К книге
НегоциантГлава 3
16%
Глава 3
3

Первым не выдержал крупный зверюга, что пришёл раньше всех. Он поднялся со снега и пошёл к туше медленным шагом, опустив голову и не глядя на огонь, будто нас тут не стояло.

Ефимка заорал и замахал головнёй. Волк даже ухом не повёл.

Я вскинул штуцер. Ладонь Тыгака второй раз за день легла на ствол:

— Ближе. Мимо нельзя.

Ближе. Легко сказать. Перезарядка на морозе, в рукавицах, трясущимися пальцами — это минута, если повезёт. Минуту эту стая мне давать не собиралась.

Волк перешёл на рысь — и метнулся к оленьей ноге.

Грохнул штуцер, зверя развернуло в прыжке, швырнуло в снег: пуля пришлась в плечо. Он закрутился, взбивая красное, с визгом, от которого захотелось перекреститься по‑архипычевски.

Серые тени в темноте подались назад. И остановились. Ждать сели, сволочи. Одним выстрелом голодную стаю не пугают.

— Тушу — сюда, — Тыгак мотнул головой на выворотень. — Совсем близко. Спина — корень, перед — огонь. Кругом оборонять нельзя.

Взялись за верёвку. Мороженый олень весил, как сейф, ноги вязли, и, пока мы волокли его вплотную к корню, костёр, оставшись без присмотра, сник до синих язычков.

Тень пришла слева, низом. Волк ухватил тушу за заднюю ногу и потянул — молча, всерьёз, упираясь всеми четырьмя. Тыгак ударил копьём. Зверь извернулся, наконечник чиркнул по кости, древко рвануло так, что алеут еле удержал. Волк отпрыгнул в темноту — и там остался.

Дальше работали молча. Завалили полукруг из ветвей, накидали в огонь смолистых щепок — пламя нехотя поднялось. Кое-как перезарядил штуцер, ободрав пальцы о мерзлую сталь, проверил Лепаж за кушаком — последний из пары, второй остался лежать где-то у тлинкитской крепости. Четыре скорых выстрела. Потом у нас останутся копья, ножи и мое неповторимое обаяние.

— Может, отрубить им ляжку? — предложил я. — Кинуть подальше, пусть жрут. Время выиграем.

— Нельзя, — Тыгак даже не обернулся. — Дать мясо — волк понимать: люди слабый. Наглеть. Давить сильнее. И рубить нельзя — от туши отходить.

За спиной, из-за выворотня, снова заворчало. Тыгак ошибся в одном: они уже наглели. И один, самый дерзкий, подлез сзади, продравшись под стволом.

Все это молнией сверкнуло в мозгу, а тело уже действовало: развернувшись, я выдернул Лепаж и выстрелил в упор. Грохнуло, обдало дымом, зверь грянулся оземь в сажени от огня, проскрёб лапами и затих. В ушах звенело. В пороховом облаке я не видел ни стаи, ни леса — ничего.

— Хорошо, — сказал Тыгак из дыма. — Быстро.

Хорошо. У меня руки только к третьему вздоху перестали ходить ходуном.

И тут стая завыла. Вся разом, слаженно, как спевшийся хор. И из дальней темноты, из-за распадка, им ответили — другие голоса. Много! Стоя с разряженным пистолетом, я впервые за вечер честно допустил, что нарты могут не успеть.

* * *

Лай мы услышали раньше звона. Собачий, злой, накатывающий — и у меня отлегло ровно на два вздоха: собаки почуяли волков и шли не к нам. Они шли драться.

Баженов вылетел на поляну на полном ходу, стоя на полозьях, — и всё смешалось. Упряжка ревела, рвалась из постромок, вожак тащил нарту прямо на тушу, Баженов висел на дуге, ломая разбег. Стая, вместо того чтоб отойти, хлынула вперёд: волки переключились с людей на собак.

И ставки взлетели. Мясо — это неделя. Упряжка — это вся экспедиция.

Крайнюю собаку сбили первой. Волк взял её за лопатку, покатился клубком, постромки захлестнуло, вся упряжка сбилась в орущую кучу.

— Держать! — рявкнул Тыгак. — Не пускать!

Ефимка повис на нарте, удержал — и в упор разрядил ружьё в зверя, зашедшего сбоку. Я схватил головню, копьё и пошёл в свалку. От огня передний волк шарахнулся. Второй пришёл из темноты, сбоку, беззвучно — я успел встретить его копьём, наконечник скользнул по ребру, и в следующий миг меня снесло в снег. Тяжесть, вонь псины, клацнувшие у самого лица зубы — и тут над головой ахнуло: Баженов с размаху опустил приклад. Зверь обмяк.

— Целы, ваше сиятельство?

— Кажется.

Рукав висел лоскутами, бок ныл, поперёк запястья набухала царапина. Дёшево. Я до этой ночи не знал, как быстро волк съедает три сажени расстояния. Теперь знал — и знание это стоило рукава.

Перелом наступил буднично. Тыгак распутал постромки и поставил упряжку за нарту, Ефимка выгреб с нарты сухую растопку и вывалил в костёр всю — огонь взял её с рёвом, круг света раздался вдвое. Собаки, четверо людей, два ружья и гора волчьих трупов у огня, наконец, перевесили, и стая отошла.

Не ушла, а именно отошла, недалеко. Из темноты за нами продолжали следить.

Считать убытки было некогда. Собака с разорванной лопаткой скулила и не вставала — её сняли с постромок. Упряжь порвана в двух местах, связали сыромятиной. Зарядов сожгли шесть. И заднюю ляжку олень всё-таки потерял: пока шла свалка у собак, кто-то их серых своё урвал.

Тушу взвалили на нарту, раненую собаку уложили сверху, к тёплому мясу. Я велел закинуть и волка — того, что лёг у самого огня: заслужил, да и шкура. Тыгак пожал плечами:

— Волк — плохой мех. Мясо важнее.

— Мясо на нарте. А этот поедет за наглость.

Пошли. Баженов правил, мы трое шли на лыжах по сторонам, я — замыкающим, с перезаряженным лепажем в руке. Стая провожала: то справа, то слева между стволами переливались тусклые огоньки и гасли, стоило повернуть голову. Никто не разговаривал. Собаки шли ходко и не оглядывались — умнее нас были.

Последний провожатый отстал, когда за деревьями замигал огонь Ново-Архангельска.

Никогда ещё недостроенный частокол не казался мне такой убедительной архитектурой.

Ворота нам открыли раньше, чем мы доехали: крепостные собаки почуяли упряжку за версту и подняли такой ор, что на стену высыпало полгарнизона с фонарями. Дальше всё завертелось — тушу стаскивали, раненую собаку принимали на руки, кто-то уже бежал за Дарьей.

В этой суете на меня налетел Архипыч, вцепился и начал меня ощупывать, как барышник лошадь, — плечи, руки, бока. Фонарь в его руке ходил ходуном. Было от чего: рукав у меня висел клочьями, а полушубок был в бурых разводах от ворота до подола.

— Батюшка граф… Куда⁈ Куда укушен, показывайте!

— Да все нормально, отстань, старый! — бодро ответил я. — Отставить панику. Кровь не моя. По большей части волчья, немного оленьей. Моей — на сущая ерунда.

— Ерунда⁈ — Старик задохнулся и обрёл голос уже на другой ноте: — Люди добрые, слыхали⁈ Его сиятельство собственную кровь ерундою почитают-с! Середь волков ночевать удумали! Промышленных в крепости — три десятка, а на зверя граф самолично бегает, ровно у него другой службы нет!

Ругался он ещё долго, попутно стаскивая с меня рваньё и накидывая сухой тулуп, — у Архипыча гнев и забота всегда шли одной упряжкой.

Раненую собаку отправили в тепло, к печи, кормить и перевязывать; тушу до Дарьи не трогать; ружья — сушить и чистить сегодня же; мясо — под замок, подальше от собак и от аманатов с их голодными глазами.

Дарья явилась к туше со своим ножом и в полминуты разогнала помощников, уже примерившихся рубить оленя, как дрова.

— Не так. — Она провела ножом вдоль хребта, показывая. — Пласт резать длинно! Кишки — прочь, мясо не трогать ими. Жир — отдельно класть.

Бородатые промышленные слушались её, как унтера. И правильно делали.

— А вы куда⁈ — Архипыч поймал меня на попытке встрять в разделку. — Ещё час на морозе постоите — к собственным сапогам примёрзнете. Извольте в баню, государь мой. Пока вы по лесам с волками цаловались, плотники сруб ваш доконопатили и полки настелили. Каменка с обеда топлена-с.

Баню я заложил ещё по осени, между батареями и частоколом, — и за зимними заботами почти забыл о ней. А зря! Из всех моих здешних строек эта, как выяснилось, была самая полезная.

— А пойдём-ка обновим ее! Девчонки за мной! — скомандовал я, и мы пошли смотреть баню.

Сруб стоял за домом: предбанник, каменная печь, полки в два яруса, кадки с горячей и студёной водой. Пахло свежим деревом и дымком. Моана с Теей встали в предбаннике, всем видом выражая недоверие.

— Зачем раздеваться, когда мороз? — Тея смотрела на дверь парной, как на волчью пасть. — Там темно и жарко. Так пленников наказывают?

— Не. У нас так милуют.

Плеснул ковш на камни — каменка ахнула, выдохнула белым. Показал островитянкам, как дышать — ртом, не спеша, — и куда садиться: сперва вниз, под потолок не лезть.

Тея, разумеется, тут же полезла под потолок. И ссыпалась оттуда пулей:

— Там воздух кусается!

— А я говорил.

— Ты говорил «не лезь». Про кусается — не говорил!

Моана перебралась от двери на нижний полок, расплела косы и затихла. Какое-то время медленно и серьёзно молчала. Потом сказала:

— Морем пахнет.

— Только море — тёплый стал, — отозвалась Тея сверху: под потолок она всё-таки влезла со второй попытки.

Пар и вправду отдавал морем — от сушёных водорослей на полке да от соли, въевшейся в нашу одежду. Я сидел, чувствовал, как отпускает избитый бок, как расходятся окаменевшие от лыж ноги, и понимал простую вещь: цивилизация — что бы ни думал Баранов со своим частоколом — начинается именно с бани. В прошлой жизни я платил за такие ощущения дикие деньги в местах с мрамором и охраной, только постоянно чувство тревоги не оставляло и там. А здесь совсем другое дело. Волки мертвы, мандраж боя уходил, наступал блаженный расслабон. Ефимка подал в дверь кружку горячего брусничного отвара. Жизнь удалась!

Увы, спокойно полежать на полоке мне не удалось. Тея вылетела в предбанник, распахнула наружную дверь и с визгом ушла в сугроб солдатиком. Криков было столько, что, полагаю, у Котлеана за проливом насторожились посты.

Моана сперва хохотала в голос, потом прыгнула следом.

Пришлось соответствовать. О своём решении я пожалел ещё в полёте, а в сугробе укрепился в этом мнении окончательно — но назад в парную мы ввалились втроём, ржущие и ошпаренные морозом, и пар после снега стал вдвое слаще.

Снаружи, у поленницы, застыл Архипыч с охапкой дров. Проводил взглядом голого хозяина, воющих басурманок и высказался в пространство:

— Волки, стало быть, не докусали-с. Теперь сами замёрзнуть решили.

Удивительно, как быстро уроженки далеких Маркизских островов освоились с забавой суровых северных жителей! Через полчаса жён было не выманить из парной — Тея требовала топить «ещё и завтра», Моана деловито выспрашивала у меня, отчего камни шипят и куда уходит дым.

А я добрёл до дому и уснул, едва коснувшись подушки. Впервые за много дней — не комендантом, не купцом и не охотником, а просто молодым богатым бездельником, у которого нынче всё получилось.

* * *

В заботах и хлопотах прошла еще неделя.

Мы ещё дважды сходили на оленей. Первый раз зверь обманул: увёл нас петлями в распадки, к сумеркам вышел на морской лёд и был таков — не ночевать же снова среди волков из-за одного рогатого хитреца. Второй раз всё сложилось, как по-писаному: взяли ходкого быка за полдня, нарта с Баженовым подоспела к разделке, и домой мы въехали засветло, с целой тушей и без единой волчьей морды за спиной. Наука пошла впрок.

Дальше дело пошло само по себе. Баженов с Тыгаком отобрали четверых промышленных потолковее и гоняли их на лыжах и при упряжках — к концу недели в крепости завелась своя охотничья артель, и мясо стало прибывать уже без графского участия. Сверх того, понемногу докупали у тлинкитов: те, приходя за ромом, привозили теперь то заднюю часть, то пару мороженых боков — куском-двумя с каждого прихода, как Баженов и обещал. Не бог весть что, но тоже дело. Всё в масть.

Собаки окончательно меня признали: вожак при встрече уже не смотрел сквозь, а снисходительно позволял трепать себя за ухо. Раненая в волчьей драке сука выжила, но в упряжку не годилась — лежала у печи на почётном довольствии. Довольствие ей, как вскоре выяснилось, шло двойное: Моана тайком носила ей лучшие обрезки, хотя Баженов ворчал, что перекормленный пёс выздоравливает вдвое дольше. Моана слушала, кивала — и носила дальше.

А в поварне тем временем развернулась мануфактура. Дарья ставила дело, Анна Григорьевна командовала. Под ее руководством мужики носили и пластали туши, бабы резали мясо тонкими лентами, сушили над жаром, сухое толкли в ступах, жир топили и цедили, ягоду мололи. Моана с Теей прошли весь путь ученичества: сперва резали толсто, как на жаркое, и получали от Дарьи короткое «Худо. Тонко надо»; потом пытались улучшить рецепт двойной ягодой; потом переругались, кто из них лучше толчёт. К концу недели обе на глаз отличали мясо «для дороги» от мяса «для котла», и страшно этим гордились.

На «Елисавете» тоже что-то происходило. Стучали топоры, матросы таскали снасти, часть команды жила на берегу, и Сукин через день докладывал Баранову о ходе работ — коротко и свысока, как о своём одолжении человечеству. На общих работах лейтенанта не видали ни разу. Приметил я и другое, вполглаза, между своих забот: мешки с выданным командным зерном носили не только на судно, но и в тёплый складской закуток у берега, туда же прошла корзина сушёной ягоды, а на вопрос встречного приказчика матрос буркнул, что командир-де велел готовить команде зимнее питьё. Я пожал плечами и пошёл дальше: морской командир за своё довольствие отвечает сам. Своих дел было по горло.

К исходу недели Дарья с Анной Григорьевной подбили итог: запасов для похода на Медную реку набрали достаточно.

Только выяснилась новая напасть.

— Соль, — сказала Дарья и показала ладонью на дне туеска, сколько её осталось. — Мало. Совсем.

Анна Григорьевна подтвердила: корабельные запасы вышли, по семьям соль уже занимают друг у друга по горсти, и отдать нам в нарты последнее — означало бы оставить без соли всю крепость.

Приехали! Мясом мы себя завалили, а посолить его было нечем.

Архипыч, узнав про беду, высказался в своём жанре:

— Кругом целое море стоит, прости Господи, — а щи посолить нечем. Издевательство Господне, иначе не скажу-с.

Сказал — и пошёл себе с дровами. А я остался стоять, потому что старик, сам того не зная, ткнул пальцем в решение.

Море…. Целое море соли — вон оно, свинцово-серое, плещется в ста шагах. Даровое сырьё в любых количествах, бери — не хочу. Вся загвоздка в том, что из пуда морской воды соли выходит около фунта, а дров на выпарку уходит много: топливо съест всю затею. Потому и возят соль кораблями через полсвета.

Но у меня был мороз. Бесплатный, казённый, работающий круглые сутки — я его уже нанимал на болотную руду. Лёд на луже — это почти пресная вода, сбежавшая из рассола; сколи его — и в остатке соли гуще. А ещё у меня была баня, которую и так топили: жар от каменки уходил в небо задарма. В девяностые за неучтённое тепло я бы с котельной содрал деньги. Здесь предстояло содрать соль.

У бани как раз доканчивали купель — для тех, кому сугроба мало. Её я и мобилизовал: залить морской водой, дать прихватиться, лёд сколоть и выбросить, долить свежей, снова сколоть. Раз за разом — пока в яме не останется рассол злой, как тыгаковская ругань. А рассол уже нести к печи.

Через три дня морозов я зачерпнул из ямы и лизнул. Рот свело. Годится.

Дальше я, каюсь, поспешил. Вечером, в парной, вместо пресной воды плеснул на камни ковш своего рассола — для пробы.

Пар вышел знатный: густой, тяжёлый, духовитый.

— Море! — обрадовалась Тея. — Тёплое море пришло!

Моана потянула носом и одобрила. Наутро я явился соскребать урожай. На камнях белела корка — я её наковырял, растёр в пальцах, попробовал… и сплюнул. Соль пополам с золой, сажей и каменной крошкой. Этим можно было чистить котлы, но никак не солить еду.

Архипыч, наблюдавший за моими раскопками, отпустил со всем почтением:

— Отменная соль, батюшка граф. Ею только грехи присыпать-с.

Ладно. Первый блин. На камни лить — дурь: соль должна выпариваться в чистой посуде, а не по всей печи. Я стребовал с хозяйства широкие котлы, пару старых медных тазов и всё плоское, что имело борта. Кусков упёрся, как всегда:

— Посуда кухонная, другой не привезут. И медь крепким рассолом травить — жалко: где лужение худое, там швы поест.

— Начнём с битой и лежалой. Целую не трону, пока не выйдет толк.

Тазы поставили не в парной, а подле каменки, на приступке: пусть берут жар со стенки и сверху, пока баня топится, и досыхают на остаточном тепле после. Первый вечер дело шло позорно медленно — рассол лениво парил и не думал густеть. Я потребовал огня. Архипыч встал стеной:

— Куда ещё⁈ Тут и так не баня, а кузня, люди веники роняют!

Жар добавили с умом, вполсилы. И на вторые сутки по краю таза пошла белая кромка — первые кристаллы, мелкие, как иней.

Тут я вовремя вспомнил то немногое, что знал о соляном деле из прошлой жизни, — досуха выпаривать нельзя. В последнем остатке сидит вся горечь; упаришь до дна — испортишь продукт. Стало быть: кристаллы снимать по мере роста, тёмный остаток сливать прочь, соль сушить на чистых досках у печи.

Пробу снимали комиссией: я, Дарья, Анна Григорьевна и Архипыч. Соль вышла сероватая, с лёгкой горчинкой — но соль, честная, своя.

— Годна, — вынесла Дарья и тут же построжела: — С чистой не мешать. Отдельно держать, пока не проверим.

— Первую партию — на рыбу пустим, — рассудила Анна Григорьевна. — Рыба горчинку скроет. А что почище выйдет — то для похода.

Архипыч попробовал последним, долго жевал и признал сквозь зубы, что «солоно», — в его устах это была овация.

Дальше оставалось превратить разовый фокус в постоянный промысел. Я расписал порядок: в каждый мороз заливать яму свежей морской водой; лёд скалывать ежедневно и выбрасывать подальше; рассол отстаивать от песка и водорослей, в баню грязь не таскать; выпаривать только в чистых сосудах; до дна не упаривать никогда; готовую соль — в сухой ларь и под замок.

Ключ от ларя получил известно кто.

— Прежде я у вас ром считал, — Архипыч принял ключ, как вторые вериги к первым. — Теперь, стало быть, соль. Скоро воздух по кружкам выдавать станем-с?

— Станем, если дармовой кончится. А он при таком хозяйстве кончится, помяни моё слово.

Побочное следствие обнаружилось через неделю: баня, топленная теперь почитай ежедневно — соль же варится, дело важное! — сделалась самым людным местом крепости. Промышленные записывались париться с рвением, какого я не видал у них ни на частоколе, ни на батареях; бабы отвоевали себе отдельные часы; Моана с Теей ходили как на службу. Архипыч бухтел, что половина поселения сыскала законный способ не работать вечерами, — и был, разумеется, прав.

А я был доволен. Люди мылись, соль капала, тепло не пропадало зря. Нормальное хозяйство во все века строится одинаково: отходы одного производства — сырьё для другого, а служебная надобность — любимое развлечение персонала.

За полдюжины топок набралось несколько фунтов. Для колонии — слёзы, но походный запас мы закрыли, по домам занимать перестали, и главное — метода работала. Кузнецу я заказал на будущее широкие выпарные противни: раз пошло, будем расширяться.

Соль из моря. Даром. Ну, почти.

Казалось, жизнь налаживается. На следующее утро я встал в убеждении, что все хорошо, все получается и дальше будет только лучше и лучше. Сглазил!

Снаружи вдруг донесся какой-то гомон и крики. Выглянул на крыльцо и оторопел: через двор ко мне неслась баба — простоволосая, в наспех накинутой шали, красная, как её же рябиновые бусы. Бабу звали Фёкла, — жена промышленного из камчатской партии. Летела она так, будто началась ядерная война, ну или, в местном эквиваленте — пришествие Антихриста.

— Судите его, ваше сиятельство! — грянула она с десяти шагов. — Судите ирода! Он нам хряка испортил!

— Кто испортил? Волки?

— Кабы волки! Лейтенант ваш, Сукин! Муж мой хряка с самой Камчатки привёз, на руках, почитай, нёс! Пуще дитя берегли — один производитель на всю крепость! А теперь не хряк, а наказание господне!

По дороге к её двору Фёкла вываливала подробности кусками, не переставая креститься: скотина третий день будто бесом одержима — перегородки ломает, никого не подпускает, всё рвётся в один и тот же тёплый сарай у берега, давеча дитё едва не стоптал. А лейтенант заместо ответа грозится мужа выпороть — за дурное, вишь, содержание скота!

Обычная хозяйственная свара, думал я на ходу. Разберём.

У сарая уже стояла толпа. Изнутри неслись грохот, треск досок и визг — не поросячий, а какой-то загульный, с переливами. Хряк обнаружился при входе: здоровенный, пудов на восемь, он стоял, широко расставив ноги, и раскачивался, как матрос в увольнении. Глаза мутные, морда по уши в жидкой каше, и всей своей тушей он снова и снова наваливался в сторону дальних бочек — трое мужиков с жердями еле сдерживали. Походка у зверя была… знакомая. Где-то я такую видел. Каждую пятницу девяносто четвёртого года, возле каждого ларька.

Потом до меня дошёл запах — сладковатый и тёплый бражный дух. Им тянуло из закутка, как из хорошего шинка. Там, в тепле у задней стены, рядком стояли кадки под рогожами, валялись порожние мешки с компанейским клеймом, темнела россыпь давленой ягоды и блестела на земляном полу разлитая жижа.

— Ихние матросы тут питьё ставили! — Фёкла ткнула пальцем. — Лейтенант, вишь, приказал! А хряк дверь выбил да всё и вылакал! Цельну кадку!

Вот тебе и «зимнее питьё для команды». Рома лейтенанту не дали — так он поставил себе брагу сам, из казённого зерна, выданного под работы. Вот куда уходили мешки с ягодой в тёплый закуток, и вот отчего на «Елисавете» так бодро стучали топоры при полном безлюдье на общих работах! Хлеб, которым Баранов собирался дотянуть до весны, булькал тут по кадкам.

Ну и сукин же сын этот Сукин!

Пока я предавался размышлениям, хряк Борька вырвал жердь, качнулся, уставился на меня мутным глазом — и пьяно, с достоинством икнул.

— Ваше сиятельство, — переступил с ноги на ногу кто-то в толпе, — лейтенант Сукин сюда идут-с.

Предыдущая главаГлава 3 из 19Следующая глава