, Рогозинникова запела. Распутина так заканчивает свой рассказ о первом дне пребывания у них Рогозинниковой: «Грустные мотивы в прочувствованной передаче Толи сменялись один за другим <...> Именно здесь, именно среди людей, идущих, так же как она, отдать свою жизнь за страдание людское, ей хотелось говорить о горе, воспетом в любимых песнях. Всё новые звуки рождались, росли и росли, а в унисон им звучали струны в душах. Душа под влиянием прекрасной песни тоже звучала, рвалась, росла, поднималась...»1566
От Рогозинниковой веяло здоровьем, весельем, радостью. Жизнь била в ней ключом. Распутина чуть позже скажет Зубелевич: «Если бы ты только знала, сколько Толя внесла к нам хорошего и освежающего! <...> Это какое-то совсем необыкновенное существо, из ряда вон выходящее, ни с чем не сравнимое и необъяснимое»1567.
Разумеется, не одними лишь дурачествами и пением песен занималась Рогозинникова на даче ЛБО. Она пришла в боевой отряд и должна была научиться метко стрелять. И за три недели интенсивных тренировок сумела стать хорошим стрелком. Зубелевич, видевшая ее на импровизированном стрельбище, вспоминает: «Нельзя было не залюбоваться ею, когда она брала в руки браунинг и, став в позу, прицеливалась. Ни один мускул, бывало, не дрогнет — точно изваяние — брови сдвинуты, глаза пристально глядят исподлобья — точно впились в цель; движение руки
свободное, уверенное. В этот момент она являлась олицетворением гнева — высокого, святого»1568.
Вопрос о необходимости террора, об оправданности убийства царских чиновников давно — еще в ДПЗ — был решен Рогозинниковой. Но каковы были ее мысли о собственной смерти? По свидетельству Зубелевич, Толя сказала: «...Не могу я представить себя уже мертвой: во мне всё так полно, так горит всё, что представить себя не живущей я просто не в состоянии»1569. В другой день, уже совсем накануне акта, она изложила целую миро-воззренченскую концепцию: «...Почему люди несчастны, почему они коверкают свою жизнь, портят ее всеми способами? Почему я счастлива? О, как бы я хотела рассказать им о своем счастье, чтобы видели они, как можно радоваться! Как бы я хотела помочь им сделаться счастливее! Бедные люди. Сколько мучений, сколько страданий. Они мне так дороги, так дороги. Я точно чувствую биение их сердца, точно я свою душу слила с жизнью всех людей, — и живу я уж не узкой своей жизнью, а жизнью всего человечества. <...> Мне не только жаль, положим, русских крестьян и русских рабочих, и не только их я люблю. Нет, мне всех людей жаль. Я всех люблю. У меня столько любви, что ее хватит не только на одно человечество — на весь мир, даже неодушевленный. Я своею мыслью и душой всё охватываю, весь широкий безбрежный свет, и мне кажется, что я буду жить после смерти во всём пространстве. Потому-то смерть меня не страшит. Я не могу представить смерти — напротив, именно благодаря близости смерти душа моя стала такой вместительной. Именно в последнее время мое „я “ слилось со всем миром. И так будет до момента смерти. Значит, умирать я буду с мыслью о своем бессмертии. Может, это дико, но мне кажется, что я буду жить после смерти — ведь буду жить»1570.
И тогда же, навсегда прощаясь с уезжавшей Зубелевич, Рогозинникова пофантазировала о своем посмертном существовании: «Меня первым делом встретит Михаил как его (Бога. — Г. К.) архангел, архистратиг — он у дверей райских стоит. Затем он поведет меня дальше. Вот уж я там дурь-то подниму — всех святых взбудоражу — да и самого дедушку не пощажу: взъерошу ему волосы»1571.
Во многом схожие с Зубелевич свидетельства о Рогозиннико-вой оставил Акуратер. Он пишет:
«Когда я ее увидел первый раз, мне показалось, что я вижу маленькую нежную девочку. Во дворе нашей дачи были маленькие котята, и я видел, как Р[огозинникова] несла одного в ладонях, умилялась, разговаривала с ним и смеялась так звонко, светло и свободно. Она светилась как день, была живой, журчащей, как ручей. Мы называли ее Медвежонком...»1572
«Она была средней комплекции, нежная и гибкая, полногрудая, с открытым, всё время улыбающимся лицом, выражавшим искренность и сердечность. Самым замечательным в ее облике были глаза — нервные, живые. <...> Необычайно густые шелковые черные волосы требовали длительного ухода за собой, и казалось, что они слишком тяжелы для ее легкой, грациозной головы.
Как любили ее все мы, кто жил тогда на даче! Но не изобилие женственности, как вы могли бы подумать, привлекало нас в ней. Нет, нас очаровал ее дух — устремленный к свободе, полный предощущения грядущих дней и благодати человеческой доброты. Когда она говорила о своем призвании, было что-то религиозное в ее экзальтации, что-то святое, преисполненное гуманности и сердечности; а женская красота лишь придавала ей особое очарование».
По мнению Акуратера, Рогозинникова была необычайно талантлива:
«Когда я вспоминаю, как она пела, вся охваченная мелкой дрожью, мне кажется, что перед этим пением блекнут самые лучшие певцы в мире. Я уверен, что, останься она в живых, никто в Европе не мог бы сравниться с нею. Я лишь однажды слышал ее голос свободным, полным, раскрепощенным — и это было при прощании...»1573
Акуратер говорит, что незадолго до террористического акта Рогозинникова ездила в Петербург «за новостями» и по возвращении была в приподнятом настроении:
«Она купила целую охапку роз — темно-красных ароматных роз. Обхватив ее руками, она выглядывала из гущи лепестков, восклицая: „Я привезла вам розы!“
Казалось, что аромат роз смешан с ее собственным радушием. Тихонько напевая, она наполняла цветами вазы и орошала водой лепестки и листья. Мы сфотографировали ее в этот момент, чтобы сохранить таким образом память о ней. Но это было излишне. Я давно потерял ее фотографию, но Она <...> живет во мне: прекрасная, подлинно живая, неизменная.
Наступил вечер. Мы гуляли по морскому берегу и вели разговоры — такие, какие ведутся в великие, решающие минуты. Вечность осеняла эти едва произносимые слова... Тогда же я понял, что во вселенной есть по крайней мере одна неумирающая вещь — красота, будь то красота плоти или духа. Мы вернулись на дачу, окутанную тихими, печальными сумерками северной поздней осени. Во дворе у собачьей конуры резвились длинношерстые щенки. Она взяла на руки одного из них и прижала его к груди. Он запутался в ее сияющих длинных черных волосах, и она весело рассмеялась — так ясно и радостно скачет по камням озаренный солнцем ручей. Тепло и счастье бились в ее груди. Никто из нас не думал о том, что близится ее смерть, и она менее всех»1574.
Акуратер воспроизводит мысли Рогозинниковой о жизни и смерти, во многом дополняющие то, о чем поведала Зубелевич:
«„Не имеет значения, сколько лет мы живем, двадцать или сто. Нашу способность жить истощает не количество прожитых лет, но интенсивность их проживания. Можно в одно мгновение пережить такое, на что другому потребуется пятьдесят лет. Тем, кому боги даровали возможность сжать в одно мгновение всю сладость жизни, требуется не более, чем несколько лет, чтобы исполнить свое призвание. Я не думаю, чтобы для нас было припасено лучшее время, чем нынешнее. Вот почему не важно, идти таким путем или другим...“
Ее лицо озарялось духовным светом, и мне казалось, что мы созерцаем красоту ее духа, намного более прекрасную, чем красота тела.
Затем, когда наступила полночь и пришло время прощаться, она запела. Я понимал, что никогда не услышу ничего подобного. Стоя среди нас, она пела „Марсельезу“. Ее прекрасное гибкое юное тело звенело, как колокол, ее свежий голос вздымался с такой силой и с таким великолепием, что казалось, будто самые стены, окружающие нас, поют вместе с нею. Тогда я понял, что
красота искусства может породить тончайшее вдохновение, даруемое Богом и куда более сладкое и прекрасное, чем то, что разлито по чашам Диониса»1575.
***
Возвращаемся к запискам Зубелевич. В них, написанных по горячим следам, в 1908 г., прекрасно схвачено именно то, что тяжелее всего воссоздать историку, — живая атмосфера, аромат бытия людей, обрекавших себя на смерть.
В первый же вечер пребывания Зубелевич в домике ЛБО она стала свидетелем прихода Трауберга и его общения с боевиками. Послышались возгласы: «Карл, Карл пришел!», и все присутствующие пошли ему навстречу. Для всех них он был «решителем судьбы». Во-первых, Трауберг отовсюду получал сведения, «определявшие дальнейший ход каждого начинания». Во-вторых, от его выбора и решения зависело «счастье каждого обитателя домика»: благодаря ему они «могли достигнуть желанной цели» — террористического акта с последующей героической смертью1576. Кроме того, он был им бесконечно дорог как человек, уважаем и любим1577 — отсюда проистекало его, по выражению мемуаристки, «двойное обаяние».
Как мы уже писали, Трауберг не имел наклонности к авторитарным, приказным методам руководства. Ему принадлежало последнее слово, но, предлагая наиболее подходящую по его мнению кандидатуру, Карл всегда считался с личными чувствами и стремлениями. Вопреки желанию никому ничего не навязывали. Так, Рогозинникова сначала готовила себя для одного акта, но потом ее переубедили, и только когда она сама согласилась убивать Максимовского — ей дали это дело1578.
Все члены ЛБО были между собой на «ты».
Трауберг обычно приходил на дачу ЛБО в поздний час, когда заканчивались все остальные его занятия. За ужином в присутствии Рогозинниковой часто смеялись. По словам Зубелевич, «Карл, такой замкнутый Карл, у к[о]т[орого], казалось, смех теперь за семью замками, за семью каменными стенами, здесь к[а]к
бы оттаивал, оживлялся, шутил»1579. Заводились разговоры о смерти. На эту тему тоже было много шуток. И лишь Распутина восставала против этого1580.
После ужина Трауберг брал с собой кого-либо из присутствовавших — одного или двух — и удалялся с ними в особую комнату для беседы по душам. Если это общение возобновлялось ежедневно, затягивалось почти до утра и к тому же отношения между Карлом и боевиком становились особенно близкими, становилось ясно: человек готовится к акту.
В описываемый период Трауберг общался в основном с Рогозинниковой. Зубелевич рисует следующую картину: «...Толя сидит пред печкой, опершись рукой о кол. Свет огня падает на ее лицо. Она подняла голову, глаза ее устремились в пространство — задумчивые, серьезные <...> Она обращается к Карлу и что-то ему говорит своим мягким, гармоничным, до чрезвычайности симпатичным голосом».
Общались они долго, до рассвета. Рогозинникова потом рассказывала, что «душа у нее в эти часы вся открывалась — вся, вся до копеечки». Она изливала перед главой отряда «все свои думы», всё, что исходило «из глубины ее сердца». «Для нее эти разговоры были минутами откровения, величайшего и высочайшего наслаждения».
Рогозинникова обожала Трауберга, называла его «Солнышко ты мое ясное», «Стасик мой дорогой». Зубелевич вспоминает: «Нужно было видеть их лица, когда они расходились. Она еще под впечатлением разговора, затихшая, вдумчивая, осененная тихим сиянием. Она, положив руки ему на плечи и уставившись в него просветленным взором, говорит: „Ведь правда, Стасик дорогой, правда ведь?“ Он тоже с бесконечной любовью смотрит на эту дорогую ему женщину. Мне казалось, ч[то] я попала на небо — небо, населенное ангелами. Среди обыкновенных людей не бывает таких отношений»1581.
Однажды между членами отряда возникло какое-то недоразумение. Выходили по двое, по трое для объяснений. Судя по всему, обсуждаемый вопрос волновал всех. Общение плохо клеилось. Зубелевич стала свидетелем следующего эпизода:
«— Карл, почему ты не хочешь понять меня? — говорит с оттенком упрека при прощании Васса, и в голосе ее слышатся почти слезы.
— Нет, я понимаю тебя. Но это должно быть так. А теперь пора. Надо идти домой, — говорит неумолимый Карл, прощаясь со всеми.
Васса что-то еще пытается ему говорить, но он не допускает разговора и уходит. Видимо, кто-то из них был неправ. Вероятно, неправа была Васса»1582.
Зубелевич оговаривается, что это единственная тень, промелькнувшая на ее глазах в кругу боевиков. Большей частью их настроение было праздничным и светлым. Распутина мечтала о елке, которую хотела под новый год устроить в лесу, убрать ее свечками и зажечь их. И чтобы она при этом была вся в снегу, вся мохнатая от снега.
Зубелевич возразила:
«— Но ведь снег от свечек растает.
— А и правда. Как же сделать-то? А впрочем, мы свечки в фонари поставим. Тогда и снег не растает, и красиво будет. Разноцветные фонарики только должны быть.
Мы продолжали фантазировать. Наконец расхохотались над своим ребячеством».
И тут Зубелевич пришел в голову вопрос — да будут ли живы все члены ЛБО к новогодней ночи? Она даже нашла в себе силы прямо спросить Распутину об этом. Та спокойно ответила:
«Ведь не все, а всё же в живых кое-кто будет. Ничего, еще елку поставим, <...> да еще какую веселую, последнюю ведь»1583.
Неизвестно, устроила ли Распутина елку на Новый год, но одного из боевиков уже не было на белом свете к тому времени — Евстолии Рогозинниковой.
Гибель А. М. Максимовского и Е. П. Рогозинниковой
Террористический акт, намеченный Траубергом на 15 октября 1907 г., по своему замыслу был одним из самых масштабных за всю историю отряда. По сути, это было не одно, а несколько боевых предприятий, связанных по цепочке друг с другом1584.
Диспозиция ЛБО была такова.
15 октября, в понедельник, т.е. в день, когда Максимовский с 2 до 3 часов принимал посетителей, Рогозинникова с браунингом в кармане приходила в ГТУ под видом жены брата эсера В. С. Новосёлова. Последний 9 августа 1907 г. был осужден Петербургским военно-окружным судом к 12 годам каторги за участие в экспроприации. После приговора Новосёлов содержался в столичной пересыльной тюрьме. Рогозинникова собиралась просить у начальника ГТУ улучшить условия его заключения1. По-видимому, демократизм Максимовского хорошо знали в отряде, так как ни у кого не возникало сомнений, что он примет террористку, не приказав ее даже поверхностно обыскать. Оказавшись лицом к лицу с руководителем ГТУ, она убивала его выстрелом из револьвера.
Однако это было только начало. Предполагалось, что, узнав о происшедшем, в ГТУ направятся чиновники высокого ранга, включая Драчевского и Щегловитова. Всех их тогда же намечалось убить. Поэтому, застрелив Максимовского, Рогозинникова в качестве условного сигнала выбрасывала браунинг через окно на улицу. В саду напротив здания ГТУ дежурили два боевика — Николай Иванов (единоутробный брат Елены Ивановой) и некий Жорж. Они по телефону извещали Иванову и Распутину, находившихся в разных ресторанах, об успехе Рогозинниковой, сказав: «Билеты куплены»2.
Информация о том, что Максимовский убит, передавалась нескольким группам террористов. Первая из них — Леонид
и Масокин. Они дежурили в квартире, располагавшейся над рестораном, в котором дожидалась звонка Иванова. По получении от нее положительного известия молодые люди шли в Александровский сад. При появлении Драчевского они закидывали его гранатами. Если эта часть сценария по каким-то причинам не выполнялась, то боевики в условленном месте отдавали снаряды Ивановой.
Вторая группа — Лебедева и Синегуб — с браунингами и гранатами поджидали выезда Щегловитова из министерства юстиции. О складывающейся ситуации их каким-то условным знаком оповещала Распутина, проходя мимо1585. При удачном стечении обстоятельств они убивали министра.
Еще один террорист, тоже предупрежденный по телефону и переодетый в прокурорский мундир, входил в здание ГТУ, когда туда приезжали высокие чины: Герасимов, прокурор Петербургской судебной палаты П. К. Камышанский, директор Департамента полиции М. И. Трусевич, а также Драчевский и Щегловитов, если бы им посчастливилось не погибнуть по дороге. Боевик проносил бомбу весом в 12 фунтов (5,4 кг), которую в удобный момент бросал в этих сановников1586.
Отметим, что о прикосновенности к этому делу Ивановых сообщает лишь Масокин, сами же они категорически отрицают свою роль. Николай Иванов в специальном прошении в Петербургский военно-окружной суд от 29 или 30 апреля 1908 г. утверждал, что во время убийства Максимовского 15 октября 1907 г. он давал урок ботаники сыну барона Э. П. фон Тизенгаузена, что могут
подтвердить четыре свидетеля, включая и самого барона1589. На процессе 8 мая 1908 г. все они действительно удостоверили алиби Николая Иванова. Судьи прислушались к их словам и оправдали подсудимого (правда, лишь по конкретному эпизоду о гибели главы ГТУ) за недоказанностью обвинения1590. Сам Трауберг объявил, что он лично, а вовсе не Николай Иванов был «первым сигналистом» у дома ГТУ 15 октября1591.
Елена Иванова также направила свое письмо в суд, где заявляла: в указанные Масокиным часы 15 октября она была на Бестужевских курсах, что способны засвидетельствовать четыре человека — директор курсов В. А. Фаусек и три курсистки1592. Все эти лица 8 мая 1908 г. подтвердили, что Иванова присутствовала на мероприятиях, посвященных годовщине смерти А. К. Венедиктовой и А. М. Мамаевой. Однако в данном случае эти показания были проигнорированы судьями1593.
Позиция суда в отношении Ивановых представляется нам адекватной. Конечно, Масокин мог оговорить обоих Ивановых, но роль Елены Ивановой вполне соответствовала ее положению в отряде. Что же касается Трауберга, то вряд ли руководитель ЛБО, чьи приметы после недолгого ареста 2 июля 1907 г. были известны наблюдательным агентам, мог стать сигнальщиком у здания ГТУ — это было бы просто неграмотно с конспиративной точки зрения. Да и так рисковать собой для командира важнейшей боевой структуры — верх безответственности, а Карл был очень ответственным и дисциплинированным человеком.
Обратим внимание еще на два важных обстоятельства.
Во-первых, судя по всему, день этой грандиозной террористической операции выбран не случайно — первая годовщина расстрела Венедиктовой и Мамаевой. Надо полагать, что нанесение удара по правительству именно 15 октября имело для ЛБО символическое значение.
Во-вторых, Трауберг в своих планах первый раз за всю историю отряда допускал гибель людей, не принадлежащих к числу высших правительственных чиновников, их охраны или жандармов. Вряд ли можно было гарантировать, что при взрыве бомбы
мнимого прокурора в ГТУ и тем более самоподрыве Рогозинниковой в охранке не погибли бы или не получили тяжкие повреждения мелкие служащие и даже посторонние лица. Конечно, через Ветлугина в ЛБО могли знать расположение помещений в охранном отделении и до некоторой степени просчитать, куда может пойти взрывная волна. Однако разрушительная сила обоих снарядов была всё же слишком велика, чтобы в точности быть уверенным, что пострадают лишь те, кому они предназначались.
* * *
Незадолго до намеченного террористического акта Рогозинникова приехала в Выборг. Она очень хотела повидаться с Г. А. Гершуни — членом ЦК, основателем БО и крестным отцом эсеровского террора. Но он с непреклонной твердостью отказывал ей в этом, заявляя, что для переговоров с центральными партийными структурами существует такой орган, как Организационное бюро при ЦК. Между тем, зная Рогозинникову, резонно предположить, что она приезжала вовсе не для деловой беседы, а с целью получить моральное благословение от уважаемого ею человека.
Рогозинникова так настаивала на свидании, что находившаяся в Выборге В. Н. Фигнер, услышав об этом, спросила Гершуни: «Отчего бы вам не уделить ей какие-нибудь четверть часа?» Тот ответил почти афористически: «Если мы будем принимать отдельных лиц, <...> то у нас не останется времени для руководства делами партии»1594.
Фигнер и впоследствии считала, что дать нравственное наставление Рогозинниковой, идущей на смерть, было намного важнее, чем писать воспоминания о Шлиссельбургской крепости, чем тогда занимался Гершуни. Тем более что людей, настолько страстно желавших с ним встретиться, было в то время немного1595. Однако для Гершуни принципы оказались куда значимее сантиментов. Зато после гибели Рогозинникову уже полагалось превозносить и объявлять героиней, что «Знамя труда» еще при Гершуни не преминуло сделать1596.
Таким было отношение отдельных руководителей ПСР к тем, кто выполнял их приказы и отдавал за них жизнь.
13 октября 1907 г. в домик, где жили боевики, снова приехала Зубелевич. Она была в курсе, что через двое суток состоится выступление Рогозинниковой, но не знала, против кого оно будет направлено. Зубелевич понимала, что увидит свою подругу в последний раз. Специально для нее захватила с собой красную гвоздику.
Рогозинникова разбирала свой небольшой архив, привезенный только что — возможно, самой же Зубелевич. Смотрела хранившиеся там письма и фотографии. Вспоминала многих людей, запечатленных на фотографиях. С любовью и нежностью говорила о матери, крестной, братьях, Мизерове. А потом бестрепетной рукой бросила всё это в огонь. Зубелевич хотела остановить ее, однако безрезультатно. Все счеты со старой жизнью были покончены: «всё напоминавшее о былом казалось ей трогательным, милым, но каким-то маленьким, побледневшим»1597.
За прежней — смеющейся и веселой — Рогозинниковой Зубелевич увидела сосредоточенность и желание оставаться наедине со своими мыслями. Рогозинникова обдумывала свои прощальные послания к тем, кого любила. Перед сном сказала: «Послезавтра будет годовщина Насти и Гали (Мамаевой и Венедиктовой), еще через год будет годовщина Насти, Гали и Толи»1598. Спала крепко и спокойно1599.
Рано утром 14 октября Зубелевич тихо встала, чтобы уйти, никого не разбудив. Однако Рогозинникова тоже проснулась. Зубелевич так описывает свое впечатление от нее в эти минуты: «В утреннем белом костюме, с распущенными золотыми волосами, <...> освеженная сном, сияющая близостью свершения, она казалась мне небесным видением. Таким безмерным счастьем веяло от нее, что я ничего, кроме зависти, не могла испытывать. Я решительно не могла жалеть ее в этот момент: жалеть счастливых людей нельзя».
Рогозинникова поделилась своими чувствами с подругой: «Знаешь, у меня сейчас так на душе, как перед большим праздником в детстве; ну, напр[имер], перед Пасхой. Жду этого праздника не дождусь; и как подумаю, что так близко, так сердце и заскачет.
А что будет в самый момент (террористического акта. — Г. К.) — я уж и не знаю»1600.
Зубелевич стала расчесывать ее длинные волосы. Она нежно гладила подруг по голове, чувствуя, что слезы подступают к глазам. Внезапно притихшая Рогозинникова произнесла: «А знаешь, <...> иногда так хочется ласки, доброй, материнской ласки — хочется, не достает ее».
Затем опять оживилась. «Она с таким веселым видом прощалась со мной, так шутила, что я не могла не поддаться ее настроению». Подруги простились на радостной, игривой ноте — и расстались навсегда1601.
* * *
Приведем — в наиболее существенных отрывках — несколько писем, которые написала Рогозинникова 14 октября 1907 г. Все они писались в такой тональности, будто убийство Максимовского уже произошло. Эти документы чрезвычайно ярко говорят о личности Рогозинниковой.
Первое послание адресовано матери и крестной.
«Маби, Кресик, дорогие мои, милые! Давайте ваши руки — я крепко, крепко их пожму... Почувствуйте свою Тольку близко, близко к себе, прямо в сердце — и пусть вам станет весело, светло... Ма-аби! Кресик! „Серебряные“ вы мои! Простите меня за все, все страдания, что причиняла вам! Любила я вас... Желала всегда светлой, хорошей жизни вам... И первая вносила в нее — горе, боль... Но ведь вы понимаете, что это было помимо моего желания?! Ах, родные, как светло на душе у меня! Оглядываясь обратно — не вижу ничего, в чем бы я раскаивалась... Правда, есть такие места, которые теперь бы я обошла, но тогда с моим молодым умом — не умела, не могла... Хочется сказать вам много, много — всё такое большое, важное — и не знаю, смогу ли? Хватит ли слов? Посмотрим давайте друг другу в глаза — там прочтем и без слов многое...
Вот узнаете вы, что меня нет больше... Что вас всего более огорчит?? Сама по себе смерть — не может огорчить: рано или поздно это было бы... Огорчит вас то, что не простились мы друг с другом?? Но я и не хочу „прощаться“... Ведь я с вами буду?! Да??
Вы будете чувствовать меня — я не уйду от вас? Еще может огорчить вас одно: смерть молодой, полной сил Толи? Но... вспомни, Мабинька, Лялюру (брата Валентина. — Г. К.)... Что утешало тебя в его смерти? Сознание, что он ушел, не сожалея об этом. А я... Я ухожу счастливая, сильная... Я желаю ее, горячо желаю... Я знаю, что теперь своей смертью я больше принесу людям пользы, чем своей жизнью. Жаль одно, что „большего“ я не могу дать... Скажи, Маби, что человек может дать большее, чем свою жизнь?? Ведь человек — это богатый, дивный мир... В нем всё есть, в нем всё соединено, что разбросано в природе. Он — „всё“. И это он отдает...
А как хорошо сознание, что даешь людям „что-то“!
Говорю с вами о чувстве, с каким ухожу я... „Какое“ это чувство — я думаю, вы видели уже: что-то бесконечно-хорошее, светлое, радостное. Пусть это будет утешением вашим. Помните, что счастливее Тольки — нет на свете! Смерть близка уже, но странно, о самой смерти нет дум... Думается только об одном - о предстоящем акте — удастся или нет? Вот на чем сосредоточились все мои мысли. До последней минуты я буду жить... До последней минуты буду любить и ненавидеть. Когда я буду „там“, на месте, где должен будет пасть „он“, я буду чувствовать за собой дорогих сердцу людей — массу людей и перед собой врага их — „его“.
Славные, славные мои! Вас, наверное, пугает мысль, не мысль уже, впрочем, а факт, что Толя убила человека! Подумайте! „Человека“ ли? Скажешь: „человек“ и чувствуешь, как на душе тепло станет, тянется душа к нему... А тут... Нет! То не „человек“! То — часть аппарата, который занимается уничтожением людей, отравлением их жизни. И чем больше мы вырвем таких частей, тем скорее рухнет вся машина или, пока не рухнет, ход ее будет тормозиться... Маби, родная! И ты, Креска! Можно ли назвать человеком того, кто совершенно равнодушно смотрит и даже „приказывает“ мучить людей и убивать их? Ну, скажите вы: „Кто“ это? Я бы сказала, что это „зверь“ и, как всякого вредного зверя, надо уничтожить его. Раз надо — иду и убиваю. Ну, „серебряные“, скажите, можно ли горевать обо мне? „Вам“ я бы всё равно счастья не дала, хоть и жива была бы, хоть и хотела бы дать его! А сама я — ну, смотрите в глаза мне: видите, сколько свету в них, какие ясные они и радостные! Давайте же улыбнемся, поцелуемся. Простите свою Тольку! Больно она любила вас, потом полюбила всех людей и, полюбив их, пошла за них.
Прощайте пока! Бесконечное вам „спасибо“ за всё, всё! За заботы, за любовь, за ласки! Чувствуйте Тольку — она будет с вами,
как и со всеми людьми. Своей любовью я обойду весь, весь мир; я всюду буду; хочу всюду быть. Я вечно хочу любить людей — вечно давать им всё, что у меня есть... Я не умру — прощайте пока! Целую, целую вас! Ма-а-бн! Кресик! Родные!
Мабинька, Кресик! Посылаю вам прядь своих волос. Не смущайтесь, что цвет другой... Я перекрасила их...»1602
Второе письмо обращено к Мизерову:
«Мотька, родной! Прощай! Спасибо тебе за сказку, что переживали мы с тобой!
Как теперь ты живешь, не расставаясь сердцем со мною, так и тогда будешь так же жить. Я знаю, тебе будет и грустно, и хорошо, хорошо. „Милые солдатики" скрасят твою жизнь, дадут тебе много, много сил, свету. Ну, прощай же, родной! Светло, светло кругом... Через несколько часов не станет меня — жду чего-то светлого, светлого. Как будто перед Христовой заутреней — в детстве: ждешь благовеста — кругом по-праздничному, и прыгает сердечко от какого-то непонятного восторга. Разница та, что восторг мой понятен мне теперь, да и тебе тоже?! Ну, Мотька, прощай! Рада я, что будущее тебе кажется „светлым“, что ты веришь в свои силы „пододвинуться“ к нему, подвинуть и других. Надо верить, Мотька, а то... <...>
Передай землякам горячий поцелуй, скажи им о моем счастье. Мотик! Как хорошо, что мы всю жизнь были правдивыми! Мы были поэтому счастливы с тобой; будучи всегда сама собой, я дошла до того счастья, что переживаю теперь... Мотя! Может ли быть большее счастье, как отдать всё за дорогих людей, за любимый мир! Прощай, целую!»1603
Третье послание — к Эскиной:
«Ненаглядная любимая сестренка. Ну вот и алая „гвоздичка“ в руках... Видишь ее, родная?! Как дивно-хорошо... Да что тебе говорить о своем счастье: ведь оно наше с тобой „общее“, тебе оно так же понятно и близко, как и мне... Детка моя, сестренка дорогая! Помнишь сон свой? Я наяву его переживаю... Высоко, высоко я теперь, душа обнимает весь мир, я полна им... мир, который я так люблю, люблю. Сестренка?! А?! Ты хорошо знаешь меня — ты знаешь, „что“ теперь переживаю я. Жаль только, что не могу
рассказать о своем счастье всему миру, жаль, не могу передать людям это счастье... Сестренка! „Алая гвоздичка“... Ой, вся душа смеется радостным, светлым смехом... Ну, давай сюда свои глазенки. — Что видно в них? Тоже свет и радость?! О том, что не ту гвоздику сорву, что мы с тобой облюбовали, не тужи... Я спокойна: рано или поздно сорвут ее — я верю в это. А знаешь, что такое „моя“ вера? Она ни разу не обманывала меня. Ах, хорошо, бесконечно хорошо мне...
В последнюю минуту я буду чувствовать всех вас, людей — всех. Сестренка! А ты — ты со мной родная, да?! Улыбнулась ты?! Чувствуешь, как я тихо, тихо целую тебя, мою любимую сестренку... Видишь, как светло, ярко вокруг?! Детка ты моя... Хочется нежно приласкать тебя. „Любимые“ вы все мои! Мало я сказала тебе — сестренка?! Но ведь ты всё чувствуешь своей душой, ведь мы — „родные оболочки“ и одна душа с тобой? Верно, родная? Мы всегда с тобой будем вместе? Конечно, „да“. — Я верю, верю в тебя... знаю мою сестренку. „Так“ или „иначе“, ты тоже отдашь всю себя людям. Ну, жму твои ручонки, целую тебя и иду от тебя, не отводя от твоих глаз свои. Смотри, смотри в них. Сестренка! Дорогие! Сидите вы там в проклятых клетках. Эх, скорей бы солнце взошло. Целуй Ленуську (Тумповскую. — Г. К.) и всех, всех. Скажи всем, что они все мне близкие, родные!..»1604
Четвертое письмо — к Зубелевич.
«Юлька — родная, солнышко мое. Целую, целую тебя! Прощай пока\ Приходи к нам радостная, светлая! Передай горячие поцелуи всем, всем. <...> Пусть улыбнутся, вспоминая меня! <...>
Прощай, светлая моя, любимая! Целую. <...> Береги, ласкай Стаську (Трауберга. — Г. К.)»1605.
* * *
Всю ночь с 14 на 15 октября 1907 г. в домике ЛБО не спали1606. Из тонкой клеенки сшили лиф. Затем начинили его
экстрадинамитом, прикрепили детонатор, провели шнурок и всё это надели на Рогозинникову.
Приготовления тянулись долго. Сам Карл активно участвовал в снаряжении террористки. В какой-то момент Рогозинниковой надоело сидеть неподвижно, и она стала выражать нетерпение.
«— Толя, помилосердствуй, — говорили ей, — ведь ты взорвешься; если себя не жалеешь, так нас всех пожалей! <...>
Толя шутила, бралась за шнурок и грозила, что сейчас дернет его. <...>
— Толя, да ты понимаешь ли весь ужас этого! — говорила Васса, указывая на динамитную подушку на груди.
— Милая ты подушечка, — ведь благодаря тебе я достигну своего счастья! — говорила с нежностью Толя»1607.
Наконец всё было закончено. От радости Рогозинникова даже запела веселую песню. Простившись с ней, ушел Трауберг. Рогозинникова в сопровождении Распутиной уехала в Петербург.
«Всю дорогу Толя была оживленна, болтала, смеялась и была так хороша, что какой-то офицер положительно засмотрелся на нее. Он обнаружил видимое поползновение вступить с ней в разговор. Пришлось держать себя солиднее»1608.
По приезде в столицу зашли в магазин, купили открытки; Рогозинникова написала несколько прощальных писем. Она всегда мечтала идти на акт в солнечный день, но 15 октября выдалось пасмурным и холодным. Рогозинникова заявила: «Хоть нет солнца, но у меня в груди солнце такое яркое, что всё равно светло!»1609 Выпал небольшой снег — и она радостно заметила, что три времени года приветствуют ее: «еще зеленая трава лета, желтые осенние листья и первый зимний снежок»1610.
Рогозинникова жадно всматривалась в лица детей, выбирала многолюдные улицы, чтобы видеть больше народу. Просила передать горячий привет «всем-всем товарищам, особенно тем, кто сидит в тюрьмах и томится в ссылке». «Толя торопилась высказать,
как она любит всех-всех людей, какое огромное яркое счастье заполнило ее душу. „Ангелы поют в моем сердце, — сказала она. — Я чувствую, как за спиной у меня вырастают большие-большие крылья, и они несут меня всё выше и выше. <...> О, если б сердце мое было белой-белой книгой и в этой книге золотыми буквами было написано, что я теперь чувствую, и все люди читали бы эту книгу“»1611.
Женщины подходили к ГТУ. Оно занимало несколько этажей в доме 23 на Греческом проспекте1612. Настало время расставания. Рогозинникова обратилась к Распутиной: «Ну, родная, посмотри мне еще раз в глаза». Та взглянула: «Ясные, спокойные глаза, и вся она такая милая, близкая, родная... и высокая, высокая»1613. Рогозинникова сделала несколько шагов и скрылась в подъезде здания.
* * *
Около двух часов дня на третий этаж дома ГТУ, где располагалась большая приемная комната, вошла молоденькая, изящно одетая интеллигентная девушка1614. Она подошла к дежурному чиновнику и заявила, что ей нужно попасть на прием к Максимовскому. Объяснила, что просит за находящегося в пересыльной тюрьме
Новосёлова — брата своего мужа. Чиновник подошел к инспектору ГТУ Д. Ф. Огневу, временно заведовавшему петербургскими тюрьмами, и изложил ему суть дела.
Огнев вышел к просительнице. В разговоре с ним она уточнила ходатайство: Новосёлов болен, и поэтому желательно, во-первых, его расковать, а во-вторых, позволить проносить ему домашнюю пищу. Инспектор обещал, что на следующий день арестант будет осмотрен врачом, и если тот подтвердит болезнь заключенного, то ему назначат улучшенное питание в виде больничной порции. Насчет кандалов Огнев ничего не сказал.
Молодая женщина высказала мнение, что больничная порция не поможет Новосёлову, и, «зная доброту» начальника ГТУ, она хотела бы поговорить с ним лично. Инспектор доложил Максимовскому о поступившем обращении и посоветовал не принимать девушку ввиду того, что он, Огнев, ей уже всё разъяснил. Однако глава ГТУ ответил: «Нет, я ее приму чрез несколько времени»1615.
Рогозинникова, узнав, что ей дадут аудиенцию, стала спокойно дожидаться своей очереди. Она держалась на редкость непринужденно и кокетливо общалась со служащими управления. Единственное, что ее выделяло, — это сильный запах духов, от которого у некоторых присутствующих в комнате даже начала болеть голова. В действительности это пахли не духи, а разлагалось взрывчатое вещество — от него разило эфиром и миндалем.
У одного из просителей — начальника Богородской уездной тюрьмы М. И. Колтыпина, приехавшего ходатайствовать о смягчении участи двух своих арестованных сыновей, — Рогозинникова чем-то вызвала подозрение. Он пристально наблюдал за ней.
15 октября прием у Максимовского затянулся дольше обычного. В большом приемном зале остались только Рогозинникова и Колтыпин. Вообще руководитель ГТУ принимал посетителей у себя в кабинете. Однако между ним и залом имелась и маленькая приемная комната. Именно туда около 5 часов дня вышел Максимовский и позвал к себе просительницу.
Рогозинникова начала излагать свою просьбу, а затем, вытащив из кармана юбки браунинг, выстрелила главе ГТУ в голову. Тот, не издав стона, упал. Рана была смертельной: пуля, войдя через правую ноздрю в череп, повредила мозг. Вызванная карета скорой помощи перевезла его в Клинический институт великой
княгини Елены Павловны, где через полтора часа — в 6 часов 30 минут вечера — он скончался.
Не выпуская из рук револьвера, Рогозинникова побежала в большую приемную, чтобы дать условный знак боевикам, находящимся на улице, — прострелить окно и выбросить оружие на улицу. Навстречу ей бросился один из курьеров руководителя ГТУ, в которого она выстрелила, но промахнулась (по предположению Эскиной, целилась «нарочно мимо»1616). Рванувшийся к ней Колтыпин схватил ее за руку с браунингом.
Она направила револьвер на него, но Колтыпин сильно сжал и согнул ее руку. Тогда она попыталась другой — левой — рукой достать из кармана второй браунинг, но Колтыпин перехватил и ее. Видя, что борьба неравная, Рогозинникова выпустила девять пуль в сторону окон, из которых шесть попали в цель. Подбежавшие сторож и второй курьер помогли Колтыпину окончательно задержать и обезоружить террористку.
Схваченная очень интересовалась, убит ли Максимовский и, довольная успехом покушения, радовалась и смеялась. Державшим ее сказала: «Мои милые, вы маленькие исполнители, я за вас, я вас не трону»1617. На вопрос одного из курьеров: «Зачем вы убили такого хорошего человека?» откликнулась вопросом же: «А кто ввел в тюрьмах розги для политических?»1618
Рогозинникову отвели в кабинет Боровитинова и заперли там до приезда полиции. Она ходила по комнате и пела песни. Если бы в тот момент Рогозинникова решилась взорвать здание ГТУ, то легко бы это сделала — ей никто не мог помешать.
В ГТУ, как и ожидалось, съехались высокие чины — Щегловитов, Драчевский, Камышанский, а также вице-директор Департамента полиции Курлов (вместо Трусевича) и подполковник И. Н. Астафьев — помощник Герасимова (тот сам не приехал)1619. Они прибыли беспрепятственно, поскольку из-за отсутствия сигнала от Рогозинниковой боевики никого из них не подстерегали — ни около ГТУ, ни в других местах. После нескольких часов
бесплодного ожидания все приехавшие в Петербург члены ЛБО вернулись на свои дачи в Финляндию1620.
Курлов вошел в кабинет Боровитинова и спросил у террористки, как ее зовут. Она ответила, согласно Курлову, что дело властей — установить ее личность1621. По другим данным, ею было сказано: «К чему? Не всё ли равно для виселицы?»1622
Курлов приказал обыскать Рогозинникову. Для этого пригласили городовых, взявших ее за руки, и жену местного дворника. Когда последняя начала осмотр и увидела шнурок и непонятный предмет под лифом, Рогозинникова предупредила об опасности взрыва. Ее слова излагаются в источниках по-разному. Так, некоторые из них сообщают — на вопрос о шнурке она предложила дернуть за него, чтобы узнать, для чего он нужен1623. Другие варианты ее высказываний похожи друг на друга:
1) «Поберегитесь, здесь находится снаряд, который может убить вас, безвинных людей»1624.
2) «Ради Бога, осторожнее! А то могут погибнуть многие невиновные!»1625
3) «Осторожнее! Вы взорвете себя. Пожалейте живущих здесь»1626.
В любом случае, напрямую или через провокационное предложение со шнурком, Рогозинникова сделала всё, чтобы не взрываться в ГТУ. При этом ей было уже понятно, что взорваться в столичном охранном отделении у нее возможности не будет. Впрочем, она тогда не имела представления о присутствии в здании высокопоставленных сановников. По свидетельству Курлова, впоследствии в охранке она выразила сожаление по этому поводу и заявила, что знай она об этом — никто из них не остался бы в живых.
В связи с этим Курлов делает вывод: «По-видимому, Рогозинникова относилась совершенно равнодушно к тому, что такой взрыв в верхнем этаже огромного частного дома повлечет за собой массу человеческих жертв, так как кроме Главного тюремного управления в этом здании было много частных квартир»1627. Солидарность с этим мнением Курлова выразил в 2001 г. и историк Л. Г. Прайсман1628.
Сохранившаяся записка террористки, отправленная ею товарищам уже из-под ареста, создает ощущение импровизации и колебаний: «...Снаряд взорвать не могла, когда была возможность, потому что погибла бы совершенно непричастная публика. Я надеялась, что обыска не будет тут, надеялась, что допрос будет до обыска... Когда же слетелось воронье, ничего поделать не могла... Я берегла снаряд для них... Я предостерегла публику быть со мной осторожной, я напугала их с целью, чтоб они не трогали шнурка, который я могла достать зубами (меня за руки всё время крепко держали). Но когда нужно было — сбили меня. И как я ни рвалась, как ни билась — меня так крепко держали. <...> Всё сделала, чтобы вовремя взорвать, — и не удалось. А так — людей бы много погибло»1629.
Для того чтобы произвести обыск и разрядить взрывное устройство, был вызван еще один помощник Герасимова подполковник М. С. Комиссаров (впоследствии начальник охраны Г. Е. Распутина), бывший артиллерист1630. Ему помогал некий Циалов — лаборант Михайловской артиллерийской академии.
«А! Старая знакомая, Рогозинникова... Здравствуйте».
«Ну, что вы мне рассказываете, неужели я-то вас не знаю?»
Он собрался приступить к обыску. Террористка протестовала, утверждала — никто не имеет права обыскивать ее в ГТУ, это можно делать только в охранном отделении. Комиссаров ответил:
«Не торопитесь, обыщем и отвезем»1631.
По приказу подполковника Рогозинникову повалили на пол, а городовые держали ее за руки и за ноги. Снаряд был извлечен и обезврежен.
Личность Рогозинниковой вслед за Комиссаровым удостоверил и А. С. Губонин — чиновник особых поручений при министре внутренних дел, занимавшийся ее первым делом1632. Тут же допросили и всех свидетелей происшедшего.
Тогда же в здании ГТУ состоялся первый допрос Рогозинниковой. Ее объяснения были короткими: «Назвать себя я не желаю. Я состою членом Северного летучего отряда партии социалистов-революционеров и на дальнейшие вопросы отвечать не желаю»1633.
В девять часов вечера террористку на автомобиле отвезли в тюрьму при охранном отделении1634. Там при новом допросе она еще раз подтвердила, что «ничего показывать не желает»1635.
К полуночи следствие по делу об убийстве Максимовского завершилось. Суд над Рогозинниковой должен был проходить уже на следующий день — 16 октября.
* * *
Вечером 15 октября в домик ЛБО в Финляндии вновь приехала Зубелевич. Впервые она шла туда, по собственным словам, «с таким стесненным сердцем: не выбежит Толя навстречу, не услышу больше ее голоса». «Домик темный, жуткий. Рука не слушается, чтобы постучаться... Наконец стучусь. Глухой голос изнутри спрашивает, кто здесь, затем отворяют». В доме — Лебедева и Синегуб (мемуаристка не называет его, но что речь идет о нем, видно по контексту). После нескольких минут молчания Зубелевич
решается спросить, что с Рогозинниковой. Лебедева отвечает: «Не знаю, <...> мы сейчас вернулись, ничего не знаю. Мимо нас прошла только Васса, страшно бледная, и дала знак, чтобы мы шли домой, что мы больше не нужны».
Понемногу собираются остальные члены отряда. Все недоумевают, что произошло: никто не слышал ни взрыва, ни выстрела. А между тем Рогозинникова не вышла из ГТУ. Возникает предположение: «Неужели ее арестовали прежде, чем она успела что-ниб[удь] сделать?! <...> Что если это действительно так? Какой это удар для Толи!»
На душе у всех тяжело. Лебедева бодрится и пытается всех успокоить: «Ну, что это, господа, разве можно так носы повесить: ничего еще толком неизвестно. Не надо так». Желая отвлечь публику от мрачных мыслей, она призывает: «Слушайте, огонь в печке почти погас, — ведь нужно же поесть чего-нибудь. Помогите мне кто-нибудь огонь разложить!» Сварили суп, но сама Лебедева к нему не притронулась1636.
Все ждали прихода Трауберга, но он до утра так и не появился. Впрочем, кто-то принес известие, что в ГТУ «вытребована медицинская помощь»1637.
Рано утром 16 октября, еще до выхода газет, Зубелевич уехала из домика. Через несколько дней она — разумеется, уже знавшая обо всём из прессы — получила записку от Лебедевой. Та писала: «Порадуйся вместе с нами за Толю — она не даром далась им в руки»1638.
Заседание Петербургского военно-окружного суда, решавшего судьбу Рогозинниковой, происходило 16 октября 1907 г. в течение всего лишь одного часа — с 2 часов 50 минут по 3 часа 50 минут дня. При этом подсудимая не пожелала иметь защитника.
Согласно официальному протоколу, Рогозинникова фактически бойкотировала процесс — отказалась признавать себя виновной, давать какие-либо разъяснения и даже произносить последнее слово1639. Через полчаса по завершении суда — в 4 часа 15 минут дня — она была приговорена к смертной казни через повешение. На следующий день — 17 октября — помощник командующего
войсками Петербургского военного округа М. А. Газенкампф утвердил этот вердикт1640.
Есть и неофициальные сведения о поведении террористки на суде. Газеты — либеральные «Биржевые ведомости» и консервативное «Новое время» — одинаково пишут, что на все вопросы председателя суда Рогозинникова отвечала смехом или молчанием, а когда был вынесен смертный приговор — низко поклонилась судьям и рассмеялась1641.
Адвокат В. В. Беренштам впоследствии говорил с помощником военного прокурора, присутствовавшим на процессе. Тот поделился с Беренштамом своим впечатлением: «...Эта девушка, на вид совсем еще девочка, произвела на меня странное впечатление душевнобольной. Она всё время безмятежно улыбалась и смеялась. Таким смехом здоровый человек не может реагировать на смертный приговор»1642.
В распоряжении ЛБО имелся добытый В. Л. Бурцевым отчет о суде над Рогозинниковой, написанный неким очевидцем1643. Нам не удалось обнаружить этот документ — возможно, что он впоследствии был утрачен. Однако сохранился его пересказ в изложении Зубелевич1644, а также письменное замечание Трауберга об одном из фрагментов этой записи1645.
Подсудимая вошла в зал спокойная и задумчивая. С опущенными косами она выглядела еще моложе, чем была на самом деле (за две недели до процесса — 1 октября — ей исполнился 21 год). Стояла очень тихо, облокотившись на перила. На судей внимания не обращала — взор ее скользил поверх их голов. Тем, что творилось на процессе, не интересовалась. По окончании заседания спросила, где она пробудет до объявления приговора в окончательной форме. Ей сообщили, что в специальной комнате. Когда Рогозинникова шла туда, присутствующие провожали ее удивленными и сочувствующими взглядами. Находясь в этом помещении, она пела свой любимый похоронный марш.
* * *
Несмотря на то что Рогозинникова шла на смерть с радостью, ее родные — брат Вячеслав и мать Елизавета Степановна — попытались ее спасти. Решено было сделать акцент на ее пребывании в больнице Николая Чудотворца, чтобы объявить ее невменяемой.
17 октября 1907 г. находившийся в Петербурге В. П. Рогозинников отправил на имя Столыпина следующую телеграмму: «Умоляю Ваше Высокопревосходительство замедлит[ь] исполнение смертного приговора над осужденной за убийство начальника Главного тюремного управления Максимовского Евстолией Рогозинниковой, так как она душевнобольная, только что бежала из сумасшедшего дома Николая Чудотворца, о чем завтра будут представлены скорбные листы и медицинское свидетельство. Кроме того, завтра утром родителями будет подано прошение на Высочайшее имя о помиловании»1646.
Телеграмма с практически идентичным текстом была в тот же день послана Драчевскому1647.
18 октября, когда казнь уже совершилась, не знавшая об этом Елизавета Степановна послала из Красноуфимска свою телеграмму Столыпину: «Ваше Высокопревосходительство, не откажите в Вашей родительской милости доложить мое верноподданное ходатайство Государю Императору о помиловании дочери Евстолии Рогозинниковой»1648.
Вечером 17 октября Вячеслав вместе с неким своим приятелем пришел за помощью к Беренштаму. Тот спустя 18 лет опубликовал воспоминания об этом драматическом эпизоде:
«На пороге стояли двое. Лица бледные. Глаза возбужденные, дикие, белые...
— Войдите.
И они вошли. Один (В. П. Рогозинников. — Г. К.) сразу же начал метаться по комнате взад и впереди, ломая руки, говорил:
— Ведь она девочка, еще девочка!.. Боже мой! Они повесят такую девочку!..»1649
Второй из пришедших разъяснил адвокату суть дела. Беренштам объяснил, что если приговор утвержден, то изменить
уже ничего нельзя. Далее между ними произошел следующий диалог:
«— Но ведь она сумасшедшая!
— Как так? — Разве это можно доказать?!
— Конечно. Перед тем, как убить, она сидела в доме для душевнобольных... Была на испытании... Бежала оттуда и убила... Я не понимаю, как ее товарищи могли это допустить... Больную, и вдруг пустить... У нее было точно религиозное помешательство. <...> Во что бы то ни стало пожертвовать собой за счастье других, за народ... И бред, и возбуждение, и удивительно святая красота... Ведь она еще девочка!.. И какая прелестная, дивная, всю душу отдающая за других девочка!
— Но, скажите, чем, кроме того, что она была на испытании, можно [это] доказать?
— Чем?! Чем?! Да ведь у них в роду все, решительно все, сумасшедшие! Все. И сейчас все...»
Беренштам позвонил прокурору. Спросил, знает ли он, что Рогозинникова душевнобольная. Прокурор ответил, что передавал в суд материалы о ее пребывании в лечебнице, но там не стали их учитывать. В ближайшие часы ее казнят1650.
Беренштам решил, что всё спасение в родных Максимовского. Если они узнают, что его убила женщина с психическими проблемами, то им станет легче. Тогда, может быть, родственники согласятся немедленно ходатайствовать о приостановке казни.
По совету адвоката брат Рогозинниковой и его спутник поехали к Максимовским. В их доме не спали. Мать Максимовского показала разорванный пакет с бумагой, где глава ГТУ просил не казнить того, кто убьет его. Мать действительно хлопотала об отмене смертного приговора и посылала к градоначальнику прошение об отсрочке его исполнения. Однако Драчевский отказал. Теперь она бессильна что-либо сделать.
Вячеслав и его товарищ в подавленном состоянии вернулись к Беренштаму. Сидели на диване, уронив головы и молчали. Ночь шла. Зазвонил телефон. Адвокат снял трубку:
«— Что такое?..
Говорил прокурор:
— Уже ведут на казнь. Как ваши хлопоты?.. Что градоначальник?.. Он приказал полиции не откладывать!.. Торопиться...»1651
Мы не уверены, что рассказ Беренштама точен во всех деталях. Он мог кое-что перепутать или забыть. Во всяком случае, никаких документов от родных Максимовского об отмене или задержке казни террористки нами в бумагах градоначальника не найдено. Хотя вполне вероятно, что подобные обращения могли делаться устно. Кроме того, утверждение о сумасшествии всей семьи Рогозинниковых не соответствовало действительности и было типичной ложью для благой цели — избавления Евстолии от виселицы. Но — за исключением отдельных неточностей, неизбежных для мемуаров, — нам всё же представляется, что общая атмосфера передана достоверно.
В Лисий Нос Евстолию Рогозинникову повезли ранним утром 18 октября — еще затемно. Солдаты, которые ее сопровождали, потом сообщили Эскиной: в карете Рогозинникова говорила им, «что убила, — но не человека, а машину». Пела песни — последние в своей жизни.
Уже перед самой казнью попросила офицера, «который был взволнован и растроган», подождать восхода солнца, чтобы перед смертью еще раз «взглянуть на солнышко». Однако, по словам солдат, все были так измучены «ее оживлением, радостью и обаянием, что торопились кончить». Офицер не согласился1652.
Рогозинникову повесили в 5 часов 55 минут утра. Ее тело закопали на месте казни, рядом с виселицей1653.
* * *
В истории ЛБО и — шире — всего эсеровского центрального террора сложно найти более трагический сюжет, чем дело о Рогозинниковой и убийстве Максимовского. Разумеется, в те годы бывали и террористические акты с гораздо большим числом жертв, и гибли не менее выдающиеся и обаятельные революционеры, чем Рогозинникова. Но в данном случае с обеих сторон жертвою стали два замечательных, редкостных по своим душевным качествам человека.
Через несколько дней после похорон Максимовского к его свежей могиле пришла С. А. Савинкова. По ее собственному описанию, она долго стояла около нее с тоской в сердце — перед ней «носились две тени, незримые жертвы смутно понятого долга!» И в ее душе шевелился «вековечный, неразрешимый вопрос:
— Что есть истина?»1654
Тумповская заканчивает свои воспоминания о Рогозинниковой следующими словами: «Толя была большим человеком не только для „мгновения“, она была им и для труда целой жизни. Но уместно ли спрашивать, что лучше — свободная радостная сказка смерти или большой тяжелый труд прекрасной жизни? <...> Она шла на смерть не потому, что была неспособна на долгий искус жизни, но именно этим и прекрасна ее смерть за одно мгновение, именно поэтому и целостен оставленный нам ее прекрасный образ-сказка, ее предсмертные завещания-письма»1655.
Помимо писем к конкретным адресатам, Рогозинникова перед убийством Максимовского и собственной гибелью написала послание, обращенное ко всем людям на земле.
«Милые, милые, родные Люди!
Как мне хотелось бы, чтобы вы почувствовали меня, почувствовали, что есть человечек, который крепко, крепко любит вас! Который болеет вашей болью, живет вашей радостью! Каждому, каждому — я хотела бы яркого, светлого счастья; с душой каждого — я хотела бы слиться своей душой; если там боль есть — нежно, тихо успокоить ее; если там темно — внести свет; если там радостно — радоваться этой радостью. И так жить бы с вами, бесконечно любить вас...
Какое счастье отдать за вас всё, что есть у меня, — свой „мир“, свою душу... А душа моя... она слилась с миром... как будто окутала его и стала такой же большой, как мир...
Скажите, люди, что больнее всего для человеческой души? По-моему — чувство оторванности от мира, одиночество... Как тяжело, как больно человеку, когда жизнь ему кажется „чужой“, с нею и люди — чужими... Ведь человек ищет свет, тепло... Если темно кругом, холодно, он думает о свете, тепле... Если тяжело ему, — он ищет „родную“ душу, чтобы слиться с нею в своем страдании... Значит, по природе своей человек боится „душевного“ одиночества, стремится слиться с миром, чувствовать жизнь — и чем ближе ему этот мир, чем дороже он ему — тем счастливее человек...
Люди! Дорогие, „родные“ мои! Зачем каждый из вас бережет свой мир, прячет его от других людей? Почему вы стараетесь отдалиться друг от друга, а не слиться? Чего боитесь вы? Подходите друг к другу с открытой душой — будьте всегда сами
собой, — не бойтесь друг друга... Тогда вы лучше будете понимать людей... Тогда будет ясным всё; не будет тогда между людьми тех стенок, что чувствуются сейчас... „Мир“ человека — самое богатое, что есть у нас в жизни. Грешно и преступно прятать его... Пусть иногда люди будут отвратительны в своей правде, но ложь, самая хорошая ложь, хуже самой ужасной правды. В чем бы правда ни проявлялась — она всегда хороша... Будучи правдивыми (всегда, везде, при всяких обстоятельствах), люди скорее поймут жизнь, поймут, „что“ это такое, — и смело будут идти вперед, искореняя по дороге зло, твердо будучи уверены, что это действительно зло... Сам по себе человек — дивное, хорошее существо... Если бы не ложь, которая мало-помалу покрывает мусором его душу, — о, как бы счастливы, светлы были люди! С малых лет уже — человека учат лгать... Подумали ли люди, чего они этим достигнут? Сломают человека, сделают из него калеку, который ни других не понимает, ни сам себя не знает... Как хорошо бы было, если стряхнули люди с себя всю ложь! Шли бы до конца по пути правды... Всегда, всегда шли бы прямо.
Ну, славные мои — все, все!
Не зная того, быть может, — вы давали мне счастье жизни! Я всегда, всегда чувствовала вас! Я всегда была с вами! Никогда я не была одинока. Никогда на душе у меня не было мрачно. Было больно, очень больно иногда... но всегда было ясно всё, всегда была вера в людей.
Смотрите — как радостно, как дивно умирать за дорогой мир — когда любишь его, в сердце носишь его!
И не хочется уходить от вас, — и я не уйду!
Спасибо же вам за всё, за всё! Много и страданий было, но страдания — это мать, дитя которой — любовь к вам, к людям. Спасибо за те яркие, светлые минуты, что давали вы мне, люди!
Я счастлива, счастлива... Я шла всю жизнь всё прямо, прямо... Я не обманывала себя — и не хотела обманывать других...
Смотрите же: будет тяжко вам, сиротливо, больно — вспомните меня, — я ваша, люди, я живу с вами и буду жить, хочу жить.
Как мало, мало я сказала, как бледны слова — мало говорят они. — Ну, „чувствуйте“ меня и понимайте „так“, душой, без слов... Милые, родные, все, все»1656.