Черныш взвизгнул, страшно, почти вдвое изогнулся, пытаясь дотянуться зубами до черенка стрелы. А через полсекунды что-то с сухим стуком воткнулось в борт нарты в двух ладонях от моей руки, и вот тогда дошло.
Двадцать лет назад по личному времени в меня стреляли из проезжающего джипа. Ощущение оказалось точно такое же: сначала звук выстрелов, крошка стекла летит в лицо, и только потом мысль о том, что это — в тебя. Тогда я сидел в машине, а теперь стоял на голом льду, посреди белоснежной равнины, весь на виду, как мишень в тире.
— Ложись! Нарту вали!
Мы навалились втроём, и гружёная нарта пошла набок медленно, тяжело, как пьяный. Кто-то ещё толкал сзади. Полозья задрались, мешки съехали, и мы попадали за неё — низко, лицом в снег.
Стрелы летели откуда-то с верхушки ледяного гребня, находившегося шагах в сорока, может, в пятидесяти. Ближе, чем хотелось бы. С такого расстояния лук бьёт не хуже ружья, а перезаряжается он намного быстрее.
Сердце колотилось так, что отдавало в горло. Ровно как на стрелке в девяносто третьем, когда из «мерседеса» напротив вышли четверо, и стало ясно, что разговора не будет. Тело помнило это состояние лучше головы: руки уже работали, когда голова ещё догоняла.
Ефимка пополз к Чернышу.
— Назад! — я поймал его за шиворот и дёрнул обратно, к нарте. — Убьют — кто собак поведёт?
Что он, я не расслышал. Слева ударило ружьё, снег между нартами вспух серой пылью, и стало ясно, что у них там не только луки.
Сколько их, откуда бьют, кто главный — хрен знает. Ты видишь белую стену льда, слышишь щелчки и стук, и всё. Ни строя, ни лиц, ни счёта. Понятно только направление, оттуда ведётся стрельба.
Митрий выставил ствол поверх нарты, выстрелил и тут же нырнул обратно. За ним, с другого края, ударил Кузьма. Тыгак что-то прокричал по-своему в сторону гребня — судя по интонации, ничего доброго.
Над гребнем поднялся человек, прицеливаясь из ружья. Штуцер у меня уже был изготовлен, поэтому, быстро прицелившись чуть ниже ключицы, я выстрелил.
Отдача толкнула в плечо, дым закрыл всё на несколько мгновений, а когда ветер утянул его вбок, на гребне никого не было. Но стрелять не перестали, наоборот: стрелы застучали чаще, злее, одна из них прошла над самой нартой, взбив снег в трёх шагах позади.
Они не отступали. Ждали, когда мы побежим по чистому льду, чтобы расстрелять в спины. И шанс у них был, ещё немного — и кто-нибудь из нас точно не выдержал бы.
— Митрий, Кузьма! По очереди, не частите — пусть смотрят на вас! Прокоп, распутывай! Ефимка, собак в постромки! А я пойду, посмотрю на них поближе!
Я сунул разряженный штуцер Фролу и забрал у него мушкетон.
— Ваше сиятельство, куда⁈
— Давай, делай что сказано — приказал я и полез за торос.
Ледяные глыбы стояли тесно, как гаражи в старом дворе: узкие проходы, тупики, острые углы, за которыми ни черта не было видно. Я шёл вправо, пригнувшись, потом на четвереньках, потом — пополз на животе. Снег набивался в рукава и за ворот, мушкетон страшно стеснял движения и цеплялся за препятствия. Пар от дыхания бил в лицо и демаскировал, поэтому я старался дышать вниз, в снег.
Лёд прикрывал меня от них, но он же прятал и их от меня, что это было хуже всего: я не понимал, где выйду. Может, им за спину, а может — и прямо им под ноги, с парой заряженных стволом. Выстрелю — и останусь с пустыми руками.
Я полз, прикидывал пройденное расстояние, и с каждым десятком шагов становилось всё страшнее. Потому что там, у нарты, надо было просто лежать и стрелять. А здесь — я пёр на них, как берсеркер.
Проход между двумя глыбами вывел меня в разлом, и я, наконец, увидел их спины. Двое находились шагах в пятнадцати, боком ко мне, укрываясь за наплывом. Один держал в руках натянутый лук, другой сидел на корточках, и оба смотрели в сторону нашей нарты, никто из них не ожидал атаки с другого направления.
Мушкетон в упор — это как обрез. Тщательно целиться не требуется, достаточно просто направить ствол в их сторону.
Я поднялся, нажал на спуск, и рявкнуло так, что заложило уши. Ближнего отбросило на лёд, второй дёрнулся, повернул ко мне лицо — молодое, безбородое, с открытым ртом, — и потянулся за чем-то у пояса.
Мгновенно вырвав из-за кушака Лепаж, я выстрелил, не вставая в позицию, от бедра, шагов с шести. Он сел, и завалился набок.
Всё! Два ствола на руках, и оба пустые. У меня оставались только нож, шомпол и обаяние.
И вот тут они поплыли. Я видел такое на разборках: пока сзади тихо, толпа стоит стеной, но стоит хлопнуть за спиной — и остаётся куча одиночек, разбегающихся в разные стороны. Этим хватило пары выстрелов с той стороны, где противника не должно было быть вовсе! Кто-то заорал длинно, на одной ноте, и они посыпались из-за гребня вниз, куда-то к берегу.
Никто из них не и мысли не допустил, что к ним в тыл забрался один-единственный отморозок, бежали они от примерещившейся толпы невесть откуда взявшихся врагов.
По уму мне стоило обыскать убитых, взять их ружья. Но времени не было — сзади уже появились еще несколько нарт преследователей. Поэтому, не тратя времени на убитых, я бросился назад. Единственное, что успел понять: мы завалили четверых, и они теперь истекали кровью рядом с бесившимися от выстрелов и запаха крови собаками. Наста под ними уже не было — лишь тёмное, расползающееся, дымящееся на морозе пятно.
К своим я вернулся бегом. Меня потряхивало — не от страха, тот уже закончился, а от того, что приходит после стычки и называется забавным словечком «отходняк». Ефимка уже выпутал Черныша и валил его на груз, поверх мешков, Прокоп орал на собак, а Кузьма хлопнул меня по спине так, что я чуть не уселся на пятую точку.
Мы победили. Не окончательно, всего секунд на пять. Старший чугач уже перестал улыбаться и показал рукой за дальнее ледяное поле.
Оттуда шли нарты. Одна, вторая, третья — и ещё, за ними, чёрными точками. На каждой стояли люди. То, что мы разогнали, было передовой группой. Резерв подъезжал прямо сейчас!
— Гони! — заорал я. — Всё бросай, гони!
И мы погнали, а сзади, из-за гребня, уже кричали своим уцелевшие враги.
Началась погоня. Долгий, изматывающий марафон по глубокому снегу, покрытому толстой коркой наста.
Две нарты тащили на себе обмёрзшие байдарки, ловившие каждый порыв ветра как парус. Третья везла припас и Черныша. Собаки уже хрипели, запасных мы поставили всех до единой, и всё равно на любом подъёме люди спрыгивали и толкали полозья руками.
Сзади нас нагоняли свежие упряжки, идущие налегке.
Старший чугач обернулся, посмотрел назад, потом на меня, на байдарки… и ничего не сказал. Ему и не надо было. Без слов было понятно — лодки нас задерживают. Но, черт возьми, как без них преодолевать разломы во льду?
Байдарки я сохранял до последнего. Без них берег переставал быть дорогой: любая полынья, любой обрыв в воду — и ты встанешь. С ними можно было обойти, что угодно.
Но через пару верст стало окончательно ясно, что выбора у нас нет.
— Стой! Режь крепления!
Мы навалились втроём и сбросили первую байдарку в снег — она ухнула боком, обиженно хрустнув обшивкой. Вторую свалили следом. Кузьма выхватил из-под неё мешок, я рявкнул на него, чтобы бросил, и он послушался.
С лодок взяли только оружие, порох, юколу, шкуры и мешочек с образцами. Всё прочее осталось лежать в снегу рядом с ними — большой, хорошо заметный памятник нашей поспешности.
Разгруженные нарты пошли легче. Собаки почуяли облегчение и прибавили.
Сидя в нарте, Фрол с Митрием кое-как зарядили мне штуцер и мушкетон, а затем и свои ружья. Пальцы на морозе не гнулись, порох просыпался мимо, Митрий шипел сквозь зубы. Лепаж остался пустым — на него уже не хватило ни рук, ни времени.
И тут я увидел торосы, они шли поперёк нашего следа длинной грядой, высокие, с провалами и щелями, — и след наш проходил вдоль них, как коридор мимо открытых дверей.
— Все вперёд! — крикнул я. — Не останавливаться, идём, как шли! Прокоп, лёгкую нарту мне и четырёх собак. И все оружие, что заряжено.
Фрол тут же понял, о чем речь.
— Ваше сиятельство, я с вами останусь!
— Пошёл вон.
— Ваше сия…
— Я сказал: пошёл! — Я взял его за отворот и придвинул к себе. — Я вас сюда завёл, я и хвост прикрою. Ещё слово — и пойдёшь пешком.
Он посмотрел на меня мгновение, повернулся и пошёл к нартам. Прокоп отвёл мою упряжку за дальний гребень, привязали вернулся. Но я погнал его следом за остальными — а он ещё оглядывался, зараза, пока не скрылся.
И стало тихо. И в этой тишине ко мне приближались нарты с преследователями. Одна, две… четыре… шесть… восемь.
Стало как-то не по себе. Пока рядом с тобой люди, ты ими командуешь, и на это уходят все мысли и переживания. А вот один, в щели между двумя ледяными глыбами, ты внезапно очень подробно понимаешь, что будет, если враги пойдут не по следу, а возьмут, к примеру, чуть правее… Никто же не прикроет! Да никто даже не узнает, как именно ты погиб!
Ладно, это все пустое. Ставки сделаны, пойнтер тянет карту. Остается надеяться на ловкость рук и крап, а в данном случае — на верность глаза и твердость руки молодого графа. И на мой собственный опыт.
Я лёг, положил штуцер на выступ и стал направлять выдох вниз.
Они шли быстро. Передний остановился, наклонился, рассматривая след, и что-то крикнул назад. Я подпустил их на полсотни шагов, прицелился из мушкетона и выжал спуск.
Выстрел разорвал тишину, у меня заложило уши. Переднего тлинкита развернуло и уронило лицом в снег. Второй, сидевший на нартах, схватил ружье.
В него я стрелял из ружья Прокопа. Попал, пуля опрокинула его навзничь. Мгновение, и я схватил новое заряженное ружье. Вторая нарта уже подъезжала к первой, каюр что-то возбужденно кричал. Мой выстрел выбросил его на снег.
После этого выстрела вся толпа тлинклитов легла разом, как подкошенная. Они начали крутить головами, пытаясь понять, сколько нас.
Взяв напоследок свой штуцер, приложился к оптике прицела. С такого расстояния в раструбе подзорной трубы все казалось просто огромным. Поймав в перекрестье голову недоуменно оглядывавшегося тлинкита, плавно нажал на спуск.
Грохот выстрела, и дым, помешавший разглядеть результаты. Когда он рассеялся, стало ясно, что пуля попала ему прямо в лоб. Это произвело впечатление. Попасть в голову с пятидесяти шагов — это немыслимая меткость. Тлинкиты в ужасе завыли.
Пора было делать ноги. Собрав ружья в охапку, я скатился по обратному скату тороса, добежал до нарты, выдернул кол и заорал на собак. Лёгкая упряжка взяла с места так, что меня чуть не сбросило. Своих я догнал верст через пять.
Меня увидели, и весь караван завопил разом — Кузьма орал что-то невнятное и махал шапкой, Митрий смеялся, Ефимка подпрыгивал у нарты. Даже старший чугач оскалился. Фрол не сказал ни слова, но лицо у него было такое, что я всё понял.
Сработало. Я положил их на лёд, и выиграли для нас время. Я стоял на полозьях, орал на собак и в эту минуту был совершенно счастлив.
Через полчаса Сидор, который шёл замыкающим и смотрел назад, окликнул меня и молча показал рукой. Далеко, у самой кромки берега, снова двигались чёрные точки. К сожалению, их число только выросло, похоже, к погоне присоединились новые участники.
Погоня продолжалась. Несмотря на имевшиеся у нас запасные упряжки, собаки выбивались из сил. Участки рыхлого снега, в котором маламуты тонули по шею, сменялись полосами с твердым настом, проваливаясь в который, собаки резали лапы, оставляя на снегу вишневые капли.
К концу дня это стало сказываться. Сначала стала припадать левая передняя в упряжке Прокопа, потом села вторая, и её пришлось отцепить и пустить бежать сбоку. В результате скоро заменять уставших собак стало попросту не на некого.
Мы делали, что могли. Облегчая собакам груз, люди по очереди спрыгивали и бежали рядом с нартами. Ефимка держался за баран и хрипел, Кузьма кашлял на ходу так, что я боялся, как бы он не свалился. Черныш лежал на грузе, замотанный в шкуру, и тонко стонал.
А сзади нас настигали свежие упряжки. Их вели люди, которые знали тут каждую складку берега: они то пропадали за мысом, то вдруг оказывались ближе, чем полчаса назад. Пару раз по нам стреляли. С такого расстояния попасть можно было при великом везении, но они особо на это и не рассчитывали, стрельба велась, чтобы давить нам на психику.
Солнце скрылось за тучами, и видимость ухудшилась. Чуть погодя пошёл мелкий колючий снег. И тут старший чугач ткнул рукой на юго-запад.
На нас надвигалась белая стена, она поднималась от воды и росла, съедая небо, — не туча даже, а именно стена, ровная, без верха и без краёв. И весь берег перед ней уже курился позёмкой.
Чугач сказал через Тыгака коротко: скоро не будет ни берега, ни следа. Час, может, меньше. А ведь это наш шанс, в пурге мы можем попытаться стряхнуть с себя погоню!
— Скажи ему: свернём, когда я скажу.
Мы шли прямо. Ветер бил в левую щёку всё сильнее, снег пошёл гуще, потом ещё гуще, и было всё труднее разглядеть берег справа. Я оглядывался: чёрные точки сзади ещё были видны. Значит, и мы им ещё видны. Идем, как шли.
Когда снег повалил так, что передняя нарта стала силуэтом, а мы вышли на твердый наст, где следы и так-то почти не видны, а с быстро засыпающим все снегом стали и вовсе неразличимы, я понял, что время пришло.
— Поворот! След в след! Ни один в сторону!
Три нарты одна за другой вошли в устье, точно по колее передней. Я шёл последним и смотрел, что остаётся позади. Зрелище успокаивало: ветер вылизывал колею быстрее, чем мы её нарезали.
Крики преследователей ещё какое-то время слышались слева, оттуда, куда мы шли раньше. Потом стали глуше. Потом их не стало. Мы оторвались!
Ровно через десять минут пришло время расплаты. Белая мгла наваливалась на нас мощным катком. Только что были берег, склон, тёмный кустарник, торосы и небо — и вот нет ничего: ни верха, ни низа, ни расстояния. Идёшь и не понимаешь, поднимаешься ты или спускаешься, потому что глазу не за что зацепиться. Не видно ни передней, ни задней нарты. Впереди белое. Под ногами белое. Белая муть окутала нас со всех сторон.
И тишина, которой не бывает. Ветер ревёт, а тишина стоит — своя, отдельная, за этим рёвом. Это, я вам скажу, самое поганое ощущение из всех, что я знал. В Пномпене меня хотели убить конкретные люди по конкретной причине, и это было почти уютно. Здесь убивать никто не собирался. Здесь было просто всё равно.
Север не злится. Ему на тебя наплевать. Он выморозит и тебя, и того, кто за тобой гонится, и никакой разницы между вами не заметит.
Собаки сбились. Передняя упряжка ушла куда-то влево, и Прокоп нашёл её на голос. Полозья вязли в свежем снегу по самый настил. Люди замолчали, слов всё равно не слышно, а дыхание надо беречь.
Старший чугач подошёл ко мне вплотную, чтобы кричать в ухо. Тыгак кричал следом:
— Говорит: стоять. Ещё час так — уйдём на дурной лёд. Или людей растеряем.
Каждая остановка сейчас была подарком тем, кто сзади. Я стоял и очень хорошо это понимал.
— Хорошо, делаем стоянку!
Нанос нашли шагах в тридцати — плотный ветровой надув у обрыва берега. Митрий с Кузьмой резали снег лопатами и ножами, я и Сидор оттаскивали кирпичи, остальные ставили нарты полукругом с наветренной стороны. Никакого правильного иглу мы, конечно, не построили. Вышла кривая низкая стена, к ней притулилось логово, сверху шесты, шкуры и полог, и всё это надо было ещё придавить снегом, чтобы не сорвало.
Собак уложили с подветренной стороны, они тут же свернулись в комок, прижавшись друг к другу, и позволили снегу себя занести. Черныша мы втащили внутрь.
Легли вповалку, вплотную, упираясь ногами в чужие бока — как в плацкарте на верхней боковой полке, только холоднее и без чая. Жирница коптила в углублении, но тепла от неё не ощущалось. Вход то и дело заметало, и трижды кто-то из нас разгребал его руками.
Погони не было, и быть не могло: в такую ночь никто никого не ищет. Я слушал, как трещит снег над головой, как воет наверху, как рядом дышат девять человек и одна собака. И вот тут меня начало трясти — крупно, стыдно, всем телом, как это всегда и приходит: не в бою, а часов через восемь после.
Полежал, стиснув зубы, пока не отпустило.
Поутру, когда метель стихла, нам пришлось откапываться, иначе и не скажешь! Люди выбирались из-под снега, отряхивались, отфыркивались и ржали друг над другом. Кузьма вылез с сугробом на голове и был торжественно объявлен белым медведем. Прокоп откапывал собак — те выходили одна за другой, встряхивались и немедленно начинали драться, что означало полное благополучие. Черныш поднял голову и хватил снегу.
Подведём промежуточные итоги! Выжили все, обмороженных нет, простывших, по крайней мере, пока — тоже не видать! Оружие цело. И, главное, вокруг нас лежало ровное белое поле на котором не видно ни единого следа, ни нашего, ни чужого. Снега за ночь навалило столько, что вчерашний день как будто стёрли.
Часа через два мы вышли к проливу. Был он широк, и вдали, за серой водой и белым льдом, поднималась земля — с горами, с лесом, с длинной береговой линией, уходящей на юг.
Чугач сказал слово. Тыгак перевёл:
— Хунаа. Земля и селение. Там живут.
Фрол уже разворачивал карту, придерживая её от ветра.
— Это, ваше сиятельство, у нас именуется остров Чичагова.
Я смотрел на этот остров и потихоньку привязывался по месту.
Пролив скован льдом от берега и от берега — а посередине, где шло течение, тянулась тёмная полоса открытой воды. Ровная, широкая, дымящаяся на морозе. Не перепрыгнуть, не намостить, собак не провести.
Переправиться через неё можно только на лодке, а их не было — бросили, уходя от погони. Это помогло нам спастись, но теперь аукалось. Без просрочки и без скидок.
Мы двигались вдоль пролива весь день, отыскивая возможность переправиться, но не нашли ни черта. Лёд у берега держал людей и нарты, но метров через двести обрывался в ту самую дымящуюся полосу. Сужения не было. Заберега не было. Брошенной лодки, на которую я, что уж скрывать, всё-таки надеялся, не было тоже.
Снега навалило по колено, нарты вязли, собаки шли шагом. Юколы оставалось на два дня, если кормить всех. Или на четыре, если кормить только собак, — а без собак мы тут вообще никто.
К вечеру второго перехода Сидор, шедший впереди, лёг в снег и махнул рукой. За мысом, на галечной косе, стояли вытащенные носами на берег три большие тлинкитские баты. Возле них ходили люди — человек шесть или семь, в парках и камлеях, безо всякой парадной справы. Двое возились с укладкой, один правил весло, остальные грузили какие-то тюки.
Я лёг рядом с Сидором и наблюдал. Лодки были хорошие, вместительные. В такие войдут люди, собаки и разобранные нарты — за два рейса перевезём всё.
И их меньше, чем нас, хоть и достаточно, чтобы кто-то один сел в бату и ушёл предупредить ближайшее селение. А после трёх суток, когда по нашему следу шли люди с ружьями и луками, в добрых соседей мне верилось примерно так же, как в честного таможенника.
Я подозвал своих.
— Обходим по берегу. Митрий и Кузьма — вон за тот камень, вправо. Сидор с Прокопом левее, к воде, отрезаете лодки. Бьём по моему выстрелу. Лодки не портить.
Никто не спросил зачем. Фрол дёрнул щекой, но промолчал.
Объяснять я и не собирался. Нам были нужны лодки, а лодки были у них. В девяносто пятом на такое приходилось идти время от времени, и назывались это тогда не убийством, а «решением вопроса» — и, честно сказать, поводы бывали куда мельче.
Мы обошли косу понизу, за грядой валунов. Я лёг за камень, положил штуцер и стал смотреть в прицел. Считать людей в прицеле — дело знакомое. Так же считаешь стволы у тех, кто вышел из машин напротив: сколько их, кто старший, кто дёрнется первым. Старшего я определил сразу — плечистый, у средней баты, что-то показывал остальным.
Теперь всё внимание на него. Старший повернулся, чтобы крикнуть кому-то за спину, и его лицо заняло целиком. Шагах в шестидесяти, видно ясно, как на ладони.
Лицо молодое, скуластое, с белым старым шрамом через бровь. Я знал его!. Зимой оно стояло передо мной у торгового двора в Ново-Архангельске, в толпе, которая никак не могла набрать шкур на бочку.
Кетль! Тот парень, которому я прострелил нагрудник! Палец остановился на спуске. Я лежал и разглядывал его ещё секунды две-три, а потом опустил штуцер.
— Отставить! — гаркнул я так, что на косе замерли все разом. — Никому не стрелять!
И, поднимаясь из-за камня в полный рост, заорал уже вниз, на берег:
— Кетль! Кетль, чтоб тебя!
Нас увидели. Парень дёрнулся, схватился было за копьё — и застыл. Всмотрелся. Потом медленно, очень медленно поднял обе руки ладонями вперёд и крикнул что-то длинное, в котором я разобрал только «граф».
Мои люди всё ещё держали их на мушке. Потом Кузьма опустил ружьё и начал ржать. За ним Митрий. Потом Ефимка, а дальше уже все, включая обоих чугачей, которые вообще ничего не поняли, но охотно присоединились, ощущая общее облегчение.
Фрол сошёл на косу первым и заговорил с ними — за зиму он нахватался колошского так, что понимал через слово, а через два и отвечал. Получилось вот что. Кетль со своими возвращался домой, в Хунаа: их дома там, на острове, а открытая вода для бат не препятствие, а дорога. Сюда они пришли за плавником, а теперь ждали воду поспокойнее.
Про то, что за нами трое суток шла погоня, Кетль не знал, а услышав, перестал улыбаться, коротко переговорил со своими и показал на воду: грузиться, сейчас.
Дальше был час честной, злой работы. Нарты разобрали и уложили поперёк бортов. Собак распределили по трём батам, чтобы не подрались. Черныша Ефимка держал на руках всю переправу и не отдал никому. Вода в проливе шла тёмная, тяжёлая, с ленивыми водоворотами, и я старался на неё не смотреть.
На той стороне нас уже встречали. Люди сбегали к воде, тащили лодки на гальку, кричали, разбирали груз. Кетль что-то объяснял пожилому человеку, показывая на меня.
А у ближних домов, под низким навесом, лежали на боку бочки. Мои. Со знакомыми клеймами по днищу и железными обручами.
Я насчитал шесть. Три пустые, брошены, как попало. Три стояли отдельно, укрытые, целые.
Дом Кетля я по привычке чуть было не назвал бараборой — так наши зовут всякое туземное жильё. А зря! Это был настоящий дом. Из толстых тёсаных досок, шагов двадцать в длину, слегка врытый в землю, с низким входом, в который пришлось нырять, согнувшись.
Внутри, посередине большого помещения горел очаг, дым уходил в щель под кровлей, и в этом дыму плавали закопчённые до черноты балки. По стенам шли помосты и лежанки, под ними стояли резные короба и сундуки, сверху висели связки сушёной рыбы. На столбах, на утвари, на одежде — везде повторялись одни и те же знаки: птица, зверь, что-то ещё, чего я не разобрал.
Людей было много. Несколько семей под одной крышей, общий очаг, дети под ногами, бабы у огня, старики на лучших местах. Коммуналка на сорок душ, только вместо обоев — резьба по кедру.
Нас раздели, разули и посадили к огню. Вот это было настоящее счастье. Не еда даже — тепло. Я сидел, чувствовал, как оттаивают ступни, и понимал, что последние трое суток тело у меня было чужое, деревянное, и лишь сейчас начинает становиться моим. Мокрые парки развесили на шестах, от них повалил пар. Собак пустили под навес, накормили и оставили в покое; Черныша баба Кетля осмотрела, поцокала языком, что-то пробурчала и залепила рану чем-то жирным и вонючим. Что характерно, пёс стерпел и даже не зарычал.
Мои спутники оттаивали на глазах. Кузьма первым делом полез к горшкам, Митрий заснул сидя, Ефимка вертел головой и разглядывал столбы, а Прокоп немедленно нашёл общий язык с местными собачниками — безо всякого толмача, на пальцах и на матерных междометиях, понятных, судя по всему, уже и здешним аборигенам.
Кормили нас много и разнообразно. Печёная рыба, варёная рыба, сушёная рыба. Мясо. Жир в плошках, куда всё это макали. Сушёные ягоды, сладкие до оскомины, — после юколы они шли как пирожные.
Дорожный остаток рома я отдал хозяевам. Его было немного — фляга да початый бочонок, — и я нарочно передал всё Кетлю в руки, при всех, чтобы он сам решал. Он и решил: разлил старшим и тем троим, кто вёл баты через воду. Вышло по глотку, зато с толком. Молодые смотрели с завистью, старики — с уважением, а меня в этом доме окончательно записали в люди, которые понимают, как надо.
Под навесом у стены стояли наши бочки. Я разглядел их днём при погрузке: три пустые, брошенные как попало, и три целые, укрытые от снега рогожей и приваленные плавником. Я уважительно поднял бровь. Чего бы ни опасался Баранов, род Кетля не спешил всё пропить, расходуя ром потихоньку.
К вечеру дом гудел. Я травил истории через Фрола — про кита, про испанца в Калифорнии, про то, как в Петербурге государь ездит в санях без охраны, — и врал, конечно, немилосердно, а Фрол переводил, местами добавляя от себя. Смеялись. Хорошо смеялись, по-настоящему.
Вот тогда я и вытащил мешочек.
— Спроси, — сказал я Фролу и высыпал на ладонь корольки.
Разговор не оборвался, но стал тише. Кетль взял один, поднёс к огню, повертел. Передал соседу, тот — дальше. Корольки обошли круг стариков и вернулись ко мне.
Рядом лёг кусок руды, притащенный мной с Медной — тяжёлый, пёстрый, с красноватыми и синими отсветами на изломе.
— Спроси прямо: видели такое в своей земле? Не в торговле, не привозное — у себя.
Фрол спрашивал долго, потом ещё раз, потом переспросил старшего у очага. Тот отвечал коротко.
— Не знают, ваше сиятельство, — сказал Фрол. — Кетль говорит: такой камень красивый, но на нож не годится. Про такое место не слышал. Старик говорит: медный камень видел у людей с материка, тот приходит торговлей, но другой.
— А в скалах? В ручьях? Пусть подумают.
Подумали. Поговорили между собой — я по лицам видел, что говорят честно, без хитрости: перебирают, вспоминают, спорят. Один назвал какое-то место, другой махнул рукой.
— Говорят, нет такого. И тот камешек, что он видел, чуть другой.
Они даже сыскали и показали мне кусок колчедана, игрушку для детишек. И правда, отличался. Я предположил, что это чистый медный колчедан, без примеси железа. На всякий случай выменял на серебряный гривенник. Поменялись охотно, но это была именно мена. В монетке видели не средство платежа, а редкую безделушку, которую можно нашить на одежду или вплести в волосы.
На Ситке покажу нашим «медных дел мастерам», пусть оценят. Да и лишний образец не помешает.
Я сидел у огня в тепле и сытости, среди людей, которые двое суток назад были мишенями в моём прицеле, а сегодня кормили меня рыбой, — и разведка моя опять упёрлась в пустоту. Ни меди, ни золота, ни зацепки.
Давить я не стал. Люди приняли меня как гостя. Они не обязаны знать, что лежит у них под ногами.
Утром чугачи сказали, что дальше надо идти к Ши-Атике. Фрол перевёл название и добавил своё:
— Это, Ваше сиятельство, земля Ситки. Ново-Архангельск наш там.
Я прикинул путь по берегу и уже видел эти нарты, и снег по колено, и собак, которым это всё поперёк горла, — но тут вмешался Кетль.
Через Фрола он объяснил просто: зачем по снегу? Загрузим людей, собак, нарты и мешки в баты, пройдём вдоль островного берега — вода своя, знакомая, — и высадим там, где идти будет удобно. Два дня против шести.
Спорить не хотелось. Действительно, по воде быстрее и надежнее — по крайней мере, когда нет шторма.
Грузились у скалы, к которой удобно подходили лодки. Таскали разобранные нарты, мешки, упирающихся собак; я стоял выше по камням и следил, чтобы ничего не забыли — за трое суток мы уже дважды бросали вещи, и третьего раза мне не хотелось.
И тут из-за гор впервые за несколько дней показалось солнце.
Низкое, зимнее, слепящее. Оно легло вдоль пролива длинным жёлтым лучом, и скала передо мной вдруг перестала быть серой.
По свежему сколу, там, где недавно отвалился пласт, шла белая полоса кварца. И в ней что-то горело. «Слюда!» — подумал я сначала. Её тут полно, блестит на любом камне. Я подошёл ближе и присел на корточки. Нет, это не слюда, та даёт мелкие плоские блёстки, рассыпанные по всей породе, и они белесые, стеклянные.
Может быть, медь? Я уже насмотрелся на её руды и знал, как они могут играть. Но нет, не видно ни присущей зелени, ни красноты, ни радужной побежалости.
В белом кварце лежала рваная жёлтая нить. Толщиной в конский волос, местами шире, с маленькими лепестками, будто вдавленными в камень. Мягкий, густой, тяжёлый цвет, который ни с чем не спутаешь, если хоть раз видел его вот так, вблизи. Луч сдвинулся, и по камню поползла тень. Я продолжал смотреть. На солнце снова сверкнула тонкая жёлтая нить.
Золото. Жильное золото!