К книге
НегоциантГлава 9
47%
Глава 9
9

Оаху открылся перед «Эбигейл» на рассвете, и Уоткинс, разглядывая его с наветренного борта, признал, что берег хорош.

Остров тонул в белесой рассветной дымке, из которой поднимались изрезанные тенями, зелёные до самых верхушек горы. Ровный пассат позволял шхуне быстро скользить вдоль побережья по спокойной волне, рассекая разноцветную воду: у рифа — бледную, как разбавленное молоко, бирюзовую на глубине, и густо-лиловую за кромкой обрыва. Прибой висел над рифом белой полосой и гремел непрерывно, ровно, будто работала мельница.

От Кауаи он спускался третьи сутки, и всё это время держал остров по левой скуле, приглядываясь к берегу глазом человека, которому однажды может понадобиться уйти сюда от погоды.

— Мистер Фиппс! Вон там, за косой.

Помощник поднял трубу. Перед ним открывался: широкий залив, с тремя уходившими вглубь острова рукавами. Вода в нём стояла гладкая, как в пруду. По берегам темнели заросли, и над ними не поднималось ни клочка тумана — верный признак, что ветер туда не задувает.

— Господи, — сказал Фиппс. — Да там весь британский флот поместится, и ещё место останется.

— Встанет, — согласился Уоткинс. — На дне там ил, держать будет как хороший клей. И тихо, хоть киль меняй.

— Так чего ж мы туда не идём?

— Оттого, что на входе бар. Глядите, как волны ломает.

Между косой и мысом лежала бурая полоса, и прибой над ней зло бурлил, с пенными гребнями и обратным откатом. Верный признак кораллового рифа.

— Их люди туда на каноэ ходят за жемчужными раковинами, оттого Жемчужная гавань так и называется. А судну не пройти.

Фиппс ещё посмотрел в трубу и опустил её с сожалением.

— Обидно. Такая гавань пропадает!

— Ничего. Придёт время, кто-нибудь этот коралл разроет и поставит там красивый город…

Сказал, и сам засмеялся собственной глупости. Ломать барьерный риф на краю света стал бы разве тот, у кого денег много больше, чем ума.

Двумя днями раньше, ещё на подходе к островам, они увидели далеко на юго-востоке топы мачт: три судна в строю, рангоут строгий, и одно заметно крупнее прочих.

Уоткинс долго разглядывать не стал, положил руль под ветер и ушёл мористее. Поставил все паруса, что несла шхуна, и до темноты удалялся от эскадры.

Несмотря на нейтральный звездно-полосатый флаг, Уоткинс всё равно не стал испытывать судьбу и, пользуясь быстроходностью шхуны, от встречи с неизвестными судами ушёл. Слишком свежи были воспоминания о встрече с английскими каперами у бразильских берегов. К тому же, в трюме лежал груз, каждый день терявший в весе, и времени на политесы с королевскими офицерами бывшей метрополии не у капитана оставалось.

Груз этот выедал ему душу третью неделю. Лёд, как положено, постепенно таял. Крайние блоки оплыли до неузнаваемости, углы их скруглились, кладка просела на локоть. Из сливной трубки капало непрерывно, а к полудню, когда палуба раскалялась так, что ее приходилось поливать водой, иначе матросы не могли ступать на нее босиком, уже текло струйкой. Каждое утро плотник спускался вниз с меркой, тыкал ею в лёд и докладывал цифру, а Уоткинс ее записывал и мрачнел.

Одна выгода всё же обнаружилась. Талая вода была чистая, ледниковая, без бочковой вони, и команда, распробовав, пила её с восторгом, какого не заслуживала никакая вода на свете.

Самый дорогой подарок королю понемногу превращался в бесплатное питьё для матросов. Тоже неплохо, но, черт возьми, русский граф ждет от него совсем не этого!

К полудню они встали на рейде у Вайкики, где на берегу тянулись длинные строения королевского двора, а на песке лежали каноэ в три ряда. Уоткинс послал боцмана с известием: пришёл американский капитан, привёз послание и подарки, послан русским графом Толстым.

К полудню на берег вышел немолодой англичанин в холщовой рубахе, босой и важный, как церковный староста.

— Янг. Советник его величества. От кого, говорите?

— От графа Толстого. Из русских владений на северо-западе.

Янг переменился в лице. Губы дрогнули, брови, правда, вверх не полезли, но что-то в нём будто захлопнулось.

— Тогда ждите! — буркнул англичанин, повернулся и ушёл.

Уоткинс нахмурился. Ждать он не мог, товар уходил в льяла по каплям с каждой секундой. Пришлось вспомнить, что говорил ему граф ещё на Ситке, над кружкой пунша.

«К королю могут не пустить. Тогда не ломитесь в двери, Джерри. Устройте на берегу такое, чтобы он сам пришёл посмотреть».

Две больших доски и одна малая хранились прямо на палубе, надёжно принайтованные, чтобы не унесло в непогоду.

Он взял одну, позвал юного Тома Бигелоу, матроса восемнадцати лет, лёгкого, как кошка, и первого дурака на всю команду по части лазания, где не надо, и вышел на шлюпке туда, где волна заходила длинными пологими валами.

Про то, как этими штуками пользоваться, Уоткинс знал ровно столько, сколько рассказал ему граф на словах: лечь, грести руками, поймать волну, встать. Повторил Тому, тот лёг, погрёб. Даже волну поймал, но встать не успел и ушёл под воду вместе с доской.

Во второй раз доска выскочила из-под него и едва не проломила ему голову. В третий он проехал сажени три на животе, торжествующе поднялся на колено, и волна свернула доску набок, вывалив его в пену.

На берегу собралось человек двадцать. Сперва они смотрели молча, к четвёртому падению засмеялись, после шестого — принялись кричать советы. К восьмому падению неугомонного Тома в воду полезли двое молодых со своими досками и стали показывать, как надо: где лечь, где грести, когда вставать.

Том слушал, кивал, ничего не понимая, и продолжал падать. Уоткинс же сидел в шлюпке и не вмешивался. Толпа собиралась — большего ему и не нужно.

Через час на берегу стояло уже полтораста человек. Дети носились вдоль воды, взрослые спорили и хлопали, кто-то отбивал ладонями ритм волны.

А потом Том встал и прошёл на доске десятков пять ярдов — коряво, растопырив руки, приседая, после чего вылетел на песок под такой рёв, будто взял на абордаж английский фрегат.

Ещё через четверть часа сквозь толпу прошёл человек. Никто не трубил и не расчищал дорогу, просто люди на берегу подались в стороны, и Уоткинс увидел мужчину лет пятидесяти, огромного, с прямой спиной и тяжёлым спокойным лицом, в небрежно наброшенной накидке из жёлтых перьев.

Король Камеамеа пришёл посмотреть, что за ерунду затеяли иностранцы.

Уоткинс вылез из шлюпки, отряхнул сюртук, шагнул вперёд и произнёс фразу, которую заучивал две недели с голоса Моаны и Теи, а потом повторял про себя всю дорогу от Ситки.

— Я от русского графа, у которого две красивые жены.

Произношение вышло чудовищное. Смысл, судя по всему, тоже получился несколько иной, чем задумывалось. Камеамеа некоторое время молча разглядывал то его, то мокрого Тома с доской, а потом вдруг захохотал, откинув голову, громко, от души, и вслед за ним заржал весь берег.

Уоткинс покраснел до ушей, но соображения не потерял. Кажется, дипломатия свернула куда-то не туда, поэтому он использовал вторую заученную формулу:

— Кабри, переводить!

Смех оборвался не сразу. Но имя подействовало: король сказал что-то через плечо, и в толпе засуетились. Кабри явился минут через десять — тощий француз с татуированной половиной лица, босой, в набедренной повязке и старой матросской куртке на голое тело. При дворе он жил не первый месяц, по-гавайски объяснялся уже сносно, а по-английски не знал ни слова.

Получилась цепочка, почти как в игре «эстафета»[6]: Уоткинс говорил своё второму помощнику, который кое-как разбирался во французском. Помощник, потея, перекладывал это на язык, который считал французским. Кабри морщился, переспрашивал и передавал королю. Ответ шёл тем же путём обратно.

Одна фраза ходила туда и сюда по четверти часа. Как и положено в этой весёлой игре, «подарок русского графа» на середине пути превратился в «товар русского начальника». Уоткинсу дважды пришлось начинать всё сначала. Размеры показывали руками. Цену перепутали трижды.

Камеамеа веселился всё больше. Уоткинс, наконец, спросил напрямую, отчего бы не позвать мистера Янга, который говорит на обоих языках.

Ответ короля Кабри передал коротко, а помощник перевёл так:

— Переводчик у его величества есть. Он-то нас и отправил ждать.

Тогда Уоткинс велел принести доски. Все три положили на песок перед королём, и окружающие зацокали языками, одобряя выделку: дерево было выбелено, выглажено и промаслено, контуры доски оканчивались ровной, без единого задира кромкой.

— Скажите его величеству так: прошлой весной, когда русский корабль стоял здесь, его величество говорил с графом Толстым и дал графу своё королевское дерево — хилли-вилли — чтобы тот сделал из него доски. Граф уговор исполнил, вот они! Он их не продаёт и не меняет, просто возвращает королю работу из королевского дерева.

Пока это ползло по цепочке, Уоткинс снял шляпу и поклонился. Камеамеа перестал улыбаться. Он присел на корточки — легко, без всякой королевской постановки, — провёл ладонью по доске от носа к корме, перевернул, посмотрел на просвет вдоль кромки. Потом сказал одно слово, которое за ним повторили человек тридцать.

— Он говорит: русский помнит, — доложил помощник, сверившись с Кабри дважды. — Говорит, белые обещают много, а привозят редко.

Дальше пошло легче. Уоткинс велел принести с ялика бочонок, воду, сахар и корзину местных кислых плодов, выменянных на пригоршню гвоздей, и приготовил пунш ровно так, как учил граф. Дико-графский, как его окрестили на Ситке.

Камеамеа попробовал, цокнул языком и допил кружку до дна, после чего велел позвать жён. Вскоре они явились — числом больше, чем Уоткинс успел сосчитать. После второй раздачи переводческая цепочка расстроилась окончательно: объяснялись уже руками, но выходило ничуть не хуже.

Вот тогда он, как учил Толстой, достал свёрток с женьшенем, развернул холстину, показал корни — сухие, узловатые, похожие на человечков, — и объяснил, что везёт этот товар в Китай, где богатые китайцы платят за него серебром по весу, потому что корень возвращает силу, гонит старость и лечит мужскую слабость.

На словах про мужскую слабость жёны Камеамеа захихикали. Смеялись они долго и с явным знанием предмета, что это подействовало на короля сильнее любого перевода. Он взял корень, повертел, понюхал и задал вопрос, из которого Уоткинс понял одну интонацию.

Половину корней пришлось отдать сразу. Остальное капитан отстоял, сославшись на Кантон. И только, когда доски лежали у ног короля, пунш был выпит, а женьшень принят, Уоткинс сказал, что всё это, собственно, мелочи, главный подарок графа остался на корабле.

Переводческая цепочка не справилась, запнувшись на середине.

— Лёд, — повторил Уоткинс. — Вода, ставшая камнем. Её привезли с далёкого севера. Камень холодный. Он тает обратно в воду.

Кабри переспросил трижды. Камеамеа не поверил. Уоткинс попросил об одном: пусть его величество отойдёт с жёнами в тень, под навес, и пусть при этом будет как можно меньше посторонних. Граф на Ситке был твёрд: купцам и англичанам льда не показывать вовсе.

Блок принесли в холстине и рогоже, обложенный мхом, — небольшой, с голову ребёнка, оплывший, гладкий, с матовым голубоватым нутром.

Когда холстину развернули, Камеамеа протянул руку, коснулся подарка и отдёрнул её раньше, чем сообразил, что делает. Потом протянул снова и осторожно коснулся пальцем. Ещё через четверть минуты решился, приложился всей пятернёй и держал долго, глядя куда-то мимо.

Одна из жён потрогала, лизнула палец и вскрикнула, другая присела и потрогала блок щекой.

Начались восторженные вскрики, пораженные диковинкой придворные восторженно обменивались впечатлениями от невиданного чуда. Люди впервые увидели зиму, которой в их мире не бывало.

— Скажите, что на корабле льда много. Это подарок графа Толстого, но принимать его надо быстро, иначе подарок… исчезнет.

К вечеру двести человек рыли яму в тени рощи, выстилали её пальмовым листом, мхом и циновками. Уоткинс объяснял через тройной перевод: на солнце не держать, яму без нужды не открывать, талую воду не выливать. Часть льда израсходовалась сразу, отправившись в кружки королю и приближённым. Дико-графский пунш и так всем понравился, а со льдом по такой жаре он вызвал ажиотаж. Старшина над каноэ разжевал не успевший растаять кусочек, схватился за зубы и потом полчаса рассказывал всем желающим, каково это.

Наутро началась коммерция, совсем не походившая на вчерашний праздник. На песке разложили сандал — связками, комлями врозь. Уоткинс с плотником и боцманом ходили вдоль связок и придирчиво принимали каждую: смотрели цвет на срезе, нюхали, отбраковывали сырое и молодое, требовали извлечь из середины подсунутое дерево иных пород. Люди Камеамеа без особой радости вытаскивали некондицию. Король наблюдал и один раз сам выдернул из связки палку, понюхал и отбросил. Его Величество попросту не терпел, когда его люди мошенничают у него на глазах.

Взяли четыреста сорок два пикуля доброго сандала. За доски, за женьшень и за то, что осталось от зимы. А в конце Камеамеа задал вопрос, на который так надеялся граф Толстой. Его Величество хотел знать, можно ли привозить лёд впредь. Сколько, как часто, и почём?

Уоткинс, не моргнув, назвал цену: фунт сандала за фунт льда, считая по весу при выгрузке. Все, как учил его граф.

Произнося эти дерзкие слова, американец был уверен, что его сейчас попросту выгонят взашей. Где это видано, чтобы обычный лед меняли на драгоценный сандал один к одному? Но Камеамеа согласился, не торгуясь.

Уоткинс просто ушам своим не поверил. Абсурднее сделки он в жизни не заключал! Товар исчезал сам собой, две трети груза уходили в льяла по дороге, а плату брали за то, что доехало.

И тут же, через всю свою кривую переводческую цепочку, король велел передать второе: чудо-корня привезти столько, сколько поместится. Не горсть и не связку. Сколько войдёт в трюм.

Уоткинс уточнил, верно ли понял, и получил подтверждение дважды — от Кабри и от самого короля, показавшего руками объём, при виде которого впору было докупать вторую шхуну, специально под перевозки чудо-корня.

Он записал заказ в тетрадь, поднял глаза и только тут заметил, что с его величеством что-то не так. Камеамеа, поднимаясь со связки сандала, помедлил. Потом ступил осторожно, будто под ногой был не песок, а мелкий острый коралл. Прошёл до навеса медленно, ни разу не качнув плечами, а садясь, придержался рукой за столб и на короткое мгновение сморщился.

— Королю, кажется, нездоровится, — заметил Уоткинс вполголоса.

Второй помощник посмотрел в ту же сторону, побагровел, отвернулся к штабелю и, давясь от смеха, выговорил:

— Он себе всё стёр за ночь!

Уоткинс кашлянул в кулак и велел ему считать связки. В корне этом, если разобраться, силы было ровно столько, сколько положено сушёной деревяшке. Зато веры в него оказалось на целый трюм, а она, как известно всякому торговцу, работает вернее самого товара.

Тем же утром, проходя вдоль штабеля с сандалом, Уоткинс увидел на берегу Янга. Англичанин стоял у вытащенных каноэ и беседовал с двумя матросами «Эбигейл» — теми, что были посланы за водой. Причём на удивление разговаривал дружелюбно, даже угощал их табаком. Заинтересовавшись, Уоткинс подошёл ближе и услышал обрывок.

— … а большой-то русский корабль, он где нынче?

— Дык разошлись они. Один в Японию пошёл, с посольством к их правителю. А другой, слыхать, в Кантон, меха продавать.

— В Кантон, — повторил Янг. — А граф ваш?

— Граф на Ситке сидит, крепость строит.

Янг покивал, отдал матросу остаток табака и ушёл, не оглядываясь. Уоткинс подумал, что обоих следовало бы выпороть за длинные языки. Потом сообразил, что война между Россией и Британией нет, в Кантон ходят сотни судов в сезон, а слухи о русском кругосветном посольстве и без того гуляют по всем портам от Макао до Бостона, и выбросил это из головы.

«Эбигейл» снялась через день, с большим грузом сандала и пустым ледяным ларём, в котором ещё держался холод. Капитан поднялся на палубу, проверил осадку, оглядел зелёные горы и белую полосу над рифом. И довольно глянул на журнал с записями: четыреста сорок два пикуля в трюме и заказ на будущую зиму — фунт за фунт.

Толстой снова угадал!

* * *

Утро на Медной началось с того, что Степан сидел на корточках у нашего имущества, перебирал железки и ругался вполголоса.

— Эх, вашсиясь, а как мы бронзу без олова сделаем? Есть у вас олово? А воск? Да хоть бы и «мёртвая» медь сыщется? Свою-то они не дадут, та — «живая»!

Медь нашлась легко. Мой походный котелок — лужёный, хороший, шесть лет ходивший, по словам Архипыча, ещё до меня. Я отдал его без сожаления: политическая цена вопроса перевешивала всё, что можно наварить в этом котелке до конца жизни.

Воск отыскался буквально чудом. нашёлся тоже. Из чистого барства, чтобы не портить глаза над бумагами при сальной коптилке, я прихватил в дорогу четыре восковых свечи, из которых пока использовал лишь одну. Да и то — едва на четверть, в походе пока было не до записей… Степан взял одну, помял в пальцах и сказал, что на модель хватит.

Олова же не было! Мы вывернули всё: тюки, мешки, карманы, голенища. Промышленные выкладывали на шкуру свои сокровища, а Степан браковал их одно за другим, как Кусков — гнилые шкуры.

— Пуговица. Медь.

— Крестик. Серебро, да мало.

— Это латунь. Не годится.

— А это, брат, не олово, а вообще черти что и с боку бантик.

Дарья стояла в стороне и смотрела на нашу барахолку. Потом сказала что-то Баженову. Тот ответил сразу, коротко и явно неприлично. Она повторила. Баженов побагровел, поглядел на меня, на Степана, на груду железа — и… начал расстёгиваться!

Под паркой на нём обнаружился старый суконный кафтан, чиненый-перечиненный, вида совершенно неописуемого, и на нем болталось с дюжину крупных оловянных пуговиц.

— Носить-то мне после чем прикажете? Верёвкой подпоясываться?

— Не боись, Семён! — повеселев, ответил на «медных дел мастер». Меди граф много даёт, как эту работу доделаю, отолью тебе из остатков новые пуговицы. Чуть попроще будут, но зато наделаю с запасом! Так что будет у тебя, чем застегнуться!

Пуговицы срезали ножом. Степан взвесил их на ладони, куснул одну сбоку, поглядел на след зуба.

— С прикладом металл. Не чистое олово, свинец в нём, а может, и сурьма. — Он подкинул их вверх и поймал. — Ничего, на нож сойдёт. Колокола бы не вышло, а нож получится.

Закипала работа, и сразу нас окружила толпа туземцев. Серая Выдра пришла к нашему костру сама, села на подстеленную шкуру и приготовилась смотреть. За ней подтянулись Акаитчо, Большой Бобёр, Хитрый Лис и небольшая толпа желающих. Дарья села рядом со старухой, сплетничая на их наречии.

Ситуация напрягала, во время своей речи я рассчитывал предъявить готовый нож, но Серая Выдра вывернула всё так, что мы показывали технологию.

Потом подумал ещё немного и сам себя успокоил: 'Пусть смотрят. Способ они увидят, но олова у них нет и взяться ему тут неоткуда — ни в горах, ни у соседей, ни за десять дней пути. Пока у нас монополия на ключевое сырьё. Да и увидеть — не означает понять всё, наверняка у Степана есть свои ноу-хау.

Дальше распоряжался Степан, а я стоял в стороне и не мешал — второй раз за месяц, причём снова с пользой. Он выбрал место у обрыва, где тянуло ровно, сложил из камней очаг с поддувом, сгонял двоих промышленных за углём, половину из которого забраковал. Потом слепил из свечного воска модель.

Клинок получался «гадким утёнком»: короткий, широкий, толстый у обуха, без всякого изящества.

— Красоты не будет, — предупредил он. — Она нам без надобности, главное, чтоб не сломалось!

Форму он лепил из глины с речным песком и рубленой шерстью, надрезал каналы, оставил выход воздуху, подсушил у огня и осторожно вытопил воск, собрав его до последней капли в черепок, но вернуть удалось не больше половины.

Многое он делал молча, не объясняя, и это меня радовало: больше шансов, что «Ноу-хау» не утекут к местным сразу, при первом просмотре.

Плавил в два приёма: сперва олово в маленьком черепке, отдельно, потом медь. Медь грели долго; кузнец усиливал поддув, следил за цветом металла, а когда тот расплавился, снял шлак берёзовой корягой и влил олово.

Мешал тщательно и долго.

— На пушки или нож одна бронза нужна, тут олова примерно десятая часть, для твёрдости. А вот на колокол доля олова вдвое выше нужна, и чтобы исходный металл был чистый, только тогда у него настоящий голос появится…

Дарья перевела — слово в слово, ровно, без пауз, как я и велел ей два дня назад при всём совете. Седая Выдра подняла голову и посмотрела на Степана. Спросила о чём-то Дарью, та ей ответила, и мне вдруг, непонятно отчего, сделалось неуютно.

Отливка прошла быстро. Форму прогрели, дали успокоиться бронзе и залили её одной струёй, без плеска. Потом пришлось ждать. Когда оболочку разбили, из глины показался кусок тёмного металла с торчащими литниками, в окалине, с тупыми краями и весь в приставшем песке.

По толпе прошёл смешок. Кто-то из воинов вытянул свой нож — красно-жёлтый, полированный, с насечкой — и положил рядом. Сравнение вышло явно не в нашу пользу.

Степан не обратил на смех никакого внимания. «И правильно!» — подумалось мне. — «Дуракам половину работы не показывают!»

Мастер тем временем отсёк литники, обточил отливку на камне, потом грел и осторожно короткими ударами проковывал, то и дело останавливаясь, проводя пальцем по кромке.

— Её ж не как железо бьют, — бормотал он себе под нос. — Её уговаривать надо.

Правил, шлифовал песком и кожей, снова грел, снова правил. Точил долго.

Часа через три он поднял клинок к свету. Металл сделался золотисто-серым и тусклым, а нож обзавёлся ровной кромкой.

— Всё, вашсиясь, поставим рукоять и можно испытывать!

Я отвёл его на два шага.

— Уверен?

Степан помолчал, обдумывая ответ.

— Металл вышел хороший. И нож крепкий. — Он поскрёб бороду. — Только я, Ваше сиятельство, нож этак делаю первый раз в жизни. При колоколах у нас забота была другая.

Ножи осматривали обе стороны. Их клинок — тот самый, из живой меди, широкий, тёмный от времени, — переходил из рук в руки; наши смотрели его на свет и щупали кромку. Наш бронзовый ходил по местным рукам ещё дольше. Ни надреза, ни подпила не нашёл никто.

Бить Седая Выдра поставила своего человека, немолодого воина с сединой в косах. Первый удар был вполсилы, для понимания. Клинки сошлись с коротким глухим стуком. Разняли, посмотрели: на медном осталась ясная вмятина, на бронзовом — тонкая светлая царапина. Разговоры стихли.

Второй удар был уже с плеча и во всю силу. Медное лезвие смялось и надломилось по кромке, вывернув край. На бронзовом появилась зазубрина, но оно осталось прямым.

Вот тут я и порадовался, что пуговицы у Баженова были с прикладом. Зазубрина спасла нас надёжнее чистой победы: вышло не чудо-оружие, а просто нож получше, и в это поверили сразу.

Акаитчо перехватил бронзовый клинок первым и никому его не отдал. Воины загалдели. Большой Бобёр уже что-то считал, шевеля губами. Хитрый Лис смотрел на Большого Бобра.

— Твой, — сказал я Акаитчо через Дарью. — Брату.

Он ответил длинно, и Дарья перевела двумя словами:

— Он принял.

Степана хлопали по спине так, что он аж крякал. Когда его оставили в покое, он начал утирать потное лицо, оставляя на щеках чёрные полосы. И всё это время он просто лучился довольством от того, что показал мастерство. Что ж, он имел право, благодаря его умению и удаче, обещание выполнено, нас не назовут лжецами, и торг завтра пойдёт «как под горочку».

Седая Выдра всё это время молчала, потом позвала Дарью и сказала несколько слов. Та ответила ей сама, не переводя мне. Старуха настойчиво и требовательно повторила.

Жена Баженова повернулась ко мне, и по её лицу я понял, что расчёты мои не дожили даже до ужина.

— Она хочет колокол. Маленький.

— Что?

— Твой кузнец сказал: есть другая бронза. Олова вдвое, и появляется голос. — Дарья говорила ровно. — Она хочет маленький колокол. Можно совсем маленький. Но сейчас!

Я обернулся на Степана. Тот застыл, разинув рот и выпучив глаза.

— Так это ж я… к слову…

Баженов подобрался ко мне сбоку и заговорил тихо и очень быстро:

— Отказывать нельзя, Фёдор Иванович. Вы сами сказали, что умеете. Она вам живую медь под удар отдала при всём народе. Откажете — выйдет либо жадность, либо, того хуже, что вы похвастали. Таких не уважают!

Эх, а мышеловку эту я соорудил без посторонней помощи, велев Дарье двумя днями раньше переводить слово в слово, не переспрашивая. Вот Баженова и переводила, как велено. Всё, включая и то, о чём я предпочёл бы промолчать.

— Степан. Металл есть?

— Металла-то, ваше сиятельство, наскребём, остатков от котелка прилично осталось… — ответил он, уставившись в землю. — И воска прилично осталось. А вот олова нет. Да ине сгодилось бы пуговичное, в него свинца добавили, а тот звон гасит. Не колокол получился бы, а горшок!

Стало тихо. «Жёлтые ножи» слов мастера не поняли, но по интонации догадались, что возникла заминка. Наши же, памятуя, с каким трудом сыскали олово на первую плавку, подавленно молчали.

Степан переступил с ноги на ногу, крякнул, затем как-то неловко и виновато глянул на Баженовых… Лишь после этого согнулся в пояснице и полез рукой за голенище.

Наше недоумение испарилось, когда он извлёк оттуда ложку и подал мне. Та была старой, почерневшей от времени, с покарябанным черенком и увесистой, золотников на десять чистого олова.

— Заветная, — сказал он. — От батьки досталась. Дюжину лет со мной ходит.

— А что ж раньше мы её у тебя не видели?

— Дык, вашсиясь, олово сильного мороза не выносит, портится. Оттого из тепла и не вытаскивал…

Он взял у меня ложку, подержал её на ладонях, будто прощаясь, и положил на шкуру у очага, отдельно от прочего металла.

— Я тебе другую подарю, из чистого серебра, ещё заветнее будет!

— Дай Бог, — глухо ответил Степан и отвернулся к огню.

Первый колокольчик вышел с виду сносно.

Кузнец отлил его невеликим, с полкулака, обточил край, продел в ушко ремешок и подвесил на палку. Языком приспособили обломок литника.

Качнули. Раздалось короткое и глухое «тук», безо всякого продолжения, будто стукнули по деревяшке.

Степан скривился, как от зубной боли, и снял отливку с палки. Седая Выдра не сказала ни слова, но молчание её было хуже упрёка.

— Стенка толста, — объяснил Степан, ломая колокольчик обратно в тигель. — И к краю не так свожу. Разница в волос, а голос весь от неё.

Металл он переплавил тот же — бронза никуда не девается, гибнет только воск. Вторая свеча ушла на изготовление моделей.

Новая отливка вышла красивее первой. Мы качнули, и услышали звон. Дребезжащий, нечистый, с призвуком, будто внутри лежал песок. Он оборвался, не успев разойтись.

— Ближе, — сказал Степан сквозь зубы. — Да не то…

Смеркалось. Я предложил отложить до утра, Дарья перевела предложение, выслушала ответ и сказала:

— Она подождёт.

Старуха не сдвинулась с места. Ночью я прикидывал сроки. Сукин ждёт у устья три недели и ни днём дольше, чем ближе весна, тем нужнее он на Ситке. С учётом обратной дороги потрачено уже четырнадцать дней, если не ломать нарты на порогах. Получается, у меня в запасе только неделя. И один день из имеющегося резерва я сжигаю вместе с моими свечами.

Пять минут хвастовства перед советом обошлись нам в сутки похода. По прежним моим меркам ставка вполне божеская: в девяностые за одно неосторожное слово мне случалось и на бабки попадать, и кровью расплачиваться.

Третью модель Степан лепил долго. Менял профиль, делал юбку тоньше, снимал воск ногтем по волоску и проверял толщину пальцами, закрыв глаза.

Чистого воска осталось полторы свечи.

— Сколько ещё попыток?

— Одна точно, вашсиясь. — Он не поднял головы. — Ну, может, две. Дальше форму лепить не из чего станет.

Третья отливка вышла загляденье: ровная, чистая, с гладкой юбкой, звонкая даже на вид. Мы качнули её вдвоём, и я, дурак, успел обрадоваться.

Звук получился такой, будто ударили ложкой по кастрюле, — с ноткой, уходящей куда-то вбок и умирающей на полдороге. Степан взял колокольчик, посмотрел, размахнулся — и швырнул в тигель, промахнувшись на аршин. Потом молча подобрал. Воск собирали всей экспедицией.

Одна свеча, огарки, застывшие капли на камнях, соскобленный со старых форм воск, который ещё годился, всё это Степан перетопил в черепке, почистил и вылил в лоскут кожи. Вышло ровно на одну маленькую модель.

Работал он молча и уже ничего не объяснял — ни мне, ни зрителям. Лепил, смотрел, снимал по волоску, снова смотрел. Один раз всё смял и начал заново, потратив, наверное, ещё драгоценные полчаса.

Люди вокруг перестали переговариваться. Даже воины, которым до колоколов не было никакого дела, сидели тихо: работающий мастер понятен на всех языках.

Седая Выдра смотрела в огонь. Форму вытапливали до последней капли. Металл переплавили, сняли шлак, дали успокоиться. Степан лил медленно, не отрывая струю.

Форма остывала бесконечно. Я предложил полить водой для ускорения.

— Треснет. Ждать надо!

Ну, что поделаешь, пришлось терпеть. Каждый из наших справлялся с нервами по своему: некоторые молились, кто-то молча, чтобы не спугнуть удачу, ругался, Баженов откуда-то извлёк чётки и перебирал их. Тыгак строгал маленькую палочку, не для дела, так, на мелкую стружку, а Дарья неотрывно следила за работой Степана.

Когда тот разбил оболочку, внутри лежал колокольчик — маленький, простой, без единого украшения, чуть грубоватый по краю, но ровный. Степан обточил край, прочистил ушко, продел ремешок и приладил язык. Потом поднял его за петлю и посмотрел на меня.

Вокруг уже собралась толпа народу. Дарья, Баженов, Акаитчо, Хитрый Лис, тридцать человек за их спинами и старуха у огня, просидевшая здесь ради этой минуты двое суток — все ждали итога.

Я кивнул, и Степан качнул рукой.

Предыдущая главаГлава 9 из 19Следующая глава