К книге
Решающая схватка9
41%
9
9

Кирюшатов ушел, Николай остался один.

Движение за окном воспринималось как телевизионное изображение с выключенным звуком. Порциями, отмеренными светофором, двигались автобусы, бортовые машины, плоские «Волги», чумазые самосвалы, медлительные троллейбусы.

Прежде чем раскрыть дневник, он принялся тщательно приводить в порядок стол: выровнял стопу кодексов, поправил под стеклом график дежурств, спрятал в ящик блокнот с планами, давая мысли замедлить бег и пойти спокойным шагом по неведомым проселкам чужой жизни.

«11 января. «У жу-ка лак-ки». «Ты помнишь?» — спросил меня сегодня отец. Я вспомнил. В первом классе в домашней по чистописанию я пять раз вырывал из тетради листочки и все переписывал и переписывал. Хотел, чтобы поставили пятерку. До слез хотел. Отец сидел рядом и показывал, в какую часть клетки нужно вести линию, чтобы буква выглядела как в прописи. Шел двенадцатый час. Не дня. Ночи.

Наконец пять строчек выписаны. Читаю по слогам:

«У жу-ка лак-ки». Пропустил букву «п».

Плакал я ручьисто. Теплые обильные слезы, которые бежали по моим щекам, до сих пор помню.

Отец обнял меня и гладил по голове.

— Это легко исправить. Никто не заметит.

— И учительница?

— И учительница.

Утром, я прямо из постели бросился к столу.

«У жу-ка лап-ки».

Нигде никакого исправления, никакой подчистки. Я смеялся от радости.

А сегодня в журнале «Плановое хозяйство» я нашел тетрадь в три косых. Свою тетрадь.

«У жу-ка лак-ки», — прочитал я.

Отец не исправил, а полностью переписал страницу. Но сначала ему пришлось изрисовать три листа с обеих сторон. Упражнялся.

— А ты, папа, хитренький, — сказал я ему сегодня и показал листки.

Он улыбнулся.

1 апреля. Сегодня Сын Средней Сестры, классный руководитель, вывел нас копать пришкольный участок. Мы начали играть в футбол. Подошел завуч. Сын говорит ему, что земля еще сыровата. Нужно дня на три отложить, липнет на лопату. Завуч: «Ничего, покопайте немного. Вокруг штамбов». На самом деле земля — в норме.

Подходит учитель по труду. Отошел с классным руководителем в сторону.

— Как твой сад?

— Какой?

— Не этот же, конечно. Там, за городом.

— Только половину вскопал, — говорит Сын, сокрушаясь.

— Поедем? Сегодня суббота.

— Подожди полчасика. Ты же видишь…

Через полчаса ровно Сын распустил нас. Слава его саду! А то бы три часа вкалывали. Прямо из школы пошел с Толиком Вагранкой и Мишкой Череповым в кино.

9 апреля. Раньше на уроках физкультуры ребята посмеивались надо мною. «Подумаешь, борец. Давай вот со мной попробуем. Я тебя и без твоих штучек на лопатки положу». А теперь даже верзила Сотников не хочет со мною бороться. Прошлый раз я его так швырнул через себя, что он еле поднялся. А сегодня приглашаю: давай, мол, еще попробуем, а он: «Да ну тебя, мне не хочется».

2 мая. Отец и старики из нашего дома ездили на Серебрянку ловить рыбу. Взяли нас с Наташкой. Река еще не вошла в берега, вода еще мутная, но рыба ловилась хорошо. Мы жгли костер и ходили по берегу. А Афанасию Петровичу так не везло, что хоть плачь: он потерял девять из десяти блесен. Когда последняя, десятая, надежно зацепилась за корягу, он был готов заплакать от досады. Стал без всякой охоты раздеваться. Но я опередил его, спустился с обрыва в речку и, держась за леску, добрался до коряги. Вода была такая холодная, что мне потом на берегу показалось жарко. Но я бегал и согрелся. Афанасий Петрович боялся, что я простужусь, и тут же рассказал о спасении блесны отцу. А отец посмотрел на меня значительно: «Ты поступил, как Столбов». Я был очень горд!

А вечером отец рассказал обо всем маме, но больше говорил не о моем поступке, а о том, что с Афанасием Петровичем этот курьез непременно должен был случиться, потому что Афанасий Петрович Густов — типичный неудачник. Те, кто вместе с ним начинал, давно доктора, деканы, заведуют кафедрами, а он пока никто. Потом они ушли о кабинет отца, и мне уже не было ничего слышно, по, выходя оттуда, отец говорил матери:

— Стр-р-рашно р-р-революционная диссертация! Лучше бы он сидел у себя на заводе. Пусть не «Уралмаш», но там он все-таки должность занимал. И оклад недурной. А здесь…

— Зато выиграл в жилье. Обменял три комнаты на окраине на три в центре. А палисадник посмотри какой. В три раза больше нашего. И балкон на юг.

— Чистая случайность, дорогая моя.

Очень грустно. У меня всегда так.

15 мая. Вчера была контрольная по биологии. Мишка Черепов нахально спросил учителя, Сына Средней Сестры, на какой странице тема.

— На седьмой. Уж не списывать ли собираетесь, Черепов? Списывать нельзя.

— Нет, нет, Иван Григорьевич, я уже давно не списываю.

Потом учитель вышел в коридор, и мы начали списывать.

Он долго не приходил. Мы стали беситься. Я взял из-за стекла череп кролика и положил Жанне Симаковой в карман. Она сунула руку в карман и тотчас завизжала.

Вошел учитель.

— Что с вами, Симакова?

— Мне кто-то гадость в карман положил. Череп кролика.

— Кролик не гадость, а млекопитающее.

Вытащил из кармана череп и водворил его на полку за стекло. Попутно извлек засунутую между зубов скелета «козью ножку» и бросил в корзину.

Сегодня выставлены оценки. У всех четверки и пятерки. Даже у Кусенева, которому ставят тройки за то, что его не видно и не слышно. Не знаешь, когда он был в классе, когда нет. Ничем не запоминается.

22 мая. Подошли с Вагранкой и Беном к вороху макулатуры на школьном дворе. Чего здесь только нет! Даже журналы «Нива» за 1912 год. Открыл один, стал читать. До чертиков интересно. Бен тоже один вытащил. Сели на ящик. А потом пошел дождь.

— Окладной, — сказал Бен.

Он хуторской, приехал жить к тетке и знает всякие такие слова.

— А ты помнишь, как Сын уговаривал нас таскать все это из дома? — спросил Бен.

— Помню.

— Ораторствовал. А теперь гниет все.

Мы пошли.

Бен всегда такой. Идейный.

2 июня. Толик Вагранка башковитый. Он ходит с отцом на завод, что-то взвешивает, записывает в журнал, говорит, что отец выплавляет какой-то чистый металл, а он ему помогает. Я его спрашиваю: «А вы скоро выплавите?» А он: «Да ты что, может, и совсем не выплавим!»

Толику вчера по физике выставлена тройка, хотя лучше физику в классе никто не знает. Цыпа сквитался с ним за стрельбу из трубки.

Если бы по литературе или иностранному, но по физике!

Толик говорит, что не знает, идти ли ему домой. Отец за эту тройку перестанет брать его на завод.

Я предложил Толику съесть для утешения пирожок с мясом, но он не взял. Потом я видел, что он пошел к физическому кабинету, хотя физику мы «отбороли».

А на уроке по английскому он рассказал мне, что прибил галоши Цыпы гвоздями к полу в то время, когда Цыпа относил в учительскую классный журнал. Учитель живет в микрорайоне, там у них непролазная грязь, и он ходит в галошах.

А сегодня, говорят, Цыпа, надевая галоши, забуксовал, едва не ткнувшись носом в стену.

Я сказал Толику, что возьму вину на себя. У меня все-таки «родитель». Он обрадовался.

Вызвали с отцом на педсовет. По дороге в школу отец спросил, зачем я это сделал.

— А я не делал.

Пучки его бровей полезли вверх.

— Это сделал мой друг, но у него такой отец, что может изувечить его или вышвырнуть вон из дому.

Папаша посмотрел на меня, с интересом. В школе он рассказал, обо всем директору, и педсовет не состоялся.

Бен и Гвоздев меня признали. Совсем неожиданно. Я даже не думал. Эти ребята не то что Вагранка с его шихтой в голове. Выпуклые!

А в общем, девятый класс позади.

Утешают успехи в спорте. Я занял второе место по вольной в полулегкой категории и на все лето еду в лагерь спортивной школы в Залужное. Там и река, и вышка для прыжков в воду, и беговая дорожка, и штанга, и, конечно, ковер. Будем жить в палатках. Гребцы, бегуны, баскетболисты, борцы — все вместе.

Отец с мамой и Наташа (она защищает диплом) едут в июле в Гагру, а потом Наташа — ту-ту! — покидает нас. Она получила назначение в вычислительный центр в Свердловск. Папаша хотел ее пристроить здесь, но она идейная: сказала, что ей будет стыдно перед товарищами. «Я же комсорг группы». С нею едет и Гриша Леонов, ее жених. Они поженятся, и я — хи-хи! — могу сделаться дядей.

2 июня. Обновили «Москвич» Лупандиных. Набились подзавяз и поехали на Серебрянку.

Толик Вагранка восседал рядом со своим отцом, который вел машину, а на заднем сиденье плотненько угнездились мой батя с Крупкиным и Афанасием Петровичем. Я же приютился за кожаной спиной Замахова на его мотоцикле. Хоть два колеса, а транспорт. Даже с кронштейнами для удочек.

Когда он выкатил его из гаража, то сначала долго возился. А я смотрел и спрашивал, как что называется. Открутил карбюратор. Маленький, как сердце, и в таких же толстых трубках.

Потом стал в зажигании копаться. Наконец все собрал, прогнал мотор, плюнул на горячие железки с шиком, аж зашипело.

— Поехали, Столбов. Берегись, красноперки, Замахов едет.

Он смешной и самоуверенный. Ходит, откинувши голову назад и засунув руки в карманы. Как Ноздрев на рисунке в учебнике литературы. Только баков нет. Но веселый.

Афанасий Петрович ловил на этот раз рыбу классно, не то что год назад. С надувной лодки воткнул на глубоком месте железную занозу, на нее повесил сетку с кусками разломанного хлеба, крошки отрывались и медленно плыли по течению. Рыбья столовая.

И Густов не сидел без дела, а знай потаскивал лещиков.

У остальных брала реже, и мой батя косил взглядом в сторону густовской привады.

Крючки и отцу и себе наживлял Крупкин. Короткими ловкими пальцами берет червя и — рраз — надевает как чулок. У папани получается хуже.

А что до Замахова, этот торопится дергать. Раза два срывалась хорошая. А Лупандиным лучше бы сидеть дома или коптиться в своей литейке: и леска не та, и не на ту глубину крючок, и поплавки дурацкие.

Толику стало скучно, и он пришел ко мне.

И вдруг слышу:

— Валяйте сюда.

Это Густов.

Мы, конечно, не стали ждать нового приглашения — и бегом. Ух, как ловилась весело. Ваграшка был в телячьем восторге. Возьмет окунька в ладошки и приговаривает:

— Ах ты, мой миленький.

Тукнутый, да и все.

— Твой отец сам гнал «Москвича»? — спрашиваю.

— Сам.

— А куда вы его будете ставить?

— В гараж Гвоздевых. Пока.

— А штаб?

— Подумаешь… Политическая карта и пять книжек.

Афанасий Петрович воткнул в берег удочку и стал что-то записывать в блокнот. Отец заметил и усмехнулся.

— Ну, как твой металл? — спрашиваю у Толика.

— Желтый и желтый, только один раз на фильтре был серебристый, какой надо, а почему, и сами не знаем.

— А книги в гараже какие?

— «Война в джунглях», «Топография» и еще три, какие — не успел рассмотреть.

— А ты бы пошел воевать в джунгли? — спрашиваю.

— Я? Нет… Придумать бы металл: тонкий-тонкий, как бумага, и шить одежду. Пуля дзынь — и вдребезги) а костюм цел.

Одна шихта в голове.

Толик со своим отцом спали в машине, остальные в палатках. Я — с отцом и Крупкиным, а Замахов — с Афанасием Петровичем.

После ужина посидели немного у копра, но отец и Густов, как всегда, поцапались и пришлось быстро ложиться.

— У нас тоже надо трубу сделать.

— Это как же? Чтобы в нее завод вылетал? Как на Западе?

— Чтобы дурные руководители вверх ногами вылетали… Чтобы за глупость отвечать собственным карманом. А то вон щука-то не берется. Нету. Штрафы-то платят казенными. Травят рыбку и платят, травят и платят. Не жалко. Не свои.

— Ты и министров хочешь без обеда оставить?

— Если сморозил, то любого. Тогда незавершенки-то поменьше будет.

— Ну, ты десять лет в замах тогда бы не проходил. А ты, как-никак, на заводике-то две пятилетки, прежде чем к нам пришел.

— Ты подменяешь предмет спора.

— Нет, и я как раз о том же. При твоей системе в управленцы никто не пойдет. Хаос будет. Месяц проработает — и вверх ногами в трубу. Ни узнать ничего не успеет, ни понять. Кадры разгонишь: А кадры, как ты знаешь, решают если не все, то половину всего.

Папанька его — чик-чик! — посек маненечко. Крупкин ухмылялся, а Замахов, дружок Густова, сидел надувшись, как мышь на крупу.

Потом был еще раунд, но там уже ни черта не понять, только слышно: критерий, критерий.

Густов говорит, что нужен один, а отец — что много.

Густов пенился, как краснодарская шипучка за рубль двадцать, а папанька с разбором: то с левой ему, то с правой.

Он у меня мудрый!

Хотел расспросить об этих критериях, когда в палатке лежали, а он:

— О них можно дома. Ты вот послушай.

В лозняке за палаткой щелкали соловьи.

В прошлом году, когда я впервые услышал их, то с усмешкой подумал: ничего особенного. Пощелкал, постучал и стих. Правда, было какое-то суеверие. Как-никак, щелкал-то соловей.

На этот раз тоже думаю: лабуда! Немного послушал, потом еще… И еще… И не мог оторваться. Высвистывали два соловья. Как будто разговаривали: щелканьем, присвистом, вздохами. А потом третий зачмокал. Тоже стал клясться по гроб своей соловьиной жизни…

Вроде смехота, а здорово!

Крупкин тоже подтягивал, выводил носом. Я его в бок так ширнул, что он сразу перестал.

2 сентября. Сегодня дождь льет как из ведра. «Моя погода»! Ушел с пятого урока, чтобы встретить рыжую Ольгу, и случайно встретил Лену. Дождь перестал. Мы ходили, дышали жабрами, а потом зашли в «мой» скверик, за общежитие. Я ее поцеловал, потом еще раз.

— А ты стал бойким. Мне не верится, что мы когда-то дружили.

Я набросил ей на плечи свой пиджак, было уже холодно. Постояли минуты три.

— Ну я пойду. Там меня Ольга ждет.

— Какая Ольга? — спросил я, чувствуя, что у меня краснеют не только лицо, но и шея.

— А та самая, какой ты сегодня свидание на шесть назначил… Возьми пиджак, он тебе еще пригодится: набросишь кому-нибудь на плечи. Адью, влюбленный антропос!

Другой на моем месте отравился бы крысином.

3 сентября. Стоит такая жара, словно в начале августа. Переглянулись с Мишкой Череповым и сбежали с урока на водохранилище. Он еще на перемене предложил. Выкупались. Полежали на песке. Мишка сказал, что все будет о’кей. Не усекут. Его папаша (он работает на базе) достал Сыну Средней Сестры холодильник «ЗИЛ».

Почему бы нам не пожариться на последнем солнца?

22 сентября. Скука в полоску. Тартарен снова принялся терзать трупы классиков, из которых мы должны готовить препараты — сочинения.

Домашнее сочинение Бен писал о Павке Корчагине. Тартарен читал сочинение в классе. Написано искренне, в духе Бена. Интересно было слушать. Я бы мог написать лучше. Слог у него с пятнами хуторизма. Поставили Бену, как всегда, четыре. Оценку снизили за ошибки. А вообще Бен — хороший малый. Жалко, что его не избрали комсоргом. В комитете, наверное, испугались его странностей.

Теперь у нас классный руководитель — химик. А Сын Средней Сестры остался в девятом «В».

Родитель, когда узнал о его прозвище, хохотал, как шофер.

— Так почему же Сын Средней Сестры? — допытывался он.

— Было три сестры. Так он сын средней.

— Откуда же вы это узнали?

— Он сам рассказывал, когда сопровождал нас на экскурсию в Ленинград.

— Значит, средний? Во всех отношениях?

И снова прыскал.

2 октября. Во мне происходит очередная реформа. Не знаю, как долго я сохраню решимость следовать строгим принципам, но уверен, что новый период будет более длительным, чем прежние. Мною овладела могучая тяга к учебе. Я вгрызаюсь в книжки, будто экскаватор в скальный грунт. Вместе с папанькой набросал план генеральной битвы, которая должна завершиться моим поступлением в институт. Математикой со мной будет заниматься Степичев, гуманитарными — отец.

Иду в экономический.

Пока отец не растолковал, что к чему, думал: муть, сальдо-бульдо, а попробовал на язык — вещь!

Как будто приподняли над землей и показали, что внизу. Люди копошатся в куче, им ни черта не видно, а сверху — картина; жизнью тонко и умно управляют, даже смерть по формуле рассчитывают. Человек только собрался родиться, а его уже усредняют и рассчитывают с его привычками и глупостями, начиная от соски и кончая сигаретами «Шипка» и «огнетушителями» за 1 рубль 37 копеек.

20 миллионов наименований товаров. Хо-хо, парниша!

Пересчитают тебя в потребительские единицы умные люди — и живи, козявка!

В этом институте в котелок человеку набивают много полезных вещей. При сообразительности с этим можно далеко двинуть.

Отец рассказывал о двенадцати принципах производительности Эммерсона, о Тейлоре и Файоле и разных прочих шведах, а я возносился в мечтах так высоко, что меня оттуда за хвост не стащишь. Выше облака ходячего!

Когда Бен и Гвоздев стали меня высмеивать за мой выбор, уж я им выдал! Они аж притихли.

Думают, что выпускники этого института сидят в конторе в сатиновых нарукавниках и пробивают на счетах цифирь.

Самокаты на подшипниках!

Там можно научиться и хозяйством заворачивать, и такими, как они, букашками. Выбирай, что хочешь. Можешь выбрать нарукавники, а можешь, если клепок хватит, и капитанский мостик.

Я иду в экономический! Хочу выбрать капитанский мостик.

2 октября. Старички сражаются исподтишка. С милым видом. Недолюбливали они друг друга еще в те времена, когда у них не было зубных протезов. Афанасий Петрович был стипендиат, а папанька даже в отличниках не ходил.

Шахматы у них как дуэль на пистолетах. Ходов назад не брать. Взялся за фигуру — ходи. Поправляешь — предупреждай.

Партию не доиграли, записывают ходы. Если отец одну-две партии проигрывает, я ухожу: проиграет и остальные. Иногда отец ставит его на место.

— Ты черт знаешь что говоришь. Ну, думай про себя что хочешь, даже говори, пожалуйста, мне и Крупкину, мы с удовольствием тебя послушаем, но с кафедры будь любезен говорить то, что всеми апробировано.

Когда Густов долго не приходит, папанька сам идет к нему.

Видел вчера, как Густов бреется. Опасной бритвой быстро водит по горлу. Страшно смотреть. Куски газеты, о которые он вытирает пену и сбритые волосы, вызывают отвращение.

У папаньки бритье — целая процедура. Электробритва, красивый пульверизатор, массаж. Семидесятые годы XX века. Типичный представитель.

Длинноногая Лидка Густова ходит в музыкальную. Когда спускаешься вниз, слышно, как она играет. Здорово. Иногда весело, иногда тоскливо. Я останавливаюсь и слушаю. Не то что транзисторная хрипучка. Сам Афанасий Петрович, играет редко. Если в настроении. «Пока он одним пальцем по клавишам бренькал, твой отец профессором стал», — буркнул мне сегодня папанька. А все-таки транзисторная музыка совсем не то. Неживая.

Кстати, завтра у нас сочинение. Первое в этой четверти.

5 октября. Степичев предупредил, что настоящая наука скучна, иначе это не наука, а балаган. Я подготовился к худшему, но ничего, терпеть можно. Говорит он нудно и все-таки здорово понятно. Школьная алгебра и геометрия Степичеву знакомы. Не один год мучил ребят в деревенской школе, и, по словам папаньки, его гремяченские невтоны неплохо выдерживали вступительные в институт.

Я начал сегодня общую тетрадь, увидел, какая она толстенная, и аж мороз по шкуре.

В перерывах играю с его ребятишками. Зверски боремся на ковре. Я им показываю приемы, а они на меня кидаются, как волчата. Старший, ему четырнадцать, решает мои задачки одной левой. Встаем с ковра красные и потные, приходится лезть под душ.

А младший, он во втором, — маменькин сынок. Так и ошивается около нее. То одно вкусненькое выпросит, то другое. Круглый и милый. Когда возвращаюсь из школы и вхожу во двор, он раскрывает руки и не пускает меня: давай играть!

7 октября. Отец положил передо мною развернутую книгу и отчеркнул абзац ногтем.

— Д. Кейнс. Ознакомься.

Читаю. «Экономист — это государственный деятель, математик, историк, он должен понимать символы, анализировать как абстрактное, так и конкретное, изучать прошлое и предвидеть будущее».

Завтра суну Бену и Гвоздеву под нос. Пусть понюхают. Ква-ква!

10 октября. Я еще ни разу не видел отца не сидящим за письменным столом. Он просто прикован к нему. Какая сила держит его над бумагами? Пять лет подряд он садится на один и тот же стул и открывает одну и ту же рукопись!

Чернила на ее первых листах уже начали выцветать, а бумага желтеть, а он все садится к столу и садится. Я просто дрейфлю, когда на секунду представлю себе такую судьбу.

Сегодня Замахов принес ему на просмотр статью, и пока отец читал ее с карандашом, Замахов заглянул ко мне в закуток.

— Грызем?

— Грызем.

Засунул руки в карманы, откинул голову назад.

— Правильно. Грызи. Бери пример с Алексея Замахова. Гений из троечников. В школе учили скверно. Потом армия. Половины не знал, половину забыл. Багаж — нуль. В институте не выходил из троек. И тройки считал вершиной. Зато, брат, я и грыз фундамент. Ух как грыз! И год от году челюсти крепли. Некоторым троешникам я бы памятник поставил. А на третьем у меня уже преобладали четверки. А ты, Володя, до академии быстрей меня дотопаешь.

Ужасть! И этот о том же: грызть и грызть.

Мурашки бегут по спине туда и обратно.

27 июня. Всю ночь мы пели до хрипоты и ходили по скверам и набережной. В голове шумело, как от вина в день рождения.

Мишка Черепов, кривляясь, говорит Бену:

— Когда будешь начальником, не забудь обо мне. Хорошие слесаря завсегда нужны.

— Это ты крыльцом ошибся. Начальником будет Столбов. Обращайся к нему, пока он тебя узнает.

Черепов ко мне:

— Разрешите обратиться?

— Эх ты, неотесанный! Через секретаршу надо. Вон через Симакову, — сказал Бен.

— Жанночка, разрешите к товарищу Столбову?

— А по какому делу? — прощебетала она.

— А мне бы насчет работенки. Слесаря мы.

— Слесаря? — гаркнул Бен. — Это не сюда. Это в отдел кадров… Ходют тут всякие…

Хохот.

— Нет, директором будет все-таки Бен. У него голос зычный.

— У меня порок, — говорит Бен. — Нехорошему человеку сразу хочется причинить телесные огорчения. А за это в милицию забирают. Даже на выпускном хотелось.

— На выпускном? Кому же?

— Сыну Средней Сестры.

— Това-а-рищ Постников, ай-ай-ай, как нехорошо! Вы хотели обидеть защитника Родины. Он же разведчиком был!

— Медведь тоже хищником был, а теперь куски в зоопарке выпрашивает.

Аплодисменты.

— Товарищ Столбов, назначьте Бена по части кадров. Он будет отбор делать.

— Он тебе наберет! Одних идейных и непьющих. От скуки загнешься!

— Но-но! — кричит Бен. — Паа-прашу!

Мы стояли на круче и смотрели на восход. Толик Вагранка с гитарой, Игорь Гвоздев за руку с Лидкой Густовой. Незаметный Кусенев и на этот раз как-то позади всех, вроде есть он и нет его. Все в черном, как Онегин на первом балу, а девушки — в белом, прямо бабочки!

И тут брызнуло солнце. Туман внизу сделался как молоко и стал клубиться. И город на том берегу, словно невесомый, стоял на этих облачных клубах. Нас отделяла от него дымка.

Я хотел сказать: «Нас ждет день длиною в жизнь», но взглянул на Бена и промолчал. При Бене я всегда скован.

Там, на круче, сами собой чеканились фразы, и хотелось разразиться каким-нибудь экспромтом.

День длиною в жизнь!

Бен тоже был взволнован. Он стал на плечи Гвоздева и нацарапал на стене, которая тянется вдоль спуска к реке: «Здесь были мы, 10 «Б»!»

Взгляд у него был торжественный, будто он от имени всех начертал какую-то клятву. Он умеет.

Вышло празднично и достаточно серьезно.

«Здесь были мы, 10 «Б»!

Вроде пообещали что-то».

Следующая запись сделана карандашом спустя полтора года. 26 января, наискось по листу:

«Андрюша Крупкин в перерыве между лекциями сразу бежит в туалет. Сегодня мы пожертвовали пирожками (не пошли в буфет), перехватили его у двери и стали по очереди расспрашивать о налоге с оборота. Расспрашивали до того, что он готов был нас убить. Надо было видеть, с какой быстротой он бежал за минуту до звонка в двери любимого заведения! Это единственная кара, какую мы могли придумать в отместку за его унылые лекции.

1 февраля.

— Серегин, какой завод работал лучше: небольшой, с прибылью в 998 тысяч рублей или крупный, с прибылью в 3 миллиона?

— Неизвестно.

Смешок.

— Кому неизвестно?

— Всем неизвестно.

— А вот Столбов говорит, что большой завод работал лучше.

— Неизвестна их рентабельность. Если, к примеру, на маленьком она была 71 процент, а на большом 16, то маленький работал лучше.

Никто не смеется. Серегину «5». А мне стыдливую точку в тетрадь.

На следующем семинаре история повторяется.

— Столбов, за год произведено 45 миллионов метров ткани. На одно платье требуется три метра. Сколько платьев, сшитых из этой ткани, смогут купить женщины в этом году?

— 15 миллионов.

— Серегин, как вы думаете?

— Меньше 15 миллионов.

— Почему?

— То, что сшили в последние дни года, остается на складах. Часть — а пути от фабрики к магазинам. Много на базах.

— Вы можете написать формулу для расчета?

Серегин выходит к доске и пишет.

— Правильно, Серегин. Садитесь.

Ему снова «5», мне снова точку.

Густов не дает мне пощады, хочет доказать, что я «без искры», примат. Просто мне следовало бы реже ходить в кино и меньше читать Ремарка. Вчера лежал в ванной с романом до двух ночи, пока не остыла вода и пока я не покрылся гусиной кожей, а мне следовало бы проштудировать эти паршивые задачки.

Что до Серегина, то он всю жизнь будет плановиком. Будет заменять счетно-клавишную машину.

3 февраля. Зверски занимаюсь. Кажется, только теперь я унюхал, какая это наука. Первый том «Капитала» читаю запоем. Многие фразы выписываю в тетрадь, как афоризмы. Иду из института домой и по дороге радостно думаю, с какого места начну чтение. Перо местами как бич. Вряд ли отцу понять мое восхищение. Он глух к слову. Не в прямом, конечно, смысле. Говорит он превосходно. Но восхищаться словесными красотами до спазмов в горле, до щипания в носу он не способен.

К семинарам Густова я теперь готовлюсь, как к зональным соревнованиям по вольной борьбе. Разбираю с отцом каждую задачу, шлифую доводы. А на семинаре после каждого вопроса тяну руку вверх. Гриша Серегин уже поблек. Такой тщательности формулировок ему не снилось. Он кулешник. Из ГПТУ.

— Исходные данные говорят о возможных финансовых затруднениях на заводе, а завод по-прежнему платит по всем счетам и выполняет все свои финансовые обязательства. Чем он платит?

Я тяну руку.

— Кто еще знает?

— Серегин, чем завод расплачивается? Где берет средства?

Серегин не знает, где завод берет средства.

— Как вы думаете, Столбов?

— Директор на заводе пройдоха. У него завышен норматив оборотных средств. Это обеспечивает ему устойчивость даже при срыве плановых заданий.

— А если завод работает хорошо, а оборотных средств ему дали мало?

— Директор будет пить валерьянку. Ему нечем будет платить по счетам.

— Правильно, Столбов. Садитесь.

Из Серегина будет отличный плановик. Таблицы будет составлять без единой ошибки».

На улице было темно. Напротив, через дорогу, словно теплоход на темной воде, сверкал огнями многоэтажный дом. За синими, желтыми, зелеными окнами жили люди.

Портнов отложил тетрадь.

Почему с любопытством читаешь о том, что скользит ежечасно мимо тебя неоцененным? Почему с интересом разрезаешь почтовый конверт или пробегаешь собственные давние строки, уцелевшие от опустошительных чисток ящиков и полок? Почему, отслоившись от тебя и делаясь прошлым, тени событий становятся милее их живых образов? Может быть, оттого, что ушедшее уже невозвратно? Оно кажется милым даже тогда, когда пасмурных дней в нем было больше, чем светлых.

Когда Николаю исполнилось семнадцать, слег в постель отец, работавший прорабом на стройке. Отец и так долго тянул, придя израненным с фронта. Первые годы передвигался на костылях, у него выходили осколки раздробленной кости, он страшно кашлял, надсаживая дырявые легкие, тоже простреленные, и все-таки это был отец, то есть человек, приход которого сразу поставил все на место, человек, который при всей своей физической немощи сразу стал опорой семьи. В разрушенном войной городе негде было жить. Семья ютилась в землянке. Он из половинок кирпича сложил просторный дом, предмет зависти соседей. Клал он его, сжимая зубы от боли и прыгая с костылем около стен. Кирпич очищал от старого раствора и штукатурки, сидя на земле. Дети, мать, как умели, помогали ему. Это был подвиг.

Дом вырос на горе, на фундаменте старого, разрушенного. Около него высились два уцелевших могучих дуба. Их крона уходила ввысь. И только нижние зеленые сучья показывали мальчишке Портнову, как дубы велики. Мощные и корявые внизу, они стояли упористо и непоколебимо, как два испытанных бойца.

Когда весной мимо них с горы бежали ручьи, дубы долго не обращали внимания на приход весны, а потом нехотя покрывались маленькими клейкими почками, откуда тоже нехотя начинали пробиваться ушки желтых крошечных листочков…

Этой весной братишка Портнова, Сергей, любитель всякой живности, подобрал где-то на улице старую шляпу и угнездил ее на ветках. Грачи снизу оплели ее сучьями и сделали дом.

Пока был отец, семья уверенно держалась на плаву. Отец через два года после возвращения домой поправился, бросил костыли, стал ходить с палочкой, потом отказался и от нее. Еще не совсем здоровым пошел работать мастером на стройку. Жили без роскоши, но необходимое было.

Николай Портнов мечтал пойти в политехнический, сестра готовилась в медицинский, младшие — их было четверо — самозабвенно жили: зимою катались с горы, рискуя влететь вместе с санками на крыши лежавших внизу домов, летом с облупленными носами лежали на песке на берегу речушки. Ничто не предвещало катастрофу. Но она разразилась. Отец слег в больницу без надежды на выздоровление. Склепанный и сшитый хирургами организм исчерпал запасы сил. У матери не было специальности. Да она и не могла оставить детей, чтобы пойти на завод. Старшую взяла двоюродная сестра отца, двух самых маленьких решили отдать в детский дом. Но они так смотрели в глаза Николаю, им так не хотелось уезжать, что он два дня не находил себе места. Наконец сказал матери, что не может согласиться с ее просьбой идти в институт. Пошел учеником электрика в соседний гараж, по двору которого недавно беспечно бегал. Но разве те дни казались тягостными, разве они были заполнены одними заботами о пальто для Алешки, ботинках для Сергея? Когда он купил сестре, ставшей уже студенткой-первокурсницей, часы, он был рад больше сестры. И не только рад, но и горд. Он заменил семье отца, вернул сестру от тетки, дал ей возможность учиться.

А с чем сравнить минуты, когда ребятишки, лежа на траве под дубом, слушают, затаив дыхание, страницы о хождении по морям, о сокровищах и пиратах, а он читает с таким воодушевлением, что увлечен сам не меньше их!

В выходные сестра уводила ребят вниз на речку, и Николай, лежа на примятой дымчатой лебеде в тени дуба, погружался в серьезные книги о давно минувшем. Великие имена звучали, как выстрелы. Ро-бес-пьер! Дан-тон! Бах-бах-бах! Имя бухало, как старинная пушка. Данн-тонн!

«А все-таки я полагаю, что Карфаген должен быть разрушен», — говорил ему Катон Старший.

Книги были желтые, растрепанные, в лоскутьях коленкора. Отец собрал их в ящиках на баррикадах, в блиндажах, во дворе сгоревшей школы.

Огорчала не явная умеренность вещественных благ, совсем не она. Огорчала Николая его собственная непроворность. Стыдно было делать что-то по принуждению, не лежала душа подлаживаться к тому, от кого зависел заработок. Иных стеснял один его внимательный усмешливый взгляд. Николаю не забыть, как он долбил ломом в бетонном полу канаву для кабеля и почти ничего не получил за работу, потому что мастер отыскал ему такую расценку, что день работы обходился в пятьдесят копеек. За строптивость характера. А через год, когда Портнов уже работал шофером на рыбокоптильном заводе, он увидел кое-что и похуже. Из треста приехал начальник. Собрали в перерыв рабочих для беседы о трудовой дисциплине и о позорных случаях мелких краж. Голос начальника гремел. Обращаясь к небритому, в замызганном халате кладовщику, трестовский гость восклицал:

— А ты у нас давно на заметке! Если они тащут карманом, то ты мешком. Мы тебя побреем, чтобы ты различал, где твой карман, а где государственный. Побреем и пострижем!

А после лекции Портнов, проходивший мимо гаража, увидел, как в багажник машины трестовского гостя клали двух осетров по пуду в каждом. Из холщового полотна торчали длинные, как лики, носы. Трестовский гость и сейчас за прежним столом сидит. На здоровье не жалуется. С осетрины не заболеешь.

Портнов давал себе слово избегать стычек, но происшествия сами находили его, как бы долго он от них ни укрывался. Если родился рыжим, не ототрешься. Нашли Портнова неприятности и в райотделе, хотя четыре года Николай обходился без них и жена уже решила, что он поумнел. Как-никак тридцать лет. Возраст.

А вот Семен не находит, что Портнов поумнел.

Лейтенант взглянул на часы и отделил десятка два новых страниц.

«6 февраля. Бену дали койку в общежитии. Рад без памяти. У тетушки стала такая теснота, что негде повернуться. Женился их Серега, и у него уже малыш, а ему самому девятнадцать. Лаборантом у финансисте. Перешел на заочный.

Зато Вениамин Постников блаженствует. Комната на двоих. Купе. Здание именуют «коммункой». В двадцатые годы здесь была коммуна студентов. Правда, местечко у Бена не первого класса. У всех ребят кровати с пружинными матрацами, а у Бена нестандартная, с досками и стоит в нише. Длинная здесь не помещается. Свою постель Бен зовет ложем Рахметова. Выпросил у коменданта метр восемьдесят ковровой дорожки, постелил на доски под матрац — спать можно!

Местечко Бену расстарался Афанасий Петрович. Бен у него староста кружка. Бен живет с Юрой Лапшиным из нашей группы, которого почти никогда нет, бегает по интервью. Прочитал его заметку об открытии сквера, десять строк. Он из-за них бегал целый день. Заработал три рубля. Мечется между планированием, журналистикой и живописью.

— Это я не для газеты, а для себя. Мне практика нужна, — сказал он.

Так он с трех рублей до шести дойдет. Глядишь, и в Горькие выбьется. Пишет стихи, глядя на лампу или вешалку. Надо бы с ним потолковать о моих стихах, да стыдно показывать. Хотел недавно понести, перечитал — чушь. Перепевы Есенина и Евтушенко. Может, парочка и годится в газету, те, что о Вьетнаме, остальные — дрянь.

У Бена и журналиста общий котел. Покупают продукты и сами готовят. Два раза пробовал. Вкусно. На столе у них тетрадь, куда ежедневно записываются расходы. Бен пишет аккуратно, столбиком, как плановик, а Лапшин размашисто, как попало. Сразу видно, гуманитарий. Пытается втянуть меня в кинокружок, он там режиссер.

— Будешь писать сценарий.

Я отказался.

Непутевый Юра Лапшин среди ребят — исключение. Остальные: Бен, Игорь Гвоздев, Серегин — личности сложившиеся.

Они ограничили свои запросы малым и готовятся к нему скучно и серьезно. Бен подбивает их после института двинуть в район вместе с ним, рассказывает о том, какая там летом рыбная ловля, а зимою охота, докладывает без утайки об уровне тамошней экономической мысли, так что Игорь Гвоздев и Лида Густова боятся, как бы доходы, пропадающие сейчас втуне, не были обнаружены и вовлечены в оборот до их прибытия на хутор.

Последнее время они стали казаться мне меньше ростом, чем были, какими-то карликовыми, себя же я чувствую подросшим.

В комитете за мной закрепили самый паршивый сектор — бытовой, а я, к удивлению Гвоздева и таких же, как он, взялся за дело со всей серьезностью, на какую способен. Превосходный случай развить в себе навыки управлять людьми и конкретным делом.

Игорь Гвоздев говорит: «Они к своему быту принюхались, там нужен взгляд со стороны».

И я бросил его. В общежитиях грязно. Уборщиц недостает, а сами ребята не поддерживают чистоту. Все разбросано, немытые банки, бутылки из-под кефира, на подоконниках свертки и запах от этих свертков. Половину пакетов надо бы давно выбросить. Стирают белье и вешают у батарей на спинки стульев, а то и прямо на батареи. Постелят газетку и наваливают на нее и носки, и кальсоны, и черт знает что. Раковины умывальников сальные, непромытые, зеркала над умывальниками забрызганы, стаканы нужно держать сутки в содовом растворе, чтобы вернуть им блеск. Во время сессий и перед ними, когда времени в обрез, такое во многих комнатах.

А у девчонок чистота. Зашел к Ирине Сливкиной, а у нее даже цветы на столе.

Недавно прикрепил девчат к тем ребячьим комнатам, где особенно неряшливо, и дело как будто пошло на лад. Даже Поладьев, который носил носки, не стирая, от стипендии до стипендии, а потом выбрасывал их и покупал новые, стал опрятнее.

Ребята тоже зашевелились. Журналист Юра Лапшин уже не ложится в своем новом трикотажном костюме на кровать поверх одеяла и не задирает ноги к потолку.

Я стал выставлять оценки за чистоту и вывесил таблицу в учебном корпусе. Девчонки первые прибежали, болели за подшефных. Люба Кань пришла с обидой: «Ты посмотри хорошенько: у моих пол облезлый, сколько ни мой, все равно вида нет. Ты бы языком не молол, а по хозяйственной части с кем надо полаялся. У них занавески дыра на дыре».

Пришлось подскоблить «четверку» в таблице и выставить «5».

Кое-где ребята сами сняли занавески и купили новые. На собственные тугрики. Подрабатывают на погрузном. Даже стали давать девчатам на цветы. Те берут себе, а заодно и ребятам.

В некоторые комнаты стало приятно зайти. Начальство, разумеется, уверовало в меня.

— Ты бы взял шефство над собственной квартирой, — сказал отец.

«А на что маманя?» — подумал я.

20 апреля. Феномен появился неожиданно, одетый в свитер и брюки. Он подкатил на мотоцикле к зданию и осадил свой транспорт в опасной близости от стены. Соскочил с седла, сбросил белый шлем и… черные кудри рассыпались по плечам.

Это была девчонка.

Мой папаша сказал бы о таком лице: из рязанских. Разрез глаз не то чтобы косой, а с неуловимым намеком на косину. Лицо смуглое, цыганское. А глаза… Я развязно посмотрел — и обжегся. Словно оступился, не рассчитал шага.

Она смерила меня взглядом сверху донизу, что-то дрогнуло в уголках ее губ, но промолчала. Поставила мотоцикл на упор и быстро пошла к двери мимо меня. Я подался в сторону. Минуты через три появился Андрюша. А с ним шла она, надевая на ходу шлем. Он кивнул мне, протянул кассету с пленкой Высоцкого: «Отдашь Степичеву». Подошел к мотоциклу и снял с багажника запасной красный шлем. Он был в нем как мухомор.

— Ну нет, — сказал я. — Пока не познакомишь, не уедешь.

Пришлось ей подать мне свою жесткую ладонь.

— Володя, — сказал я.

— Людмила Крупкина.

Обратите внимание: не Люда, а Людмила.

С ума можно сойти: у Андрюши Крупкина такая жена. Она же лет на десять моложе этого колобка.

Через минуту их каски, ее, белая, и Андрюшкина, мухоморная, скрылись в потоке транспорта.

28 апреля. Теперь я частенько наведываюсь к Степичевым, спрашиваю, когда будет Андрей Мартынович, и со стыдом чувствую, что хозяева слышат в этом вопросе: «Когда будет Людмила?»

Она дружит с женою Степичева.

А вчера мне повезло. Я не сразу ушел, услышав обычный ответ, что на этой неделе он непременно заглянет.

Ребятишки Степичева бросились на меня и, повергнув на толстый ковер, стали душить. Рыжий Шарик и тот желал внести свою лепту в общую возню и визг.

И вдруг слышу звонок в прихожей. Подумал, что вернулась из магазина хозяйка. А входит Людмила. У висела меня внизу кучи и улыбнулась. Я быстро положил всех на лопатки, поднимая после каждой «победы» руку сверх, уложил на спину и рыжего Шарика, а потом схватил Людмилу, перенес, босую, из прихожей в большую комнату, усадил на диван, дал тапочки.

Я был настолько оживлен, так много болтал, желая показать себя Людмиле, что супруга Степичева посмотрела на меня с понимающей улыбкой. Сделалось стыдно, и я неожиданно решил откланяться. Людмила чувствовала смущение. Что она отыскала в Андрюше Крупкине, убейте, не пойму. Тягу к науке? Но он даже и почвы для науки не рыхлит, а катится по ней, как упругий круглый мяч. Поразительно похож обликом и характером на указанный предмет. Ничто не может его ущемить. Любая вмятина на нем тут же, на ваших глазах, выпрямляется. Способности чисто прозаические. Кто хочет путаться с профвзносами, протоколами, отчетами, оплатой больничных? А он — пожалуйста. Он организует культурный отдых, выезды за город, концерты филармонии, ведает критикой. Не критиканством, а умеренной, приятной критикой!

Этот мяч так хорошо надут, что хочется проколоть его то-о-оненькой булавкой.

Бен и Гвоздев не на шутку поцапались. Их дружба — вдребезги.

Бен. У тебя во всем ясность. Даешь идею, и никаких эмоций. А вот Сережка Васин, которого ты из института выпер, письмо прислал. Служит в хорошей части, на лучшем счету, и приписочка: не торопитесь с другими поступать так же, как с ним; объясняет, что запустил учебу из-за болезни малыша, безденежья, скандалов с хозяйкой. В школе был медалист.

Игорь. Но я же не один в комитете.

Бен. Но твой голос громче всех был.

Если бы Вениамин Постников посек бы маненечко Гвоздева, в комитете или на собрании, было бы ве-ли-ко-леп-но!

Чтобы не надеялся на возведение в куб. Квадратная степень Гвоздева, видите ли, уже не устраивает.

29 апреля.

Чуден Днепр при ясной погоде! Опубликовали статью Густова. Он предлагает заменить множество критериев оценки хозяйственной деятельности предприятия одним. Прибылью. Предлагает не снабжать, а торговать.

А в свое время на заседании кафедры признали, что это лекарство с душком.

Конфуз!

Теперь отец раздает студентам темы для докладов, дабы новые веяния не остались втуне. Умеет сохранить скальп. Впрочем, извинений от него Афанасий Петрович не дождется.

Вопрос дис-кус-си-он-ный.

Говорят, что Афанасий Петрович извлек на свет зарубленную моим папаней диссертацию и кроит из нее проблемные статьи. Взяли в печать еще одну. Послал справку о составе семейства для исчисления гонорара. Специально через кафедру. В большущий журнал, где папанька никогда не публиковался.

Пузырек с панацеей Густова и таких же, как он, спасителей промышленности (их вывелся в последнее время целый выводок) выбросят через год-два в мусорное ведро, а кандидатскую Густов, без сомнения, защитит. С папанькиной привязи он, пожалуй, сорвался.

Да, совсем забыл. На площадке рядом с кафедрой, где курят и узнают последние новости, Крупкин попросил Замахова растолковать, в чем же все-таки преимущества того, что предлагает Густов.

— Не зная языка ирокезского, как вы можете его понимать? — бухнул Замахов.

Последовал здоровый смех.

На заседании кафедры Крупкин был тяжелой артиллерией папаньки и наиболее рьяно бичевал открытую лекцию Густова.

Степашкина в деканате, поссорившись с Крупкиным, назвала его ирокезом. Беспроволочный телеграф работает. Крупкин срезал ей на 50 % премию по хоздоговорной теме. Она ведет финансы и делопроизводство.

Отец сегодня сказал ему:

— Зачем вы связываетесь со Степашкиной?

Крупкин у папани — ручной. Пишет для отца отзывы, рецензии, делает кое-какую отчетность по кафедре.

6 мая. Время действия — суббота, вечер. Место действия — проспект. Действующие лица и исполнители — два аборигена не старше 21-го, одетые по моде сего времени, а не по замышлению Бояна.

Аборигены — мои бывшие одноклассники: пронырливый Мишка Черепов и Кусенев, без особых примет.

Мишка краем глаза усек меня на горизонте, но сделал вид, что не замечает; Кусенев, занятый транзистором, в самом деле не видел мою особу. Его-то я и тронул за крыло. Они вынуждены были остановиться.

Повели мы себя, как будто по-прежнему школьники.

— Упираешься?

— Упираюсь.

— В дружину случайно не записался?

— Нет.

— А вы как?

— Вкалываем.

— Как заработки?

— Разные.

— Употребляете? — кивнул я на горлышко «огнетушителя», торчавшего у Мишки из кармана.

— Может, попробуешь с нами?

— Завтра семинар. Сгорю.

— Покеда.

— Гуд бай.

Десять лет их убеждали, что в светлом будущем будет рай для дураков, стоит лишь выучить название проливов и таблицу Менделеева. А коснулось дело — не пущают.

7 мая.

— Всякую идею, как и человека, бери по чистому весу, без перьев, — поучает меня Густов.

Я уже два раза приходил к нему на консультацию с докладом.

— Трест есть государственное предприятие, основанное на коммерческих началах с целью извлечения прибыли, — читает он страницу желтой брошюры. — За такой ответ недавно тебе поставили бы на экзамене «пару». А слова-то одобрены первым председателем Совнаркома. Предприятие-то не чужое, Володя, а наше, работающее в общих интересах. На коммерческих началах? Но это значит, что оно работает оперативно, без косности и бюрократизма, для удовлетворения общих потребностей. Работающее прибыльно? Но это значит, что оно не только покрывает свои затраты, но и создает накопления, без которых мы сразу пропадем. Нам нужно мно-о-ого прибыли!

Трудности сбыта, по-твоему, вызваны нераспорядительностью хозяйственников? А откуда сама нераспорядительность? Не присуща ли она определенному способу планирования и организации работы?

Ужас!

Книги у Густова разбросаны где попало: на подоконнике, на шкафу, на радиоле. И у кого из институтских найдешь портрет женщины от пола до потолка?

— О, я за ней побегал! — хохочет Густов.

Рассказываю отцу о птицах и перьях.

— Брать идею по весу? Без перьев?.. Но встречаются птицы, вся ценность коих в оперении.

Папанька у меня мудрый.

3 июля. Море без света — лужа.

Мы шли мимо этой лужи в Текос смотреть водопад. Мы — это четверо и одна. Туристы из нас никудышные. Никто не мог элементарно рассчитать время. Пошли в три, надеясь вернуться засветло, а идти пришлось десять километров. Туда шли весело, с километр берегом моря.

Андрюша Крупкин шел молча, изнемогая от быстрой ходьбы. Он охотно вернулся бы назад.

Мы шли к водопаду по высохшему руслу горного потока, по белым камням-голышам. Худенький ручеек то бежал по самой середине русла, то надолго уходил под гальку.

Водопада, в сущности, не было: нельзя же назвать водопадом струйку воды, бегущую по гладкому монолиту, пусть даже с высоты тридцати метров.

Мы сели на голый, как кость, ствол рухнувшего сверху дерева, развязали мешок и стали подкрепляться.

Струя падала с удивительно красивым звуком. Он рождался в том месте, где ложе водопада образовывало ступеньку. На эту-то ступеньку и падала вода.

Вместо того чтобы возвращаться, мы стали жечь костер и печь картошку.

Ночь упала неожиданно, будто камень со склона. Через какие-нибудь четверть часа над ямой водопада, над самыми нашими головами нахально сверкали жирные звезды. За чертою костра мы не видели даже стен колодца, где оказались. Возвращаться обратно в темноте по руслу через завалы и нагромождения камней значило поломать ноги. Но стоило ночью пойти дождю, как мы погибли бы. С гор по руслу с ревом устремились бы такие потоки воды, которые бы все смели на своем пути.

Пока держали совет, стало совсем холодно, мы в своих рубашках буквально дрожали. От ледяных брызг водопада невозможно было укрыться. Пусть метр в час, но нужно было идти. Собрали все выброшенные газеты, взяли палки и двинулись.

Мы ощупью переползали через огромные глыбы, изредка зажигая газеты. Я шел впереди, вымеряя палкой глубину впадин с водой и нащупывая камни, на которые можно было бы поставить ногу. Самым кошмарным был первый отрезок пути, от водопада до поворота русла, около километра. Мы падали на скользких камнях, но, к счастью, серьезных ушибов никто не получил. Когда выбрались из теснины и стал виден месяц, мы совсем повеселели.

Но тут снова большая впадина с водой. Я взял Людмилу на руки и перенес, но когда за поворотом опускал на землю, ей показалось, что она теряет равновесие, и она обхватила меня руками за плечи. Прохладные голые руки. И в это время, к своему стыду, я безотчетно прижался губами к ее нежной щеке. Она испуганно встала и, прихрамывая, пошла сама. По белой плотной гальке двигаться было легко, словно по асфальту.

Я молчал, подавленный своей беспутностью. Она шла, избегая встречаться со мной взглядом. Оживилась только вблизи дома.

— А знаете, — со смехом сказала она, — барана-то в Латвии выпустила я.

В Латвии (мы были там две недели) мы купили на шашлыки молоденького барана. Когда везли его в лодке по Лиелупе, он брыкался, занавозил всю решетку, а потом притих и так жалобно смотрел на нас, такими чистыми, ясными глазами, что Людочка объявила, что шашлыки есть не будет.

На берегу его привязали к дереву поясом от Андрюшиных брюк и стали собирать сушняк, а когда вернулись, барана не было. Он исчез вместе с поясом. Мы облазили весь лесок, но баран оказался не таким уж бараном, как мы предполагали: наши ласковые призывы он оставил без ответа.

До самого магазина в Майори Крупкин поддерживал руками штаны, чтобы не спадали.

— Ничего, Андрей Мартынович, — утешал его Степичев. — За похищение твоего пояса баран примет смерть. За этот поводок его сразу и поймают.

Когда подошли к курортному Майори, я тоже не удержался:

— Ты бы. Андрей Мартынович, поддерживал кюлоты одной рукой. Вдруг знакомый встретится, может, шляпу придется снять.

Крупкин усмехнулся одними губами.

— Ты меня так заразил своим весельем, что я хочу его продолжить, — сказал он. — Помнишь камешек, который ты тащил вчера в сумке и обнаружил только на привале? Почтенный был камешек, килограммов на пять. Так это я его туда положил.

— Андрюша! — со смехом воскликнул Степичев. — Покопайся за пазухой. Может, там и для меня камешек есть? Так ты, пожалуйста, выбрось. А насчет барана я уж больше не буду. Бог с ним. Глупое животное.

Снова хохот.

Впрочем, Крупкин смеялся ненатурально. Камешек против меня он, конечно, держит.

Зато Степичев — отличный малый. Он, кажется, помог мне понять если не математику, то математиков. Работал в деревне учителем и двенадцать километров ходил после уроков на станцию, чтобы поехать в город и получить у профессора консультацию или показать ему решение задачи. Откопал где-то, что в Японии решалась задача, но была брошена. Профессор не советовал ему заниматься ею. Степичев поехал в Москву, нашел статью в библиотеке, перевел (она была на немецком) и стал решать.

Но едва он опубликовался, как прочитал в реферативном журнале, что японец выплыл из небытия и решил несколько частных вопросов той же проблемы. И с того дня у Степичева с этим японцем началась жизнь наперегонки: то один вырвется вперед, то другой. Обоим уж и свет не мил, вся жизнь бегом. Их в литературе теперь вместе упоминают.

На голове у него две природные зоны: пустыня и тайга. Одна половина головы совершенно голая, а затылочная покрыта буйной растительностью. Кажется, что все волосы с первой перебежали на вторую.

Вчера в Архиповке, на веранде, где нам хозяйка отвела пристанище, Андрюша взял баян.

Над низкими хребтами стояли тронутые закатом неподвижные облака. Море блистало голубым, без единой морщины лаком. Солнце висело низко. Под ним на воде пылал огненный остров.

Не знаю, хорошо или плохо он играл, но мне показалось, что внутри у меня все распахнуто и все видят, что у меня там. Хотелось уйти, и невозможно было не досидеть. Старался ни с кем не встречаться взглядом. Людмила на меня не смотрела, но Андрюша был хмур и неожиданно перестал играть.

Смычок все понял: он затих,

А в скрипке это все держалось.

И было мукою для них,

Что людям музыкой казалось.

Мне, пожалуй, нужно складывать свой рюкзак».

Портнов отложил тетрадь. В доме напротив появились среди блеска огней темные пятна.

Лейтенант запер дневник в сейф и зашел к дежурному.

За столом уже сидел Тягниряднов. Весь дежурный наряд был новый. Почти одновременно с Портновым в комнату с улицы после сложного маневрирования дверью и собственными ногами вступил щуплый мужичонка.

— Здравствуйте, кого не видел.

— А кого ты сейчас-то видишь? — сказал Тягниряднов.

Мужчина достиг барьера и укрепился около него.

— Стал на якорь?

— С горя я. — Мужчина старался попасть взглядом в Тягниряднова. — Жизни нету. Сосед говорит: голову тебе отрублю.

— Свободно может, — серьезно сказал Тягниряднов. — Шея у тебя тонкая.

— Так мы в разных комнатах живем, а вот лезет. Ты, говорит, пьяница, пузырешник, ты, говорит, обеспокоиваешь меня. Ты, говорит, аверьянку пьешь. Пришел сейчас, стучу, а он: «Ты опять пьяный?» Закатал мои вещи в плащ и вышвырнул в коридор. Я, говорит, за себя не отвечаю: отрублю голову, как писклоку…

— А сколько ты сейчас капель выпил?

— А я их не считал, мне пятнадцать капель не помогают…

— Тебе два пузырька помогают? А топор у соседа есть? Он хоть один раз брал его в руки?

— Не знаю. Может, нету. А зачем топор? Он же растервенный, он и так может…

— Ну вот что… Оснований для вмешательства нет.

— Ну, спасибо. Значит, можно идти? А куда? Под забор ночевать? Я и так ночевал. Жена не пускала. А теперь она съехала от меня, все забрала, даже замок вывернула. Я на плаще сплю. А теперь и в голую комнату не пускают. Вот, значит, как.

— Ночлег мы тебе найдем. Отвези его, Костин, в вытрезвитель, а завтра на свежую голову разберемся. От алкоголизма лечился?

— Ну и что, как лечился?

— А то… Долечиваться надо.

— А вы, стало быть, лекаря?

— Чудак-человек, — сказал Тягниряднов. — Ну зачем тебе домой, зачем на смерть идти? Мы ж тебе добра хотим. Отвези его, Костин.

Портнов кивнул всем и вышел в полутьму вечернего города. Он любил вечерние часы. Вечером, когда все второстепенные звуки стихают, проступают главные шумы: гул электростанции, сдержанный лязг механизмов в заводских корпусах, крики тепловозов и электровозов, тянущих тяжеловесные составы.

Только вечером, наедине с тысячами электрических глаз, ты и сам освобождаешься от второстепенных мыслей, шумов и тебе являются главные мысли. Они хранятся в тебе и днем, но шумные события делают их неслышными, как неслышны при свете дня сухие листья, которые шуршат сейчас по мостовой.

Лишь вечером ты начинаешь думать, что ты не только милицейский служащий, работающий из-за денежной нужды, но и искатель истины. Истина — не хлеб, но хлеб без нее горек.

Портнов стал спускаться по гранитным ступенькам вниз, где на срезанной вершине холма, скрепленной корнями корявых дубов, стоял его дом.

Предыдущая главаГлава 9 из 22Следующая глава